Полная версия
Беглец
«…Ибо всякий делающий зло ненавидит свет и не идет в свету, чтобы не обличились дела его, потому что они злы, а поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге сделаны…»
МОЙ ГОЛОС ЗА КАДРОМ: Отец Иоанн говорить с нами о чем-либо категорически отказался, даже просто встретиться не захотел. Наши расспросы живущих при монастыре, и даже поселковых, работающих на здешнем строительстве, тоже, как правило, заканчивались впустую – никто из них Андрея не помнил или делал вид, что не помнит. Словно его никогда здесь не было. Между тем мы совершенно точно знали, что Андрей прожил здесь более полугода, очень много работал, выполняя самую тяжелую физическую работу, не пропускал ни одной службы, а многими был ревниво отмечен за свои частые беседы с отцом Иоанном, особо его отличавшим среди прочих. Такое внимание со стороны настоятеля, человека сурового, замкнутого и обладавшего почти сверхъестественной проницательностью, остальной монашествующей братии казалось необычным, и, видимо, втайне они ему завидовали. Поэтому уход Андрея здесь восприняли с облегчением и, осуждая себя за тайное недоброжелательство, старались о нем лишний раз не вспоминать. Впрочем, все это были только мои догадки, и поскольку мы так еще и не выяснили, куда и почему ушел отсюда разыскиваемый нами Андрей Журавлев, вынуждены были продолжать свои расспросы и поиски. Время эфира очередной передачи неумолимо приближалось, и я решил в развитие темы использовать часть материала, отснятого в далекой отсюда Журавлевке. Из того, что наговорил нам тогда Сергей Иванович Кузнечкин, в первой передаче мы использовали лишь самую малость.
Кадры, отснятые в Журавлевке. Мы с Сергеем Ивановичем сидим на борту старого полузатопленного катера, уткнувшегося носом в песчаный берег реки. Вокруг безлюдье раннего утра и тонкое посвистывание бегающих по ветреному свею куличков.
– О Боге у нас тоже с ним серьезные разговоры случались, – с не похожей на его обычную манеру медлительностью продолжал Сергей Иванович. Был он на сей раз, по случаю утренней прохлады и довольно свежего ветерка, в наброшенной в накидку старой кожаной куртке. С камерой он уже свыкся и почти не косился в её сторону. Со мной разговаривал, как со старым, но еще не доросшим до понимания сложных философских вопросов другом, которому надо все подробно объяснить, а при случае и на путь истинный наставить.
– Вопрос этот, конечно, самый что ни на есть обстоятельный и требующий серьезного подходу и изучения, – продолжил он после глубокой затяжки презентованной мною сигареты.
– Сколько тысяч лет изучают и никак изучить не могут, – подначил я собеседника.
– Понятное дело. Смерть тоже сколь изучают, от самого, можно сказать, существования человечества, и никаких результатов, не считая страха и суеверия. А с Богом вопрос посложнее будет. Андрей исключительно по своей молодости мне что говорит? Начнут люди сейчас повсеместно в Бога верить, всеобщая нравственность и любовь наступят. Я ему в ответ пример привожу, чтобы никаких заблуждений у него на этот счет не было. Вынесли мы в позапрошлом году единогласное сельское решение на месте бывшей, советской властью разрушенной церкви часовню поставить, чтобы богомольные старушки и прочие, кто такое желание имеет, приходили в своих грехах каяться и покойников в нужное время поминали, как положено. Денег на это хорошее дело по дворам собрали курам на смех – на гвозди для укрепления всего, что положено, не хватит. Если бы не возвратившийся в наши места помирать от неизлечимого рака бывший парторг совхоза Василий Никандрович Ивах, так бы и осталась эта часовня неисполнимым старушечьим мечтанием. Видать, потянуло его о душе побеспокоиться, может, о другом об чем, а только громадные деньги, которые он за свою городскую квартиру выручил, все, как есть, на часовню пожертвовал. Мужики наши, без работы насидевшись, моментом её водрузили, крест и все остальное, как положено, вывели, батюшку с району вызвали на это самое… на освящение. А в аккурат на Пасху сразу с двух концов это богоугодное сооружение поджогом изничтожили. Как я полагаю, из чистой зависти к умирающему человеку.
– Зависти? – не удержался я от искреннего недоумения.
– Вот и Андрюха мне такое же непонимание высказал. А чего тут, спрашивается, непонятного? Человек такие деньжищи Богу задарма перечислил. А им и пол-литры с его доброхотства не перепало. У нас к такому поведению непривычные. Мы о своей душе не беспокоимся, и ты поперед не лезь, помирай, как все помирают.
– Ну и как ему этот ваш случай?
– Обещал, если живой будет, обязательно вернется, чтобы часовню на том же самом месте восстановить. Только опять сожгут.
– Думаете?
– Обязательно даже. Тот, который поджигал, может быть, тоже Бога боялся. Да только свою злость выше ставил. Я еще чего тебе скажу – если человек раз-другой через свое непотребство переступит, то в следующий случай особо и задумываться не будет. Мол, раз пошла такая пьянка, чего там о какой-то душе размышлять. Нет её – и все дела. Да еще вспомнят, что когда церкви не слыхать было, то и страна главное место в мире занимала. Не то, что теперь.
– Вы тоже так думаете?
– Об чем я думаю – разговор другой. Я Андрюхе так и сказал: – С нашим народом никакой Бог в одночасье не управится. Иосиф Виссарионович и тот в свой срок не уложился.
– А он вам на это что?
– Молчал долго, потом спрашивает: как думаешь, Сергей Иванович, когда он спичкой чиркал, чтобы часовню зажечь, понимал, что зло творит? Почему, говорю, не понимал? Очень даже, что понимал. Вот ты, спрашиваю, как считаешь, когда мать свое дитя, еще не рожденное, убивает или бросает его без всякой жалости об том, что с ним дальше будет, она чего-нибудь понимает? Каждый день таких младенцев убиенных тысячи тысяч, если целиком наше существование взять. Как Богу с таким количеством общего душегубства справиться? Вот то-то и оно. Он к нам, как батюшки говорят, с добротой и любовью. А у людей от доброты только одно развращение. Им по указке жить легче, чем по собственному выбору. Себя с помощью Бога очень даже спасти еще можно. А чтобы всех – сомневаюсь.
Ветер закручивает сухую пыль и золу на пепелище часовни. Обгоревший крест лежит поодаль в траве…
Наш новый знакомый, владелец балагана Вениамин, приютивший нас в день высадки у своего костерка, с трудом тащил по лужам, по траве, затем по разбитой дороге тележку, накрытую брезентом. Видя, что он направляется во двор монастыря, я сделал знак Грише, чтобы он на всякий случай был готов к съемке. Гриша успел вовремя. Обогнав владельца тележки, он начал снимать в тот момент, когда Вениамин вкатывал ее в монастырский двор. Замешкавшийся в дальнем конце двора сторож, побежал было преградить дорогу, но было уже поздно. Вениамин подкатил тележку к крыльцу собора, где в это время шла служба, и опустился на колени, устремив взгляд на раскрытые двери, откуда доносилось молитвенное пение и неразборчивые слова ведущего службу священника. Подбежавший сторож и двое послушников что-то увещевательно говорили Вениамину, но тот отрицательно качал головой, часто и мелко крестился. А когда сторож захотел откатить тележку от крыльца, Вениамин лег под колеса и уцепился руками за их грязные ободья. Стало ясно, что без скандала и шума с места его не сдвинуть. Один из послушников поспешил в собор, другой остался рядом с тележкой.
Я понял – Вениамин решился. Надо было успеть рассказать его историю, пока он стоял на коленях у крыльца собора. Я подозвал Гришу, мы быстро подключили микрофон и поставили камеру так, чтобы за мной, на заднем плане, было видно все, что будет происходить у собора. Я еще не знал, пригодится ли нам этот материал, не знал, что произойдет, но интуиция подсказывала мне, что может произойти нечто весьма интересное.
Мой голос: – Когда я впервые увидел Вениамина, он показался мне стариком. Потом, когда мы познакомились и разговорились, выяснилось, что ему едва за тридцать. Но жизнь за его плечами уже так запутана и насыщена событиями, что их хватит на вдвое большее количество лет. Впрочем, рассказываю все с его слов и потому ответственность за их достоверность полностью на нем. Но я ему верю. Может, потому, что себя он не выгораживал и не ссылался, как большинство неудачников на обстоятельства, обвиняя всех, вся и все в активном противодействии и недоброжелательстве. Проучившись три курса в медицинском институте, он как-то вдруг обнаружил в себе призвание живописца и стал писать, по его словам, картины, которые приводили окружающих в недоумение, вызывали негодование или восторг. «Словно кто за руку вел», – пытался объяснить он случившееся. На холстах возникали неведомые миры, странные сочетания красок, смутные – не то ангельские, не то дьявольские лики, непонятная архитектура параллельных миров и пространств. Еще раз отмечаю, что повторяю его слова. Сам я картин этих не видел и судить об их необычности не берусь. Но, видимо, было в его картинах что-то нестандартное, заинтересовавшее определенный круг людей. Они поспешили объявить его картины неким космическим не то даром, не то пророчеством, кричали на всех углах об их уникальной энергетике, способной исцелять и открывать нечто неведомое. Таким же космическим энергоносителем объявили и самого Вениамина, и вскоре, по его словам, жизнь превратилась в непонятную, запутанную круговерть «событий, встреч и деяний», к которым сам он, казалось, уже не имел никакого отношения. «Жил как во сне», – рассказывал он мне, видимо, мучимый воспоминаниями того, что с ним тогда происходило. «В кошмарном сне», – добавил он и надолго замолчал. К нему шли за спасением, пророчествами, лечением и просто из любопытства. Он кого-то лечил, что-то советовал, наставлял на путь истинный. Что это был за путь, сам он не имел ни малейшего представления. Его невнятные рассуждения о необходимости общения с высшими мирами переводились и адаптировались многочисленными, неизвестно откуда взявшимися помощниками. Как ни странно, но иногда его благодарили за помощь и ожидали дальнейших откровений, которые с каждым днем становились все невнятнее и бессмысленнее. Спасло его тогда, как ни странно, традиционное русское средство, с помощью которого подавляющее большинство, как правило, не спасается, а окончательно погибает. В недоумении и растерянности от происходящего с ним, он по-черному запил, а потом и вовсе сбежал от своих не то почитателей, не то умелых эксплуататоров его неожиданного дара. Да и дар этот как-то постепенно сошел на нет. Писать картины стало неинтересно, а на холстах все чаще и чаще стало появляться измученное болью прекрасное женское лицо. Толкователи приписывали его «небесной деве», принявшей на себя муки заблудшего человечества. Но он-то прекрасно знал, чье это лицо.
Между тем из собора стал выходить народ. Некоторые, перекрестившись, спешили пройти мимо стоявшего на коленях Вениамина, другие заинтересованно останавливались чуть поодаль. Прошел слух, что для окончательного разрешения должен выйти сам настоятель, которого многие здесь почитали за будущего святого. Мы с Гришей подошли поближе и, пристроившись у груды привезенных для ремонта досок, ждали неизбежного продолжения мытарств грешного Вениамина.
Наконец в дверях появился отец Иоанн. Высокая, болезненно худая фигура в темной рясе, с большим сверкающим крестом на груди. От очков с толстыми выпуклыми стеклами глаза его казались неестественно большими. Редкая бородка, тихий, но отчетливый голос. Ощущение болезненной слабости, чуть ли не расслабленности. Таким он мне тогда показался – ничего от всеми превозносимой святости, суровости, силы. Но скоро я понял, насколько обманчивым было мое первое впечатление.
– Прошлый раз до ворот только дошел, сегодня у паперти стоишь. Ощущаешь милосердие Господне?
Вениамин истово перекрестился и еще ниже опустил голову.
– Я тебе путь не преграждаю. Избавился от душевной скорби и тесноты, входи безбоязненно. Нет страха перед судом Божиим, и мы с радостью руку протянем. Господь не допускает скорби выше меры, всегда дает силу эту скорбь преодолеть.
Вениамин поднял голову, неуверенно поднялся с колен.
– Благословите, – тихо и смиренно попросил он.
– Переступишь порог храма, с радостью и веселием в сердце благословение передам.
В монастырском дворе наступила такая тишина, что стало слышно тяжелое дыхание Вениамина. Он сделал несколько неуверенных шагов, поднялся на одну ступень, на другую…
Как здорово было бы сейчас увидеть его лицо! Гриша, очевидно подумав о том же, повернулся ко мне. Я отрицательно покачал головой и чуть слышно шепнул:
– Снимай!
Он догадался – до предела укрупнил фигуру Иоанна. Огромные глаза за линзами очков смотрели поверх наших голов, на что-то одному ему ведомое.
Тяжелый не то крик, не то стон заставил нашего оператора сделать резкий до общего плана отъезд. Упавший Вениамин бился, словно в припадке, на самом пороге храма. Собравшиеся испуганно крестились. Отец Иоанн тоже перекрестился, что-то сказал и пошел прочь от сжавшегося в комок, затихшего Вениамина.
Поздним вечером мы снова сидели у костра. Вениамин был сумрачен, не отрываясь смотрел на огонь.
– Что он тебе сказал? – спросил Гриша.
– Не знаю.
– Если интересуетесь, можно восстановить, – сказал Дубовой.
– Каким образом? – полюбопытствовал я.
– Находился в непосредственной близости.
Я вспомнил, что он действительно стоял в толпе неподалеку от настоятеля.
– Запомнили?
– Запомнил и записал.
Дубовой достал блокнот и сразу раскрыл на нужной странице.
– Неизвинителен ты, пока полностью не осознаешь тяжесть прельстительного греха твоего перед Господом!
– Осознал! – вскинулся Вениамин. – Давно осознал. А войти не могу, не смею. Вот здесь, – он ударил рукой в солнечное сплетение, – кто-то кричать начинает.
– Кто? – наивно спросил Гриша.
– А я знаю?
– Словами кричит или так, криком?
– Вопиет, – всхлипнул Вениамин.
– Не исключаю элемента гипноза, – снова вмешался Дубовой. – В целях показательного религиозного воспитания. Взгляд у руководящего батюшки тяжелейший. На себе ощутил. Хотел даже перекреститься, а рука не поднимается.
– Четыре попытки делал. Все равно кричит. И не пускает. В первый раз даже во двор войти не мог. Пришлось тут обосновываться.
– А зачем? – опередив мой вопрос, спросил Гриша.
– Что «зачем»?
– Зачем тебе надо туда войти?
– Скорбь и теснота в душе. Избавиться хочу.
– Говорят, если искренне покаяться, Бог любой грех простит.
– Бог простит, я простить не могу. Не Бог меня в храм не пускает, сам не могу. Страшно.
– Понятно, – сказал Дубовой. – Чистосердечное признание вину смягчает, но не уменьшает. Вот лично у меня сомнение – зачем ты тележку за собой каждый раз через силу тащишь? Может, у тебя там взрывчатка? Для окончательного избавления от мирских и прочих дел. Среди сотрудников монастыря тоже недоумение. Я бы даже сказал – недоверие по поводу такого твоего поведения.
– Картины там мои. Как только примирения с самим собой достигну, там, прямо перед храмом, сожгу их все.
– Не обижайся, но, по-моему, глупо, – не выдержал я. – При чем тут картины?
– Заменил истину Божию ложью. Поклонялся и служил тварям неведомым, больным сознанием созданным…
– Крепенько тебя закодировали, – хмыкнул Дубовой. – Нормальными словами говорить разучился.
– А зачем показуху устраивать? – простодушно сказал Гриша. – Решил сжечь, сожги. А ты вроде как торгуешься – простите, тогда сожгу.
Повисла долгая напряженная пауза. Вениамин сидел, низко опустив голову. Слышно было только потрескивание дров в костре да далекий лай собак в поселке.
– Включай! – вдруг сказал Вениамин, не поднимая головы.
– Что включать? – не понял Гриша.
– Камеру включай! – срывающимся голосом закричал Вениамин и вскочил на ноги. – Пусть все видят! Не откупаюсь, а отрекаюсь! Прах отрясаю! Правильно ты сказал – Господь все видит. Я сюда самое лучшее привез, надеялся – простят, пожалеют, потому что видел то, чего другие не видят. Не простили! Правильно! Себя жалел. Гордыня поперек стояла. Мне тут один сочувствующий монашек шепнул, как дьявола изгонять.
Вениамин поднял правую руку и прохрипел:
– Заклинаю тебя, дьяволе, Господнем словом и делом!
Пламя костра взметнулось кверху, осыпав нас искрами. Вениамин кинулся к тележке, стал лихорадочно развязывать веревки, срывать брезент. Не переставая, бормотал:
– Словом и делом… Словом и делом…
Гриша, уловив мое согласие, торопливо распаковывал камеру. Освещения последних красок догорающего заката для съемки явно не хватало – я подбросил в костер охапку сухих сучьев. А Вениамин уже тащил к огню первые картины. Я почти не успевал разглядеть их жадно пожираемое пламенем содержание. Только много позже, во время монтажа, мы останавливали стремительно сменяющие друг друга кадры летящих в огонь картин, и тогда, иногда с трудом, а иногда отчетливо и ярко, видели обрывки фантастического, ирреального мира, созданного больным воображением Вениамина…
И вдруг все замерло. Вениамин стоял, прижав к груди последний холст. Неистовое его возбуждение внезапно погасло. Во всей фигуре, позе, глазах чувствовались усталость и опустошение.
– Все, – сказал он. – Проклинаю и отрекаюсь! Только не от неё. Если от неё, то лучше совсем не жить.
– Покажи, – попросил Гриша.
Вениамин медленно, словно нехотя, повернул к нам раму с портретом. Я наконец увидел лицо той, от которой он не хотел отречься, даже теряя навеки надежду на спасение.
– Слушай, – тихо сказал Гриша, опуская камеру и поворачиваясь ко мне. – Ведь это Ленка. Она, да?
Я молча кивнул.
В единственном номере поселковой гостиницы стояло десятка полтора кроватей. Но сейчас в нем никого, кроме нас, не было. Гриша, отвернувшись к стене, спал. Я сидел у колченогой тумбочки, набрасывая текст очередного репортажа. Дубовой пытался связаться по сотовому с Ольгой. Наконец это ему удалось.
– Ольга Юрьевна, – Дубовой. Нет, мы еще при монастыре. Кое-что прояснилось. Доберемся до Томска, оттуда вылетаем на Алтай. Уверен. Не стопроцентно, но уверен. У нас просьба – сведения и возможный видеоматериал о Елене Елагиной… Борис? – Он покосился на меня. – По-моему, ему стало интересно.
– Передайте, пусть не удивляется присланному материалу. Он в десятку, – сказал я.
– Передает, чтобы вы не удивлялись присланному материалу.
Дубовой переключил сотовый на громкую связь.
– Почему я должна удивляться? – спросила Ольга, и Дубовой протянул мне трубку.
– Не берусь утверждать, но я, кажется, понял, почему Андрей уехал отсюда.
– Зачем вам нужны материалы о Елагиной? – спросила Ольга. – Насколько я знаю, она не то сошла с ума, не то запила по-черному. Что ты хочешь из этого раскрутить?
– Еще не знаю. Сегодня вечером встречаюсь с человеком, который, кажется, что-то знает.
– Не ошибаешься?
– Думаю, что нет.
– Ладно. И не перебирай с философией. Слишком много рассуждений о Боге. Это скучно.
– Мы только идем по следу.
– Кстати, не забудь проследить ту девочку, Таню, кажется… Ушла она в монастырь или нет? Зрители звонят, интересуются.
– Мне самому это интересно.
– Работайте. Материалы о Ленке получите в Горно-Алтайске.
Она отключилась. Я отдал сотовый Дубовому.
– Думаешь, придет? – не открывая глаз, спросил Гриша.
– Уверен, – сказал я.
– А я – нет, – хмуро пробурчал Дубовой. – Она, по-моему, тоже с прибабахом. И вообще… Надоел мне и монастырь этот, и вся эта мистика.
– А мы вас и не держим, – отпарировал я. – Вполне способны справиться самостоятельно. Гриша, как ты считаешь?
– Запросто, – сказал Гриша.
– Не дождетесь, – буркнул Дубовой.
– Вы должны помочь мне спасти его, – безапелляционно заявила женщина, едва переступив порог нашего номера.
– Лариса Ивановна? – спросил я, поднимаясь ей навстречу.
Она задержалась в дверях, близоруко вглядываясь в нас, потом так же безапелляционно заявила:
– Буду разговаривать только с руководителем. Остальные пусть покинут помещение.
Судя по всему, она была уверена, что помещение покинем мы с Гришей. Когда Дубовой и Гриша нехотя вышли, женщина подошла ко мне почти вплотную и сказала:
– Я знаю все, что вас интересует.
– Очень хорошо, – сказал я. – Садитесь. Разговор, судя по всему, будет долгий.
– С чего вы решили? – с капризными нотками в голосе спросила она и, подумав, села. Я сел напротив.
– Как человек искусства, вы меня поймете. Правда, вы еще так молоды. Представляете, он меня даже видеть не хочет.
– Вениамин?
– Надеюсь, вы не будете возражать, что он – гений!
– И вы хотите, чтобы мы помогли его спасти?
– Убедите его, что он погибнет, если останется в этом проклятом месте, в этом монастыре.
– Он убежден, что погибнет, если уйдет отсюда.
– Вот видите – он полностью потерял контакт!
– С кем?
– С Космическим Разумом.
– С Богом?
– Ваш Бог только одна из его многочисленных ипостасей.
– Я, конечно, не разбираюсь, но, может, этот Разум его и спасет. У него наверняка больше возможностей, чем у нас.
– Конечно, больше. Если бы не эта гадина, проститутка, алкашка!
– О ком вы?
– Никогда не прощу себе. Не прощу, не прощу, не прощу! – Она несколько раз ударила рукой по столу.
Я понял, что вопросов лучше не задавать, и только молча смотрел на неё.
– Сама привела её к нему. Помочь хотела. Прикинулась такой беспомощной, несчастной, говорила, что жить не хочет.
– Какое-нибудь несчастье?
– Несчастье должно закалять человека, а не превращать его… во что превратилась она. У меня тоже сплошные несчастья. Как видите, прекрасно себя чувствую.
– Рад за вас.
– Высшее сострадание должно быть равным ко всем. Сначала он прекрасно это понимал, пока не появилась она. Ему, видите ли, стало жалко именно её.
– Разве это плохо?
– Когда ты стоишь на высшей ступени, не должно ни любить, ни ненавидеть. Иначе рискуешь окончательно заблудиться и все потерять. Когда она убежала сюда, он все бросил и кинулся за ней. Неужели так трудно было понять, что это бессмысленно. Она – другая.
– Другая?
– Мы живем ради высшей цели. А она упивается только своими воспоминаниями, переживаниями и вообще не хочет жить. Разве можно спасти человека, который не хочет жить?! Андрей тоже погибнет.
Я постарался не выдать своего напряжения.
– Какой Андрей?
– Смешно – все её жалеют. А она бессовестно пользуется этим.
– Андрей тоже её жалел?
– Ну не влюбился же он в неё. Если бы вы увидели его и её, вы бы сразу это поняли.
– Мне говорили, что она красивая.
– Не знаю, что вы имеете в виду. Я признаю только внутреннюю красоту, духовную. Если её нет, все остальное оболочка, химера. Как он этого не понимает!
– Кто?
– Вениамин Сергеевич. Стал писать только её портреты. И связь сразу оборвалась.
– С вами?
– С Космосом! Космос – это высшая духовность. А в ней этой духовности, извините, как на дне помойки. Может, и была когда-нибудь, а сейчас одна грязь.
– Зачем тогда она сюда пришла?
– Спасаться. От себя самой.
– Уже хорошо.
– Только надолго её не хватило. Двух месяцев не выдержала. Пошла к исповеди и вместо того, чтобы в своих грехах покаяться, стала кричать, что ни в чем не виновата. Бога стала в несправедливости упрекать. Представляете? Ужас! Если бы не Андрей Павлович, вообще неизвестно, чем бы это все закончилось. Монахи её вывести хотели, а она вырвалась – и на хоры. Чуть оттуда вниз головой не кинулась.
– Вы говорите, Андрей её спас…
– Он её, кажется, знал раньше. Закричал: Лена, подожди, я с тобой! Она замешкалась посмотреть на него, тут её и удержали. Хотя, я думаю, лучше было бы…
– Вы знаете, что у неё муж и сын погибли в авиакатастрофе?
– Это с каждым может случиться. Она, как только его увидела, так и сникла вся. А он её на руки подхватил и унес. Вениамин, когда узнал об этом, напился до беспамятства. Я ему так и сказала: этим все и должно было кончиться.
– Чем?
– И ты, говорю, из-за неё дар свой потерял, и Андрей Павлович погибнет. Знаете, что он мне ответил?
– Нет, конечно.
– Сказал, что это не гибель, а спасение. Представляете? Полная потеря контакта!
– Вы сказали – Андрей… Андрей Павлович её унес. А дальше?
– Пошли с ней к отцу Иоанну. Не знаю, о чем они там целый час говорили, только вышла она, не буду врать, спокойная. Даже улыбалась. А через неделю они собрались и на попутке подались куда-то.
– С Андреем?
– Ну не со мной же. Я как увидела, двумя руками перекрестилась. Думала, очнется он теперь. Говорю – уехала твоя Дева непорочная. Не пора ли и нам? Знаете, что он мне ответил?
– Даже не догадываюсь.
– Я, говорит, её здесь дожидаться буду. Теперь только вы можете помочь.