Полная версия
Персефона
Иннокентий А. Сергеев
Персефона
I
И уже я поднялся почти на самую вершину, когда понял, что замёрзну и останусь здесь навсегда, что уже поздно возвращаться, а надо мной было небо в своём звёздном безумии, и никогда оно не было так близко. Я не в силах был вспомнить своё имя, но я держал его в руках как лампаду, и лампада эта была как свеча среди других свечей в огромном зале театра, но театр был пуст, и звуки падали в пустоту, и занавес колыхался на сквозняке, и музыка пела, и пела она ни для кого, и горела моя лампада, я чувствовал тепло на своих губах, и ничто в мире больше не волновало меня, кроме этого чуть уловимого пульса тепла, и звёзды шептали, но нельзя было разобрать слова, звук был тоньше самого тонкого кружева. И вот тогда я увидел его. Сверкающего ангела, спускавшегося из промёрзших высот, из таких высот, где само слово высота звучит пустым и легковесным звуком, да, я видел его так отчётливо, как не видел ничто и никогда прежде. Его волосы были нежно-розовы, они спадали локонами на лиловый плащ его, и ветер летел сквозь них, не причиняя им вреда. В руках его была книга, и я увидел все страницы её, снежные поля, окружённые облаками. Он спустился ко мне и заговорил, но не было слышно его голоса, его голос был во мне и звучал изнутри так, что только я мог его услышать. Ведь по-настоящему можно услышать лишь тот голос, который идёт из глубины тебя самого. Сердце моё готово было разорваться от счастья. "Как я смогу жить с этим?!"– воскликнул я. Он обвёл вокруг рукой, и увидел я темноту и рассыпанные, как бы затерянные в ней, огоньки, и каждый огонёк был весь свет Вселенной. Я присмотрелся внимательнее, и чем больше я вглядывался, тем яснее мне становилась Фигура, она возникла из первоначального хаоса, становилась всё чётче и различимее, и вскрикнул я, поражённый. Я понял её. "Тьма не может исполниться света этих огней, но не может и погасить его!"– вырвалось у меня, но тут же стало мне стыдно своих слов, так нелепо они звучали, и так мало они вмещали в себя, что казались кощунственными. "Но как же мне жить с этим?!"– простонал я в отчаянии, и услышал голос: "Ты забудешь всё это и вспомнишь лишь тогда, когда рассеется тьма вокруг, и увидишь ты царство великое, и светлым будет это царство, и не будет в нём боли, и увидишь ты все огни в едином огне и свет, сияющий для тебя и мира."
Голос смолк, и упал занавес, и исчезло всё перед глазами моими.
– И ты забыл? Всё забыл?
– Да, я забыл, но разве я виноват в чём-то?
– Но вы рассказываете всё это…
– Вы просили рассказать, как мне удалось спастись. Я рассказал вам всё, что помню.
– И всё-таки, согласитесь, что это странно. Вы помните все обстоятельства, но не помните главного, обычно бывает наоборот.
– Позвольте, позвольте, тут я с вами не совсем согласен. Ведь что называть главным, а что менее главным?
– Ах, если бы вы могли понять! Ведь то, что я рассказал вам, едва ли одна миллионная того, что я видел! О, если бы я мог вспомнить всё. Но сколько я ни стараюсь, всё напрасно, я различаю лишь смутные очертания, и за этими очертаниями, я знаю, миллиарды других, и нет им числа, и никогда не вспомнить мне всего.
– Это похоже на вопрос, сколько на прямой точек.
– Ты точно знаешь, что это было здесь? На этом самом месте? – она растерянно оглядывается по сторонам.
– Я не могу сказать точно. Меня нашли километрах в двадцати отсюда, но если судить по направлению, откуда я шёл, то всё произошло здесь или где-то поблизости.
– Нет-нет, я не могу принять эту историю на веру. Если бы вы не помнили развязки, вы не могли бы вспомнить и сюжета. Вы рассказали нам, как шли сюда и увидели ангела, и поведали о чувствах, охвативших вас, но если бы вы увидели истину, то к ней должен относиться и весь ваш путь. Вам не кажется, что тут есть противоречие?
О, если бы мне вспомнить! Куда всё это исчезло? И сколько мне надо ещё идти, чтобы снова увидеть, вновь испытать это счастье. И зачем я рассказываю им всё это?
– Карл, оставь свою привычку, ты иногда становишься невыносим!
– Неужели вы думаете, что я смогу ответить хотя бы на одно ваше возражение? Я знаю только одно: я много раз вспоминал эту ночь и каждый раз видел её по-другому. Но вот что я думаю. Ничто в мире не случайно. Случайность для учёного всё равно что Бог для верующего, это стена, за которой скрывается незнаемое.
– Удачное сравнение. Я принимаю ваш выпад.
– Но я вовсе не фехтую…
– Ведь я математик, а вы смеётесь над теорией вероятностей.
– Простите, я не знал, что таковая существует. Так вот, я думаю, что иначе и не может быть. И то, что я рассказал вам, истинно, но истинно только теперь, а завтра я буду рассказывать эту историю уже иначе, так, как она должна будет звучать завтра, и нет конца этим историям.
– Что ж, если принять это за теорию…
– Знаете, по мне все эти теории что рисунок на скатерти.
– Что вы имеете в виду?
– На столе скатерть, покрытая рисунком, рисунок время от времени стирается, и скатерть расписывается заново. Но каким бы ни был рисунок, скатерть всё равно скрывает стол. Стол – это мир. Скатерть – наше сознание. Рисунок – теории, оболочка на оболочке.
– Ну уж вы скажете! Ваша аналогия не в состоянии выдержать даже самой элементарной критики. Вот смотрите. Я стою сейчас на краю пропасти, глубиной она… метров триста.
– Да, пожалуй, а то и четыреста.
– Если я знаю, с каким ускорением я падаю, если я знаю сопротивление воздуха, то, составив должным образом уравнение, я чётко определю, за какое время я упаду на самое дно пропасти.
– Может поставим эксперимент?
Ничего себе шуточка. Ай да Карл. А математик испугался, это видно. Даже качнулся. Господи, да он же падает!
– Руку! Кто-нибудь!… А-а-а!…
– Упал…– её сдавленный голос едва слышим.– Как же так?… Карл! Что ты делаешь?!
– Всё. Что? А, я засёк время по часам. Попрошу кого-нибудь рассчитать, а потом проверю.
– Что… Что рассчитать?!
– Время, которое он падал. Жалко, нельзя точно узнать глубину ущелья. Эй, послушайте, вы не знаете точно, сколько тут метров?
– Можно посмотреть в путеводителе.
– Думаю, нам лучше возвращаться. Не нравятся мне эти тучи.
– Да, будет гроза.
Гроза. Всегда так. Всегда это чувство. Ничего не можешь делать, и нечем заняться, грохот отвлекает, и вот стоишь у окна, будто что-то высмотреть хочешь, но что? Шаровую молнию? И зачем я сказал тогда, что не знаю о теории вероятностей? Впрочем, какая теперь разница? Что было, то кончилось, забыто. Грохочет как одержимая. Карл поёт арии. Зачем было делать комнату над холлом, слышно же каждый звук. Вот звенят бокалы. Кто-то ходит. Карл поёт, заходится. Хохочет. Как Нерон при пожаре Рима. Мир рушится, а мы всё пробуем голос, никак не подстроимся под аккомпанемент. Вы были вчера на приёме? Да. Но почему же я вас не видел? Потому что вас не было. Чушь какая-то. Одна радость, можно кривляться сколько хочешь, сильнее мира не перекривишься. Кто-то стучит. Кто бы это?
– Входите! Дверь открыта.
– Вы никогда не закрываетесь? А я так не могу. Не переношу, когда дверь не заперта.
– Вам страшно?
– Мне скучно. Там внизу даже холодно, оттого что пусто.
– По-моему, там полно народу.
– Что толку. Ваш приятель пытается петь, но у него совсем нет голоса.
– Он не приятель мне. Просто… мы сегодня вместе ходили в горы.
– Вот у меня был голос. Ведь я когда-то пела. Вы, наверное, и не знаете об этом.
– Нет. Я вообще вас не знаю.
– И это чудесно, правда? Мы не знаем друг друга, и мы в тёмной комнате, а за окнами гроза. Хотя что я. Болтаю, не знаю что. Вы, наверное, смеётесь в душе надо мной.
– Разве это смешно? Хотя в смехе нет ничего дурного, если в этом смехе нет злости.
– Я тоже всегда открываю окно в грозу.
– Гроза уже кончилась.
– Да, кажется, кончилась. Так хорошо дышать. После грозы всегда так хорошо дышать. Легко.
– Да. Так, наверное, дышится после войны.
– Земля будто заново на свет родилась. Наверное, так же дышится после смерти.
– Что мы знаем о смерти! И сколько мы о ней говорим… Чем меньше мы понимаем предмет, тем больше о нём говорим.
– Например, о Боге…
– Вы не верите в Бога?
– Не верить в Бога перестало быть модным. Но мне кажется, Он мог бы устроить наш мир и получше.
– Всё существует таким только потому что не может быть другим.
– Разве для Бога может быть что-то невозможно?
– Детям тоже кажется, что взрослые всесильны.
– Какие у вас мрачные обои. Почему вы остановились в этой комнате?
– Я всегда останавливаюсь здесь. Отсюда видно вершину.
– Вы поднимались на неё?
– Поднимался… Один раз. Это было зимой. Я знаю, надо мной смеются за глаза, но если кто-то сам не может найти ответа на какой-нибудь свой вопрос, его отсылают ко мне. Почему так, интересно? Вас тоже ко мне кто-нибудь направил?
– Нет. Просто я заметила, что вы никогда не спускаетесь вниз по вечерам. Значит вам тоже скучно там, внизу.
– Наверное, всё это потому, что люди так запутались в своих вопросах, что спрашивать себя о чём-то само по себе стало у них смешным.
– Это плохо?
– Не знаю. Без чувства юмора человечество давно бы уже сошло с ума.
– А разве оно не безумно? Почитайте, сколько сейчас пишут об экологии.
– Раз пишут, значит не совсем безумно. Впрочем, больной всегда любит поговорить о своей болезни. Наверное, мир всё-таки безумен. Вот вы говорили о Боге, а ведь безумие – едва ли не единственная болезнь, при которой невозможно самолечение. Кто же тогда вылечит наш мир?
– А если мы будем лечить друг друга?
– Заражать друг друга своими болезнями, вы хотите сказать?
– Может быть, вы правы. А отсюда, действительно, прекрасный вид.
– Я люблю его.
– А меня вы любите?
– Вы красивая. Вас легко любить.
– Вы так думаете. Но всё равно спасибо. Завтра утром я уезжаю. Я пришла к вам попрощаться. Почему-то мне показалось, что это нужно сделать…
– Прощайте.
– Прощайте. Может быть, мы ещё встретимся когда-нибудь. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи. Может быть и встретимся.
Ушла. И дверь так легонько затворила. Странная женщина. Что ей было нужно от меня? Может быть, зря я её отпустил? Обои, и впрямь, мрачноваты. Плевать. Не в обоях же дело. У этого дурака, действительно, нет голоса. Впрочем, зачем он нужен, этот голос, разве нельзя петь и без него? Играть чужую роль – вот единственное, что глупо. Глупо. И мне не вспомнить твоего лица, и ночные улицы под фонарями как мёртвые аквариумы… Кончил, наконец-то, петь. Представляю, как сейчас раскланивается. Идёт. Поднимается по лестнице.
– К тебе можно?
Кажется, он изрядно выпил.
– Ты же видишь, дверь не заперта.
– Я присяду на кровать, если не возражаешь, а то меня что-то покачивает. Я хотел спросить тебя… Лизочка сейчас стала вспоминать, как тот разбился, ну этот, математик. А я как на грех не знаю его имя. Ты случайно не знаешь?
– Нет, не знаю. Я же не был с ним даже знаком.
– Вот забавный случай. Какое у тебя огромное окно. Я заметил, в этом дурацком отеле все окна разной величины. А ведь я понял, в чём неувязка!
– Какая неувязка?
– Ты сегодня рассказывал, ну свою историю, я думал над ней на обратном пути, ты, наверное, заметил, что я не разговаривал?
– Заметил.
– Вот! А я думал. И я понял, в чём неувязка. Смотри. Если бы ты увидел нечто, назовём это, скажем, истиной. Ты говорил о какой-то фигуре, но ведь названия ничего не стоят, ты сам понимаешь…
"А он не такой уж и дурак!"
…так вот, ты увидел нечто, что лежит за пределами нашей жизни и её понимания нами, но тогда, чтобы понять это нечто, ты должен был измениться полностью, перестать быть собой, понимаешь? То есть тот, кто это увидел, уже не был тобой. Так. Дальше. Когда ты пришёл в себя, ты снова стал собой, то есть произошла деградация без каких-либо других изменений в тебе самом, но такой процесс невозможен!
– Разве деградация невозможна?
– Э-э-э! Я говорю не о деградации как таковой, а о том, что ты полностью переродился.
– Бывает, люди сходят с ума.
– Да, да, ты сейчас будешь загонять меня в угол, пользуясь тем, что я плохо соображаю, но в глубине души ты понимаешь, что это так, что я прав. Скажи честно, понимаешь?
– То, что ты нашёл, верно для тебя и только для тебя. Я уже говорил об этом. Завтра я буду рассказывать эту историю совсем иначе, нежели сегодня, и другие люди будут делать из неё свои, отличные от твоих, выводы. И все мы будем правы, но только для себя.
– Ах ты софист! Это же старая, как я не знаю что, идея о том, что нет одной истины для всех.
– Нет универсальной истины. Ну и что? Неужели тебе это кажется странным после теории относительности, например? Ты живёшь в конце двадцатого века и говоришь о какой-то абсолютной истине.
– Чепуха. Бог абсолютен.
– О! Сколько этих разговоров о Боге. Бог абсолютен, да. Но если ты соберёшь всех людей на земле или разошлёшь им анкеты с просьбой написать, что они думают о Боге, как они Его себе представляют, то ты увидишь, что чем абсолютнее предмет, тем относительнее представления о нём. Бог абсолютен, да, но неужели ты думаешь, что хоть одно слово, которое ты произносишь, может быть абсолютным! В том числе и слово "Бог"!
– А мне нравится эта идея.
– Какая ещё идея?
– Разослать всем людям анкеты и спросить, что они думают о Боге.
– Только спьяну можно ухватиться за идею такого рода.
– Это почему же?
– А какая от этого будет польза?
– Ну ладно. А вот скажи мне такую вещь. Почему ты стал нам всё это рассказывать? Я имею в виду историю твоего спасения. Зачем тебе это было нужно?
– Ну, на этот вопрос легко ответить. Хозяйка отеля позволяет мне бесплатно жить у неё и бесплатно кормит меня, я же за это рассказываю всем приезжающим свою историю. Она держит меня как местную достопримечательность. Ведь о том случае много писали в газетах.
– Помню-помню. Как всё просто. Странно, что я не догадался сам.
– По-моему, это вполне честный договор с обоюдной выгодой.
– Да, вполне, вполне. Ну, мне пора, пожалуй. Я пойду, – он обернулся в дверях. – А всё-таки надо проверить этого математика, – он ухмыльнулся и исчез.
Ухмыляется. А у самого страх в глазах. Видно же насквозь. И там в горах он нарочно эту штуку придумал с часами, чтобы только не думать о смерти. Боится и пытается это скрыть. Боже мой, что мы за люди! И я как будто прикован к этому месту и приезжаю сюда, и уезжаю, и снова приезжаю. Как наваждение. Но разве можно хоть что-то вернуть? Нет, и здесь ничто не располагает к уединению. Это просто проклятье. Не можем остаться одни, вот и жалуемся на одиночество. Так ведь оно и бывает. Постоянно чья-то жизнь скребётся, возится, не даёт расслышать твой собственный голос, отрывает тебя от всего твоего, от твоей жизни, от тебя самого, и в этом отрыве и таится тоска, невыносимая тоска одиночества. Точно вырвано сердце, и осталась одна кровоточащая пустота. Темница-камень, и страшно, а страх – безумие! Мы слышим так много, что ничего не слышим, из-за лая псов своих ничего не слышим, и присаживаемся отдохнуть, и прирастаем к трону, становимся камнем, скалой. О сладкоцветущая, молю, излечи меня! Безумен, да, безумен я, так прозрачны эти стены, и от людей передаются мне муки, муки преступников, плавник-наконечник, шип в самое сердце, боль! Муки ада – муки раскаяния, эриннии, чьи слёзы – кровь…
– А, это ты, Лиза.
– Насилу утолкала его. Вечно хнычет, когда напьётся. Фу, ну и умоталась я сегодня.
– Мне нравится, как ты приходишь. Всегда так запросто, будто и не было ничего.
– Ничего и не было. Тебе привиделось.
– Да, это, наверное, единственный выход. Представлять себе, что ты спишь, и всё это тебе только снится.
– По-моему, сегодня ты переигрывал, делая вид, будто совсем со мной незнаком.
– Я боялся повредить тебе. Я внушал себе, что вижу тебя в первый раз и даже не знаю, как тебя зовут. Прости, если получилось неубедительно.
– Глупыш. Ты принимаешь всё так близко к сердцу. И как ты при этом ещё ухитряешься жить, не пойму.
– А кто тебе сказал, что я живу?
– Ну ладно, хватит на сегодня разговоров. Давай ложиться.
– Этот тип тебе ещё нужен?
– Кто, Карл? Почему ты спрашиваешь? Ты ведь знаешь, что мне нужен только ты.
– Завтра ты будешь говорить по-другому.
– Ну и что? Есть только то, что происходит сейчас. Завтра и вчера нет.
– Это всё только наша память и страх.
– Ты что, весь вечер не включал свет?
– Я ждал тебя. Это ужасно пошло, выключать свет чтобы заняться любовью, ты не находишь?
– Спать ты сегодня, конечно, не собираешься.
– Послушай, Лиз. Давай уедем отсюда. Завтра.
– Хорошо, давай уедем.
– Так просто?
– Ну конечно просто. Ты всё никак не можешь понять, что я люблю тебя.
– Ты не единственная, кто говорил мне так. И это странно.
– Глупый, неужели ты не знаешь, что любовь – это всегда правда, что это единственная правда? Ведь ты же сам распинался сегодня, говорил, что каждый раз рассказываешь свою историю по-разному, и каждый раз говоришь так, как это было на самом деле! Всё может меняться, мы можем меняться, люди вокруг нас могут меняться, но любовь-то, она одна, она не меняется…
– И всегда внове. Да, я просто запутался. Спасибо тебе.
– Ложись.
– О'кей. Слушай, Лиз, давай не будем спать сегодня. А то, когда просыпаешься, всё меняется. Дождёмся, когда рассветёт, и уедем. Ладно?
– Ладно, ладно, бесчеловечный ты тип.
Лиза спит. Теперь уже не стоит будить. Пусть спит. Так с ней и живём. Подыгрываем друг другу, а в какую игру играем, забыли уже. Забыли, и всю жизнь пытаемся вспомнить. В тёмной комнате с мрачными обоями мы мечемся, пытаясь руками поймать солнечные блики, а солнце неподвижно стоит где-то над вершиной. Что за игра, что за обряд это? И проносятся мимо машины за окнами, и женщины пудрятся, и их зеркальца пускают зайчиков. Что-то мы всё хотим найти. В тёмной комнате с мрачными обоями мы всё ищем и ищем себя, но каждый раз натыкаемся лишь на одно из своих отражений и, стукнувшись об него лбом, шарахаемся в сторону, а машины проносятся мимо. И в одной из них завтра я уеду отсюда.
– Лиза, ты спишь? Лиза.
Помоги мне, о Сладкоцветущая, верни мне мою любимую!
II
– Всё замешано на крови.
– На крови и страхе. Ты крути, крути педали. Не отставай.
– Я тут слушала одну проповедь, бр-р-р, на мясо теперь даже смотреть не могу.
– Как насчёт ростбифа с кровью, да? Да, жаловаться на других мы умеем, и ведь как любим! Знаешь, когда я слышу жалобы людей на эту распроклятую жизнь, меня всегда поражает одно – как покорно они принимают собственную бездарность. Вот интересно, мазохизм – это врождённый порок или заболевание?
– Ты нехорошо смеёшься. Пожалел бы лучше.
– Никогда и никого не жалей. Каждый сам для себя выбирает вину и наказание.
– Это же жестоко!
– Ничуть. Это всего лишь честно. А вот заставлять других расплачиваться за свою жалость – это подло.
Стрелы-спицы, золото! Радостный, бездумный полёт.
– Не гони так сильно!
– Если ты хочешь успеть на концерт, придётся поработать ногами.
Склоны, ветер, среброзеленолистые складки, послушные его воле. Почему мне так спокойно?
– Меня удивляет одно. Как ты никогда не боишься своих слов?
– Разве слов нужно бояться?
– Они ничего не значат?
– Иногда они – всё, а всё – значит ничто.
– Ну вот, опять твои парадоксы!
– Парадокс – конечная форма любого суждения. Если хочешь, я могу произносить их по штуке на каждый из этих домов.
Какие они аккуратные, милые, эти домики. Правда? Правда,– говорю я. – И расставлены так аккуратно, точно полицейские.
Ты смеёшься.
– Всё истинное истинно лишь однажды.
– Это ты к чему?
– К тому что нужно делать только то, что приятно, и не забивать себе голову разными там убеждениями. Тем более не своими.
Как же так, удивляешься ты, разве радость не может быть разной? Да, соглашаюсь я, и нужно уметь жертвовать меньшей радостью ради большей. Что это значит? – спрашиваешь ты. Только то, что бык умирает, и рождается человек.
– Значит, говори, что хочешь?
– Делай, что хочешь.
– И никто не виновен?
– Все виновны, и все наказаны.
– Опять парадокс?
– Никакого парадокса тут нет. Просто не думай, что можно уйти от своей трусости, назвав её как-нибудь по-другому.
– Не знаю, но мне кажется, нельзя чтобы люди делали, что они хотят, если они при этом делают преступление.
– Преступность не врождённая черта. Чем раньше человек станет свободным, тем меньше он успеет накопить в себе всякой гадости, которая даже в цепях будет толкать его на преступления, так или иначе, в тех или иных формах, неважно. Конечно, если бы все делали то, что они хотят, мир давно бы уже разлетелся на куски.
– Но ведь это чудовищно!
Мир, моё кровоточащее чудо!
– Он и так разорвётся на части, если мы не научимся любить.
– Это истина абсолютная или относительная?
– Относительность – это движение через
абсолют.
– Ну и загнул.
– Понимаешь, относительность абсолютна для момента времени, но в нашем мире нет момента, и нет покоя. Если бы мы могли остановиться хотя бы на миг, то привязанная к нему относительная истина стала бы для нас абсолютной.
– Только для нас?
– Нет, конечно. Остановиться в одиночку невозможно. Чтобы остановить хотя бы муху, нужно остановить Вселенную.
– У меня был один знакомый математик, он говорил, что движение – это покой, и при этом почему-то всегда смеялся.
– А где он теперь, этот математик?
– Погиб. Разбился в горах. Упал в пропасть и разбился.
– Достиг-таки своей точки покоя.
– Ты опять смеёшься. Это ужасно. Ой, у меня колесо спускает.
– Что, сильно? Ну давай остановимся, подкачаем.
Вселенское упокоение. Как переливаются эти краски, и как они разнятся! Какую бы немыслимую палитру ни явила нам королева-жизнь, мы всегда благодарно принимаем её как высшую гармонию. Эти безудержно-живые луга, сладкопахучие, и кузнечики, поющие хвалу солнцу. Великий добрый бог Митра! Принесший жертву, освобождённый от тела, дарящий свободу. Не принимать душой насилие – это одно, бояться его – совсем другое. И какой смысл рассуждать об этом? Ты права, всё гораздо проще и гораздо сложнее, чем кажется. Какое блаженство вот так открывать глаза и видеть перед собой один только свет, и вдыхать ароматы смол и благовоний, когда леса каждым листком своим, каждым цветком, каждым деревом творят величайшее священнодействие, чистейший обряд. Какой влюблённый бог создал эту землю для своей возлюбленной богини? О, если бы люди могли любить хотя бы сотой долей этой великой любви, они бы не делали друг другу так больно, так непереносимо больно…
Лиза развалилась на траве, запрокинув лицо к пылающему колодцу солнца.
…но спешат они забиться поглубже в свои норы и шкуры и молиться своему идолу-страху, и трепетать перед ним, ими же созданным, и каждый ведёт войну, не видя того, как поражает себя своими же стрелами.
– Ну вот, вроде бы нормально. Можно ехать.
– А может, ну его, этот концерт?
– Но тебе же выступать. Это же твой бенефис. Ты знаешь, что это за штука, неустойка?
– Плевать. Могут хоть разок обойтись без меня.
– На твоей коронации? Ну ладно, отдыхай, а я пока покурю.
– Скажи, почему люди не могут всегда быть так счастливы?
– Счастливы? Учти, это слово священно.
– Ну почему не может быть всегда так хорошо?
– Ты сама решаешь за себя свою жизнь.
– И всё дело в страхе?
– Да.
– Неужели можно бояться радости?
– Можно. Люди не верят, что радость может быть бесконечной, и стараются испортить её, чтобы уменьшить будущее огорчение.
– Они хотели бы вообще не жить.
– Они называют любовь отравой и остерегаются пить её, боясь повредить своему мясному здоровью.
– Скажи, тебе действительно никого не жалко?
– Жалко, жалко, ужасно жалко, да только жалость бывает разной. Как-то раз я шёл по дороге к церкви, погода была морозная, сухая, но снега почти не было. Кажется, был декабрь. А навстречу мне шла старушка, не из тех, что вечно заигрывают с Богом, жалуясь ему на то, в чём сами виноваты, а такая, просветлённая, что ли, старушка. Мы остановились, просто так, поболтать. Я смотрю, у неё слёзы на глазах. "Жалко мне,"– говорит, – "людей". "Отчего же жалко?"– спрашиваю. А она мне: "Мучаются, бедные, не ведают благодати".
– Сердобольная старушка.
– Да. А ведь эти самые люди, которые мучаются, тоже, наверное, жалеют эту старушку, такая она бедная, даже машины у неё нет, пешком ходит до церкви. Может они и меня жалеют. Но разве человек не может сам решить, что для него важно, а что нет? Зачем навязывать друг другу свои взгляды?