bannerbanner
Веревочная баллада. Великий Лис
Веревочная баллада. Великий Лис

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Прости, – произнес он.

– За что?

– Я идиот. Вошел в раж и написал эту пьесу, совсем о тебе не подумал. Точнее, я только о тебе и думал, когда писал. Но последствия не предугадал, хотя было очевидно, что твоя хозяйка взбесится, – нахмурился Оливье.

– Фанфарона мне не хозяйка, – поправила Тина.

– А кто же?

Тина похлопала по кровати рядом с собой, и Оли пересел на покрывало.

– Я сама не так давно во всем разобралась. Господин Женераль – мой отец, но он никогда в этом не признается. Он как-то с мадам поцапался и ляпнул, что выставил бы меня из дома, если бы она исполнила долг и сама принесла ему детей. Мадам тогда меня двое суток не кормила. Мать я не помню, она привела меня к их порогу в день, когда в доме был прием. Фанфарона решила прикинуться добросердечной матроной (как она обычно делает, если не пышет злобой) и сказала, что заберет меня и воспитает, как дочь. Правду она узнала спустя год, тогда возненавидела меня по-настоящему, до этого только раздражалась моим присутствием. Хотя я вообще не знаю, кого она любит-то. А лет с одиннадцати я только и слышу про свою пропащую породу, так что… Вот так, – Тина шмыгнула носом и натянуто улыбнулась Оливье.

Он едва касался носом ее плеча, как раз рядом с алеющим треугольником. Разговор завис на какой-то невнятной ноте. Подростки совсем не знали, как увести мелодию из напряженной паузы. И Оливье дотронулся губами до кожи на ее плече. Тина поцеловала его в макушку, челку и лоб. Три нежных касания притянули Оливье к ней, словно за ниточки. Он поднял лицо. Они дышали друг на друга какое-то время, а потом самым естественным образом поцеловались. Оливье показалось, что это было долго – его первый поцелуй. И за все это время Тина прервалась дважды, чтобы сказать: «Все нормально» и «Хотя не надо».

– Хорошо, я не буду, – Оливье отодвинулся ненамного и сцепил руки в замок, словно винился перед Тиной.

– Я просто не хочу…

– Да, все нормально, – кивнул он, стесняясь посмотреть на девушку.

– …чтобы Фанфарона оказалась права.

– Что?

Тина отчего-то заплакала, а Оливье сильнее стушевался.

– Она говорит, я вся в мать – распутницу, – она едва слышно прошептала последнее слово, утонувшее в плаче. – Не хочу, чтобы она оказалась права.

Оли тщательно подбирал слова, словно писал монолог главного героя, а чернилами ему служили нескончаемые слезы Тины.

– По наследству передаются только владения и таланты, а повадки у каждого свои. Над Фанфароной сегодня смеялся весь свет, – горячо произнес он.

И Тина покачала головой, стараясь даже сквозь плач улыбнуться.

– Смеялись над Фанфатиной. Ты ведь так ее назвал?

– Одно и то же. – Оливье повернулся к ней и начал гладить по шее и затылку, удивившись своей неожиданной смелости. – Вообще никакой разницы, оттого всем и смешно, оттого она тебя избила.

– Может, между Фанфароной и Фанфатиной разницы нет, но я точно не Либертина, – запротестовала она.

– Почему? Пойдем со мной? В смысле, с нами – с цирком! Отец услышит твою историю и найдет тебе место. Он только кажется строгим, но он чуткий человек. Пойдем, Тин, – уговаривал он.

Тина не то мотала головой, не то гладилась об его ладонь.

– Просто тебе говорить, Оли, – она поцеловала его пальцы.

– А что сложного-то?

– Никуда я не пойду. Я – не Либертина.

– Ты ее еще не видела, – убеждал Оли. – Она еще не раскрылась. Мастер запретил мне исполнить задуманное, сказал, что Шевальон не готов к провокационным сюжетам… Тина, она будет символом революции, поведет народ…

– Что? Нет! – Тина наконец улыбалась искренне, хотя все еще отрицала. – Мне духу не хватит! Какая революция – я Женералям слова поперек не скажу. И я остаюсь.

Последнюю фразу она произнесла мрачно, без тени былого сияния. Оливье еще раз коротко поцеловал ее плечо, встал и направился к окну.

– Мы уезжаем завтра после обеда. Если передумаешь, я буду ждать.

– Я не поеду, – повторила Тина. – Но ты останься.

– В смысле? Я не останусь с Женералями!

Он воскликнул так возмущенно, что она заливисто рассмеялась.

– Было бы забавно! Но я имела в виду, останься на ночь.

Оливье смутился своей недогадливости и, тоже улыбнувшись, посмотрел на нее исподлобья. Тина встала с кровати, подошла к нему и обняла, прокравшись пальцами в черные кудри.

– Если отец тебя не накажет, конечно, – сказала она.

– Накажет, но завтра. Сегодня мы вряд ли встретимся, – ответил Оливье и поцеловался второй раз в жизни.

Цирк оставил Шевальон в глуши порядка и едкого спокойствия, больше похожего на банальную скуку.

Северо-западные земли Эскалота были пропитаны древней верностью и изобилием прочих дворянских привычек. Однако чем ближе к столице, к промышленным большим городам, тем больше вскипали волнения. И однажды цирк прибыл к истлевшей земле: под колесами хрустели и вспыхивали угольки выжженного поля, пепел залетал в форточку и оставлял черные штрихи, словно счет загубленных жизней. Оливье выскочил на улицу и пошел рядом с волочащимся фургоном. Он стал свидетелем обнаженных конструкций развороченной сцены: глаголи вдоль дороги и виселицы на площадях, не прикрытые никаким занавесом, кроме тумана. Безликие повешенные марионетки с мешками на головах вяло пританцовывают, водимые ветром. Трагический акт гражданской войны, гастролирующей по стране. И единственные сорванные аплодисменты – хлопки вороньих крыльев. Вздернутые носы ружей то и дело подгоняли уставших статистов: налево расстрельные командиры, направо рядовые висельники.

– Оливье, живо внутрь! – рявкнул мастер Барте.

Оливье, напуганный увиденным пейзажем, подчинился.

– Что здесь было?

– Резня, – коротко ответил мастер и задернул шторку на окне.

– Это Мытарь? Это он сделал?

– Да, он. – Мастер Барте всем видом выражал неудовольствие от разговора.

– Кто эти люди? А если бы мы раньше приехали? – спросил Оливье, ныряя под шторку.

– И думать не хочу! – одернул его мастер. – Едем прямиком в Эскалот, в столицу. Пока в окрестностях не до веселья.

Столица громыхала трамваями, повозками, каретами и машинами, обволакивала газами, парами и осенним смогом. В столице мастер всегда устраивал артистов в гостинице. У цирка была расписана вся следующая неделя, поэтому Оливье возился с марионетками денно и нощно. Мастер Барте организовал новому кукольному театру официальный дебют в Малом зале – это лучшее, на что мог бы рассчитывать начинающий режиссер.

– Я дарю тебе ту возможность, которой у меня в твои годы и близко быть не могло. Используй ее с умом: никаких либеральных высказываний, никаких сомнительных идей, никаких призывов, тем более. В дни гражданской войны цензура сурова, не давай повода возможным завистникам и конкурентам заткнуть тебя.

– Спасибо, – коротко ответил Оливье.

– Я рассчитываю на тебя, – мастер Барте проницательно посмотрел на сына, а потом закрыл за собой дверь.

Оливье быстро учился работе с театром, но рук не хватало. Он не мог оживить хор, поэтому попросил Ле Гри и Юрбена помочь ему. К сожалению, Барте запретил ему раскрывать секрет своего мастерства посторонним, и он не мог набрать актеров в труппу. Оли вместе с Живаго доработал сюжет прогремевшей в Шевальоне пьесы и назвал ее «Волчий сонм».

Либретто гласило: «Юная Либертина живет в семье распутного отца Женераля и мачехи Фанфатины и совсем не знает родительской любви и заботы. На празднике она встречает Орсиньо и влюбляется в него. Орсиньо – революционер, и он борется с такими, как Женераль. Вместе с друзьями он постоянно нарушает планы Женераля и собирает сторонников. Фанфатина узнает о чувствах падчерицы и все рассказывает Женералю. В гневе он отрекается от дочери и выносит ей приговор в деле о пособничестве повстанцам, отправляя на гильотину. Но Орсиньо прибывает вовремя на площадь, спасает любимую, поднимает народ и свергает свору Женераля. Справедливость и любовь торжествуют!» Конечно, это было закрытое либретто, о котором знали только Оливье и его маленькие артисты. Впрочем, Ле Гри мог предвидеть то, что случится в день премьеры, а Юрбен мог бы и догадаться по строчкам, которые пел хор, что Оливье набедокурит:

– Вьется песня вдоль дороги.Вдоль дороги, вдоль дорогиПоразвесили людей, хо-хэй!Засветло кричит петух,Торопите повитух,Нужно новых нарожать,Поднатужься, наша мать!Ха-ха-ха, принесите петуха:Для господ пирушка,Для скотины смерть!Будет моя пушкаВ лица им смотреть!

– тем не менее лихо запевали старики по просьбе Оли. Эти двое отчего-то поддерживали его юношеский запал и своеобразный бунт против отеческой цензуры. Поэтому, когда во втором акте Либертина прямо на площади сорвала с себя алое платье, которое Фанфатина велела ей надеть в знак падения ее матери, и вскинула разорванный подол над головой, как знамя, мастер Барте разочарованно покачал головой и ушел из-за кулис. А когда Орсиньо выдернул возлюбленную из-под гильотины в последний момент, и острое лезвие обрубило их нити, но жизнь не покинула влюбленных – напротив, они пустились в пляс, ничем, кроме чувств, не связанные, – все зрители поднялись со своих мест. Одни вскочили, чтобы освистать и немедленно покинуть зал, но большинство рукоплескали, кричали «Браво!», «Я люблю тебя, Орсиньо!» и «Ты прекрасна, Либертина!» Когда Оливье вышел на поклон, в него полетели цветы из лент в оттенках революционного триколора – красных, желтых и фиолетовых. Маленькая революция в искусстве – его фокусы с самостоятельными марионетками – была созвучна с настроениями в городе. Аплодисменты не стихали около десяти минут. Но министр культуры, несколько почтенных джентльменов и мастер Барте уже покинули зал и оставили Оливье с его благодарной публикой.

Вечером в номере они не разговаривали, но было заметно – мастер жалеет, что не поселил сына отдельно. Оливье сдался:

– Скажи что-нибудь! Отругай, пожури, укажи, что исправить! Все лучше, чем дуться!

Мастер Барте демонстративно складывал новую кукольную одежду и плямкал, попивая вечернюю порцию кофе.

– Пожалуйста! Ты мне очень нужен, но я не буду извиняться, – уже тише попросил Оливье.

Смирение повернуло к нему отца. Мастер Барте сказал:

– Ты слишком взрослый для своих лет и всего, что делаешь.

Оливье вникал, всем видом изображая заинтересованность, и тогда Барте продолжил:

– Ты взял такой темп, что стремглав сгоришь. Жить нужно постепенно, а не выкладываться, сгорая, неважно, на сцене, на баррикадах, куда тебя еще дальше занесет… Нельзя. Я не только твой отец, я твой мастер. Учителей положено слушать. А я тебе разъяснил, что можно, а что нельзя.

– «Нельзя» говорят цензоры, – пробурчал под нос Оли.

– А «все можно» – дураки, – парировал отец. – У всего есть границы. Есть такие рубежи, где заканчивается земная любовь и начинается искусство. И есть такие, где искусство заканчивается, и начинается политика.

– Хочешь сказать, между любовью и политикой стоит искусство? – Оливье говорил, разглядывая кукол, еще не рожденных, но уже имеющих свои черты – отдельно волосы, отдельно торс, отдельно недорисованное лицо.

– Ты ничего не понял, – подбоченился мастер. – Здравый смысл – вот что определяет все в этом мире. Ты что садился писать? Пьесу или манифест? Не знаешь, да? А надо было знать, когда только брался за работу!

Оливье принялся расчесывать прядь волос, подготовленную для парика.

– Я плохо ее сделал – свою работу?

– Да, – беспощадно ответил мастер.

– Я написал плохую пьесу?

– Ты написал хороший манифест.

– Но мне рукоплескали! – Оливье обернулся к отцу, и тут же получил от него легкий подзатыльник.

– Возгордись мне еще! Рукоплескали не драматургу, а крикуну. Вот и все.

Оливье даже не обиделся на отцовский жест. Он вернулся к локону. Он различил крашеную шерсть горной козы.

– Мне чего-то не хватало… Я это понял. Чего? – Он упорно добивался мастерского разбора, и Барте откликнулся.

– Правды тебе не хватало. Однобокие популистские высказывания – это прошлый век. Если хочешь прослыть поэтом, а не пропагандистом, добавь искренности, жизни, многогранности… люди не плоские. Мы сомневаемся, мы ошибаемся, мы иногда боимся. Мы можем поменять сторону, сбежать, а потом, замученные совестью, вернуться.

– Я понял, – кивнул Оли. – Мне потребуется Сола.

– Думать забудь! – воспротивился мастер. – Не отдам! Не позволю опошлить ее истинный образ. Докажи мне, что достоин Солы. Она – наша жемчужина! Она списана с лучшей женщины в мире! Не дам Солу!

– Кому из нас тринадцать? – язвительно спросил Оли, и отец сбил его улыбку новым плоским шлепком, нисколько не болезненным, но обидным.

– Не смей относиться к марионеткам как к игрушкам!

– Я сам ее спрошу, – заупрямился Оли.

– А вот и спроси! Спроси, – махнул мастер Барте. – Она сама тебе откажет. У нее безупречный вкус, она не участвует в фарсах!

Оливье спросил, и она отказалась, всем видом выражая, что действительно не участвует в фарсах, но таковыми она считала вовсе не творчество Оливье, а их споры с отцом. Уверившись в своей правоте и поддержке любимицы, мастер Барте нагрузил мальчика задачами и почти закрыл в номере, вместо ключей использовав беспросветный список дел.

Потому Оливье вышел на улицу спустя четыре дня, когда мастер Барте принес записку от ректора, дозволяющую вольно посещать курс режиссуры уличного театра и цирка. В Эскалотском институте Оливье бывал впервые. Он заблудился и почти опоздал на лекцию. По коридору пронеслась толпа, шумная и сильная волна молодых людей вторглась в стены ученой обители и с плеском влетела в одну из переполненных аудиторий. Весы ответственности Оли покачнулись в сторону очередного ослушания, и он поддался всплеску, нырнув в поток вместе с прочими ребятами. Они никак не могли угомониться, недовольные преподаватели прогнали их внутрь и захлопнули двери.

– Что здесь происходит? – спросил Оливье у одного из юношей, стоящего по соседству.

– Дебаты! – он указал вниз на кафедру, у которой стояли двое мужчин: один едва ли средних лет, в военной форме, второй – постарше, в твидовом пиджаке, но с блестящим значком из нескольких сфер на лацкане. – Пальер с агнологом будут дискутировать на тему гражданской войны.

Свободных мест не было, студенты и вольные слушатели сидели на ступенях, партах, стояли плотными рядами вдоль пачкающихся побелкой стен. Ведущий дебатов – неприметный профессор – потребовал тишины. Дебаты начались, Оливье силился расслышать речь оппонентов, но возня и переговоры вокруг мешали. Кто-то похлопал его по плечу.

– Ты новенький? – спросил курносый парнишка, примерно его ровесник, со звонким высоким голосом.

От неожиданности Оливье ткнул в себя пальцем, переспрашивая. Он совсем не ожидал, что будет чем-то выделяться в разноперой стае институтских птиц.

– Я? Я – да. А вы здесь всех знаете? – он еще раз огляделся, чтобы удостовериться, что не смотрится, как пестрый попугай, в своей богемной одежде.

– Нет, но тебя знаю, – подмигнул парень. – И давай на «ты»? Ты же тот кукольник? Мы думали, ты старше.

– Кукловод, – поправил Оливье, наклонившись к уху парня, и почувствовал, что от того пахнет странно – выпечкой, персиками и чем-то еще съестным. – Кукольник мой отец, он изготавливает марионеток, а я вожу. Неважно… Оливье, – он протянул руку, и новый знакомец ее пожал. – А вы?

– Мы на «ты».

– Ты сказал: «Мы думали, ты старше»…

– А! – парень обернулся, махнул рукой троице за спиной. – Жорж, Гурт, да много кто у нас в кружке. Меня зовут Сольда.

– Так вы – девушка? – искренне удивился Оливье, оглядывая ее короткие волосы. – В смысле, ты.

– Да пошел ты, – оскорбилась она.

– Прости, я правда не понял, – он приложил руку к груди, выразив искренние извинения.

– Прощен, – усмехнулась она, а потом резко развернулась.

Троица за ее спиной взобралась на парты, за ними растянули непонятно как пронесенную желтую ткань с надписями, но Оливье их не прочел – слишком много рук и голов мельтешило между ним и растяжкой. Сольда тоже запрыгнула на стул, выпрямилась во весь рост и прокричала:

– Сам воюй за короля! Мы не солдаты!

Ее спонтанную кричалку подхватили остальные студенты. Оливье взглянул на участников дебатов. Пальер стоял, сцепив руки в замок за спиной, угрюмо наблюдая за аудиторией. Под его тяжелым орлиным взглядом некоторые даже стихали. Однако активисты продолжали скандировать, и агнолог не скрывал удовольствия от того, что оппонента прервали так эпатажно и беспардонно. Пальер поднял руку, призывая к порядку, и некоторые из студентов умолкли. Он повысил голос и заявил:

– Я никого из вас не зову воевать. Я объяснил, почему это делаем мы. Если вы принесете пользу в тылу своими знаниями, то это не меньший вклад.

– Я не лекарство, пальер, чтобы быть полезной! – громко отозвалась Сольда.

Гвалт вновь заполонил и без того жаркую аудиторию. Однако кто-то из первых рядов завопил:

– А ты чего скалишься, агнолог? Ты не лучше! Наука – не товар!

Теперь студенты скандировали его последнюю фразу. Оливье подумалось, что управлять таким хором было бы проще простого, но сам он не поддавался общей вовлеченности в протест. На кафедру полетели скомканные бумаги: агнолог силился уворачиваться и отпрыгивать от снарядов, а пальер скучающе наблюдал за бунтарями, как за капризными детьми. Один бумажный комок все же отскочил от плашки на его груди и упал к начищенным сапогам. Пальер проводил его надменным взглядом. Оливье погряз в суматохе, стараясь запоминать черты, повадки и фразы, бушующие за партами. Однако Сольда потянула его за рукав в сторону выхода, бросив на ухо: «Время сматываться, кукловод!» Оливье заметил в дверях аудитории жандармов и прошмыгнул за Сольдой и ее друзьями через другой выход у кафедры. Напоследок он бросил взгляд на пальера, отчего-то стараясь запомнить его фигуру, осанку, стрижку и весь облик. На улице они отдышались. Оливье осыпал студентов вопросами.

– Мы – это школярский кружок, – ответил Гурт, самый высокий и крепкий из ребят. – Мы ни за кого, только за себя и свободу! А еще мы были на твоем дебюте. Сильно, Оливье, сильно. Мы под впечатлением. Ты младше всех нас, но, Истина, гениально было! Я тебя не сразу признал, это Сольда углядела. Мы сейчас в паб на Парковой, пойдешь с нами?

– Я не знаю. – Оливье подумал о том, как ему добираться поздно вечером до отеля. – А мне можно?

– А кто тебе запретит? – хмыкнул Гурт.

Оливье знал, кто это мог быть. Отцовский наказ висел над ним гильотиной весь вечер, но никак не мог обрубить нитей, тянущихся от марионетки к кукловоду, пуповины, связывающей ребенка с родителем. Поэтому Оливье ушел домой рано, чтобы не рассердить Барте: ни того, который мог вернуться в номер и не найти там сына, ни того, который сидел в его голове. Но были и другие голоса, множество – они звучали в нем после обеда, когда вечерело, и звали в подвальчик на Парковой аллее. Там было интересно, там говорили о том, о чем хотелось писать.

Вьется песня площадная.Ты не жди меня, родная,Спать ложись скорей, хо-хэй!Всех, кто спит, они не тронут.По бесчестному закону,Кто закрыть глаз не сумел,Тот уходит на расстрел.Ха-ха-ха, принесите петуха:Для господ пирушка,Для скотины – смерть!Будет моя тушкаВо петле висеть.

За соседними столами нестройный секстет голосов запевал до жути знакомую песню. Мастер Барте говорил, что никогда не получается привыкнуть к двум вещам: выходу на сцену в день премьеры и моментам, когда твое детище уходит в народ. Горячее варево из стыдливости и гордости вскипало в Оливье. Он весь покраснел и был счастлив, что в полумраке подвальчика никто не разглядит его смущения. Внимания ему хватало, даже оставался излишек в виде домашних заданий – по просьбе Гурта он переписывал манифест, чтобы тот перестал звучать тривиально и стал отличаться от государственной пропаганды, лениво штампованной. Сейчас они обсуждали уже третью редакцию, пытаясь сократить текст, но он только рос от новых идей Гурта и новых форм, созданных Оливье. А потом Жорж спросил, как они думают распространять эту толстую брошюру. Сольда предложила почту, хотя тут же усомнилась в их желании сотрудничать.

– Почтамт насквозь правительственный! – прошипел, скалясь, Гурт и ударил кулаком по столу. – Но мы их убедим.

– Это как же? – спросила Сольда.

– Как и положено людям, которые вершат дела, а не колеблются! – уверенно, но немного заговорщицки ответил Гурт, вскинув бровь.

Оливье вертел головой, смотрел то на одного товарища, то на другого, совсем не понимая, о каких решительных действиях идет речь.

– Наш лидер предлагает теракт, – не очень довольно объяснила Сольда. – Как настоящий взрослый революционер…

– Смеешься? Или испугалась? – подначивал Гурт.

– Да не делается это так: с мельницей, мол, перемелется – захотел и подорвал! – шипела она в ответ. – Нужен план, подготовка…

– Ага, и манифест дописать, потом можно вечерок вздремнуть, глядишь, и революция сама свершится!

– Теракт? Подорвать? – Оливье был напуган, чего не скрывал.

– Да, друг, настала пора вылезти из подвала. Мы – не подпольные мышата! – подбивал их Гурт.

– А если жертвы? – неуверенно спросила Сольда.

– А ты хотела как-то иначе? Чтобы мы все вышли, взялись за руки, и король подписал отречение? – не сдавался Гурт. – Перемены пишутся кровью!

– Кровью? – вновь переспросил Оливье. – А зачем свергать короля? Я думал, мы хотим реформирования Свода и смены правительственного аппарата, – Оливье подглядывал в манифест, сверяясь. – И почему действительно все не выйдут?

– Боятся, – бросил Гурт, не отрываясь от зрительной перестрелки с Сольдой.

– Короля? – недоумевал Оливье.

Ему всегда казалось, что Норманн II – добрый правитель, хотя и молодой, чьей неопытностью многие лета пользовались подлые царедворцы. В частности, бывший регент, который все никак не хотел выпускать власть из рук. «Проклятая четверка»: Первый Советник, министр обороны, министр экономики и личный врач королевы-матери пиявками вцепились в казну и династию. Норманн II же – мягок, порой нерешителен, старался писать историю чернилами, а не кровью, как хотел Гурт.

– Король-марионетка приведет нас к загниванию, – подал голос Жорж, хотя казалось, что он повторяет чужие слова, сам он не был остер на ум и язык.

– Вот, – Гурт нажал указательным пальцем на пространство между Оли и Жоржем. – Кукловод должен лучше других знать, что передаренная марионетка сама не запляшет без другого кукловода.

– Это как посмотреть, – пролепетал Оливье, он-то знал, что запляшет и других за собой увлечет.

– Сомнения ведут нас ко лжи самим себе. Я больше не буду молчать и попирать правду. Я решил. Решите и вы, кто со мной?

Проблема юности в неуверенности, которая всегда склоняет голову перед смелостью – чужой, сияющей, завидной. Согласились все. Гурт и Жорж подорвали почтамт, хотя Оливье так и не понял зачем. Он забыл все свои вопросы на баррикадах, когда Сольда поцеловала его. Откуда-то взялись и уверенность, и желание быть здесь со всеми этими незнакомцами. Чувство сродни эйфории от первого признания на дебюте, когда множество людей убеждают тебя, что ты им нужен, что ты на своем месте, что все это тебе действительно необходимо, и девушка, которую ты совсем не соблазнял, сама целует.

Головокружительные моменты, когда театр военных действий разворачивается посреди улицы, а помост собирается из мебели, вырванных ставен и дорожных указателей. Словно происходящее – плановый дебош в угаре кутежа. Жандармы возникли на перекрестке мгновенно, но даже первые выстрелы не встретили паники. В запале Гурт перевязал руку, которую слегка зацепило дробью, и только яростнее воззвал к свержению режима. Кто-то развернул Оливье, и он увидел перед собой нервную женщину средних лет.

– Вы видели моего сына? – прокричала она, чтобы Оли ее услышал. Она тоже совсем не боялась пальбы. – Он был на почте, он сегодня задержался, закрывал. Вы видели? Как вы, рост, волосы, как вы…

Оливье судорожно замотал головой. Тогда он наконец испугался. А потом женщина посмотрела куда-то вдаль, над правым плечом Оливье и истошно завыла, согнувшись пополам. Оли в ужасе повернулся. Там, за баррикадами, со стороны взорванного здания почты, вышли люди с носилками. Женщина оттолкнула Оливье и бросилась взбираться по нагромождениям. Но между носилками и баррикадами протянулась черная линия жандармерии. Оливье осознал, что сейчас произойдет, и бросился следом за женщиной, не видевшей перед собой преград.

– Нет! Нет! Не стреляйте! Она не с нами! – вопил Оливье, выставив перед собой руки.

Но Гурт порывисто дернул его за шиворот, затолкав за укрытие. Оли успел увидеть, как женщина упала, подкошенная пулей, и с громким хрустом скатилась по баррикадам на брусчатку. Неестественно вывернутые ноги показались из-под юбок, а на корсаже разлилось багровое пятно. Оливье схватился за голову. Выстрелы стихли, крики стихли, мир почтительно умолк. Словно алчная революция, вышедшая собирать дань на улицы Эскалота, получила жертву, насытилась и скрылась в узкой улочке. Оливье бросился прочь со всех ног: он бежал вплоть до гостиницы, до номера, до кровати, заваленной куклами. Он упал ничком в перину и услышал свой пульс, стук зубов и поворот ключа в захлопнувшейся за ним двери. Растерянный мастер Барте застыл на пороге. Заляпанные грязью галоши говорили: он искал мальчика по всему городу. Оливье живо представил, как отцовское тело летит с баррикад и падает к сапогам жандарма, и затрясся сильнее.

На страницу:
3 из 5