Полная версия
Флаги осени
– По закону сохранения всего на свете, – сказал Егор, – если такая штука вздулась здесь, то и там, в зазеркалье, тоже должна образоваться грыжа.
– Пожалуй. Но оставим изучение этой гипотезы будущим следопытам, – решил Тарарам. Он уже спустился с балкона и теперь стоял возле белой черты на полу, задрав к потолку голову. – А нам с тобой осталось совершить последнее усилие, и на сегодня хватит.
– О чём ты? – насторожился Егор.
– Тут есть стремянка. Надо на неё залезть и… омыться. Ну то есть пройти через этот душ. Прыгнуть сквозь него, что ли. Я бы ещё тогда это сделал, когда эту штуку в первый раз обнаружил, но в таком деле для объективного свидетельства нужен сторонний наблюдатель.
– Ладно, – чувствуя недоброе, поспешил застолбить роль Егор, – готов засвидетельствовать.
– Раз уж мы вместе исследуем явление, – проявил несказанную щедрость Рома, – надо, чтобы и на твою долю что-то досталось.
– То есть ты хочешь проманипулировать мной и отправить в разведку как наименее ценного члена экипажа?
Тарарам посмотрел на Егора с обидой – непонятно, мнимой или непритворной.
– Какой ты всё же неприятный человек – сразу раскусил мой коварный умысел. Не знаю, право… А ты, оказывается, деляга, жук. Хорошо, бросим жребий, так будет по-честному. – Тарарам полез в карман и достал рублёвую монету. – Орёл – под душ становлюсь я, решка – ты.
Почему-то Егор не сомневался, что выпадет решка. Так и вышло.
– Судьба благоволит к тебе, дружок, – улыбнулся Тарарам, – самое время проявить решимость, – и скрылся в боковой двери под балконом.
Через минуту он уже устанавливал возле меловой черты высокую деревянную стремянку с обтрёпанной верёвочной стяжкой.
На этот раз Егор отчего-то не испытывал тревоги перед неизвестным – в конце концов, он уже давал лизать этому зелёному языку свою ладонь – внутри него царило воодушевление, волнующая готовность ступить за грань, поскольку он ясно чувствовал, что сердце его доверено могучей и бестрепетной руке, и всё зависит лишь от этой руки, способной одним ничтожным усилием превратить сердце в раздавленный ошмёток гладкой мышцы, а от него, Егора, не зависит уже ничего. Определённо это было новое для Егора состояние. Однако воля властвовавшей над ним силы была милостива – Егор чувствовал это каждой светящейся корпускулой своего существа. Его вёл добрый ангел, добрый и знающий путь. Поднявшись по стремянке метра на два, Егор примерился, нашёл устойчивое положение и прыгнул в пустоту над белой чертой, как прыгает цирковой зверь с тумбы в охваченное пламенем кольцо.
Тарарам, державший шаткую стремянку, пока Егор сигал с неё в невидимую текучую завесу, отпустил лестницу и поспешил к товарищу, застывшему на полу в какой-то обезьяньей позе – присев и опершись в пол руками. Так замирает спринтер на низком старте.
– Ну? – нетерпеливо тронул он Егора за плечо.
Тот поднял лицо, озарённое счастливой, но при этом какой-то чрезмерной улыбкой. Тарарам заметил, как изменился взгляд Егора – это был взгляд свободного человека, никогда не попадавшего в рабство к обстоятельствам. Егор посмотрел на Рому так, как смотрят на старого друга после долгой разлуки – новыми глазами, отмечая перемены и вместе с тем наслаждаясь радостью узнавания. Потом, не меняя выражения, Егор поднялся на ноги и обвёл взглядом чёрный зал. Затем отступил назад, закинул голову и, не щурясь, долго глядел прямо в яркую лампу софита. «Дельфинизм… – пронеслось в мозгу Тарарама. – Люди-дельфины свободно смотрят на солнце, умеют без слов обмениваться сплетнями, способны на сверхчувствительность и могут пережить ядерную катастрофу…» Только он подумал так, как Егор вновь обернулся к Роме и, рассыпая свет своим новым, точно набравшим от светильника люменов, взором, бросился к нему с объятьями:
– Дорогой ты мой!.. Дорогой ты мой человек!.. Красота-то какая! Только посмотри! Сколько в мире тьмы и света! Сколько блеска и нищеты! Сколько дикости, кротости, греха и искупления!.. Как чуден мир твой, Господи! Как чуден!..
Тарарам смирно стоял, сминаемый объятьями Егора, и, совершенно сбитый с толку, растерянно бормотал:
– Ну ты, брат, полегче, полегче… Медведь, ей-богу… Что ж ты, дружок, чумовой такой сделался…
Но Егор уже отпустил его, отстранился и, вдохнув полной грудью, вдруг запел – открыто, самозабвенно и завораживающе. Рома и предположить не мог, что Егор способен так петь. Несмотря на чуть сипловатый тембр, голос был полон серебра и небесного звона, лился уверенно и чисто – то вкрадчиво, то сильно, то накатывая волной и вознося, то мягко опуская вниз и покачивая в сетях навеваемой наяву грёзы – будучи отнюдь не безупречным, он попадал в самое сердце, свивался там в беспокойный клубок и помимо воли будил в обретённом гнездилище восторг и нежный трепет. Голос переливался, менялся, жил – тёк мягко и упруго, как водяная струя, жидко и вязко, как мёд или густое масло, он исходил от Егора как сияние, сочился сквозь поры его тела как неудержимая плазма…
Тарарам слушал, приоткрыв рот, и не мог избавиться от наваждения. Да и не было, не могло быть такого желания – избавиться, – потому что желанно было именно слушать, ловить эти чудесные волны, сливаться с ними в одно томительное колыхание, поскольку и сам человек по своей природе не более чем волна…
Сколько так продолжалось, Рома не помнил. Потом он услышал за спиной шорох. Повернул голову – в дверях стоял охранник Влас с лицом мечтательным и ясным. Непонятно зачем Тарарам улыбнулся охраннику, тот непонятно зачем улыбнулся в ответ. И вдруг песня оборвалась. Рома обернулся – Егор, закатив глаза и содрогаясь всем телом, лежал на полу, и изо рта его с хрипом выходила белая пена.
Мигом стряхнув морок, Тарарам бросился к Егору. Он повидал мир, и мир порой жестоко учил его: Рома знал и попробовал многое. В детстве он состязался с приятелем Лёней, кто дольше просидит на одном месте – ведь это самое трудное для ребёнка, – и всегда пересиживал товарища, несмотря на то, что Лёня был на год старше. В светлой речке Луге он руками ловил в норах налимов и, завернув в лопух или облепив глиной, пёк их в раскалённом песке под костром; а если в норе сидел рак – было больно. В Берлине он спасал героинщика от овердозы с помощью лимона, мокрого полотенца и льда. В Амстердаме он ел сухой корм «педигри» и консервы «левиафан бланшированный в масле». В Невеле он видел, как взъерошенный галчонок подпрыгивал и склёвывал с переднего бампера машины разбившихся лакомых насекомых. В музее Арктики и Антарктики он залезал с девушкой Дашей в палатку папанинцев, и без суеты, никем не тревожимые, они выпивали там принесённую с собой бутылку вина. Он знал, что владение иностранным языком совершенно не мешает человеку быть ослом, что если счастья становится много, то оно начинает горчить, что если солнце смотрит на грязь, то и людям не пристало от неё отворачиваться, но и становиться свиньёй в большей степени, чем того требует лужа, в которой ты сидишь, тоже не следует. Словом, Тарарам не растерялся. Выхватив из чехла на поясе складной французский «опинель», который всегда носил с собой, Рома сел Егору на грудь, придавил ему коленями руки и, разжав челюсти скошенным концом черенка, втиснул между зубов буковую рукоятку.
Глава 6. Разговоры-2
1– Вот оно – жало в плоть. – Катенька показывала распухший палец. История такая: дача, утро, оса прилетела выпить каплю воды с тычка рукомойника, Катенька не заметила – стала умываться и была осой уязвлена.
– Валидол есть? – уважительно осмотрел палец Тарарам.
– Был где-то…
– Таблетку в воде помочи и приложи.
– Поможет разве?
– От пчелиного яда помогает. Дед в садоводстве под Гатчиной пять ульев держал, я с ним рои на крыжовнике и яблонях ловил, роевню в баню ставил… Бабушка меня вот так – мокрым валидолом – и лечила.
– Оса – другой зверь, – сказала Катенька, но валидол в буфете нашарила. – Про Егора расскажи. Что за история?
– Синдром Достоевского – чудесная реализация желаемого. Пушкинскую речь помнишь? Публика слушала и рыдала, а текст читаешь – чёрные буковки. Хорошие буковки, правильные. Их на ус мотать, а не трясуном от них трястись. А тут какой-то массовый гипноз прямо. Интересная история. Вот только за свои слова и за этот массовый гипноз потом припадком отвечаешь. Если в одном месте прибудет, в другом аккурат столько же убудет. Закон Ломоносова – Лавуазье о сохранении психического вещества в отдельно взятом человеческом космосе. Слышала, наверно.
– «Карамазовых» читаешь – так вовсе не только буковки.
– Книжки – другой компот. Но и на них от ставрогинского душа подзарядка идёт чумовая. С душем этим только рядом встанешь – и тут же в голове фреза на всю мощь врубается. Тогда весь мир со всеми его смыслами просекаешь и точишь из него, что захочешь. Главное, с фрезой в голове родиться. – Тарарам раскрыл ноутбук и вошёл в интернет с мобилки. – Барон, комедиант твой реальный, на этом сгорел. Играл по-честному, зал поплыл, как тётя Валя на вибраторе. Только Барон до финальной сцены дошёл, и тут – бац! – реализация желаемого.
– Ты что делать-то собрался? – Катенька возила мокрой таблеткой по уязвлённому пальцу. – Брось. Купаться пойдём.
– Погоди. Спам-рекламу запущу и всё. На службе обещал. «Незабудка» с конторой одной на договоре – та почтовыми рассылками заведует. Гарантирован обход всех существующих на сей момент спам-фильтров и постоянная корректировка базы адресов. Поверишь ли, сейчас спам – самая эффективная реклама. Бублимир и мусору нашёл местечко в личных видах.
– А Егор что? Он ведь и не пел никогда. То есть без фрезы был, получается…
– Егор не просто рядом постоял, он сквозь душ прошёл. Та же история, что с Пушкинской речью. Если сквозь душ пройти, можно, видно, и с абсолютного нуля стартануть с нечеловеческой силой. Главное – хотеть очень. На всю катушку. Только, видишь, керосину ненадолго хватает. Надо этот вопрос исследовать и подвергнуть глубокому анализу. Вдруг метод есть растянуть своё могу на… Ну хоть на пару недель, к примеру.
– Почему на пару недель?
– За это время знаешь что успеть можно?
– Сбросить три кило без фитнеса, диет и китайской гомеопатии?
– Это – да. А ещё – изобрести печной двигатель на щучьей тяге, овладеть мастерством использования Корана в мирных целях, выиграть приличных размеров войну и размазать бублимир соплёй по стенке. Проблема только в технике хотения. Чтобы не граблями под себя – хрустящие купюры, квадратные метры, красивые бабы, лошадиные силы, а горстями из себя – грандиозное дело, божественное мастерство, ангельское милосердие. Понимаешь?
– Понимаю. Особенно про баб. Ты лучше скажи, что делать. Мы же договорились: ты будешь придумывать, а я – бесподобно исполнять.
– Что делать? – Тарарам отправил файл с макетом рекламы («оформление летних беседок и веранд… ландшафтный дизайн… создание цветников и садов на крышах… метод контейнерного озеленения… наши специалисты никогда не позволят Вам пожалеть о том, что Вы обратились именно к нам») в контору по рассылке спама. Он не стыдился своей лепты в деле торговли иллюзиями: падающего – подтолкни. – Скажи, дружок, что будет, когда ты поплещешься в ду́ше Ставрогина?
– То есть?
– Ну, чего ты хочешь? Чего ты хочешь так, чтобы за это не жаль было отдать палец?
– Какой палец?
– На первый раз, допустим, не самый нужный. Хотя бы этот. – Тарарам взял Катенькин распухший и пахнущий мятой мизинец, поднёс ко рту и неожиданно/страшно клацнул зубами.
– Ай! – пискнула Катенька, отдёргивая руку. – Без пальца некрасиво будет. Я ничего настолько не хочу, чтобы мне потом некрасиво стало. Палец дал мне Бог. Пусть растёт, где посажен.
– Ладно, оставим палец. Но хотеть-то ты чего-то всё же хочешь?
– Купаться хочу.
– Не то.
– Черешни и эклер с заварным кремом.
– Не то.
– Лапку тридцать шестого размера, а то тридцать девятый – как-то не гламурно.
– Ну не то же.
– Тогда – какой-нибудь прикольный люксовый паркетник вроде «кайена», и пусть с неба ежемесячная рента капает, чтобы рассекать где хочешь по всем Европам и в ус не дуть.
– Дружок, но ведь это и называется – граблями под себя. А в детстве? В детстве ты чего-нибудь хотела?
– Хотела. В косички бантик сюзюрюлевого цвета. – Катенька обиделась. – Иди ты в жопу со своим хотением. Вот этого под душем и пожелаю. И пойдёшь тогда в жопу как миленький.
– Серьёзно сказала. Ну? Теперь поняла, что тебе делать?
– Что?
– Калоша ты, Катенька, а не Шумахер, и мать твоя – покрышка.
– Ты не прикалывайся. И маму не тронь. Ты прямо говори. Что делать?
Рома вышел из программы и захлопнул ноутбук.
– Запоминай: оттачивать, оттачивать и ещё раз оттачивать свой тупейший инструмент желания.
2– Не надо толковать мои слова так вольно. – Егор меланхолично переключал на дистанционном пульте телевизионные каналы. – Если я говорю, что здесь немного жарко, я вовсе не имею в виду, что мы уже в аду. Ад, пожалуй, должен быть ещё ужаснее. Здесь тревога иногда оставляет нас, а в аду, как в дурном сне, тревога будет терзать нас постоянно.
– Как же тогда тебя понимать? – Настя поглядывала на Егора с опаской, будто того цапнул клещ, и она теперь старалась подметить в поведении любимого признаки энцефалита.
– Я не говорил, что пел. Когда я пою… когда я пытаюсь петь… этот процесс должен называться каким-то другим словом. Не знаю каким. Нехорошим. Дело в том, что у меня нет голоса. Или слуха. Или того и другого вместе. Совсем нет. Если то занятие, которое называется неизвестным мне нехорошим словом, оцифровать и попытаться уложить в ноты, на выходе всё равно получится писк замученной птички. Следовательно, Роме только показалось, что я пою. То есть он услышал не то, что неизвестно как называется, а мою внутреннюю песню, – Егор обозначил голосом соответствующее выделение, – которая на самом деле бывает чудо как хороша, и я это знаю.
– Но там ещё был охранник.
– Он тоже услышал внутреннюю песню. Будь там хоть полный зал – все бы её услышали.
– Оставь, – попросила Настя – на экране телевизора разводил руками предсказатель погоды. – А что с тобой потом стряслось? Ну, я про падучую эту… Что врач сказал?
– Ничего путного. Я уже через полчаса отпрыгнул. Меня всего прощупали, простукали, прослушали, давление измерили, кардиограмму сняли, рентгеном просветили. Всё в норме.
Некоторое время сидели молча.
– Катенька на дачу зовёт. Родители её только на выходные туда наведываются, а сегодня вторник. – Настя прижалась к плечу Егора. – Поехали, а? Там озеро, кувшинки, сосны. Там паук пьёт на паутине муху. Там ночью круглая луна с морями, полными бледной грусти… Что молчишь?
– Думаю.
– О чём?
– О веществе. Вот, скажем, дряни, пыли, мусора всякого не убавляется, и луна, как ты заметила, на месте. А материя жизни убывает. Что ты будешь делать! Вещество жизни испаряется, утекает куда-то. Кругом, куда ни плюнь, сплошная фантазия, призрачность – так что никто даже не утирается.
– И что?
– Понимаешь, без материи нет времени, как без времени нет истории. Время и история – это ведь такое специальное излучение, особое тепло, происходящее от трения событий друг о друга. А в нашем мире, где государит телевизор и прочие эфирные штучки, трутся друг о друга не события, а иллюзии. От этого трения на свет появляются Шреки, Ксюши Собчак и метросексуалы – такие, знаешь, ложные пидоры, – но не происходит тепла и истории. Иллюзии, призраки, наведённые образы – это же не вещество, не сущность. Вещество уходит из нашей жизни, и с его уходом останавливается история. То, что мы живём в эпоху ускоренного времени – тоже иллюзия. Ускоряется потребление грёз, а время затихает и тает. Когда оно остановится совсем, это будет означать, что остатки материального мира развоплотились окончательно. Тогда тела исчезнут вовсе, и голодные эфирные духи будут носиться в пустоте и неслышно скрежетать фантомными зубами. – После очередного нажатия кнопки на экране появился подиум с моделями, наряженными в высокую моду. – Тощие какие, измождённые… Об них же уколоться можно. – Не нравятся? Это же иллюзии. При трении материи об иллюзию не уколешься.
– Как сказать. Дурная материя нашего мира истирается об иллюзию в дырку.
– А если бы они были настоящие? Тоже бы не понравились?
– Нет. Женщина должна быть… ну, если не мягкая, то упругая.
– А я какая? – Настя ощутила в животе холодок, поняв, что ответ Егора на этот вопрос для неё важен.
– Ты правильная. У тебя есть небольшой, совсем малюсенький подкожный слой клетчатки. В самый раз. А у этих… как будто бабушки не было. Бабушка бы такой страх увидела, сразу бы пирожки в дело пустила.
– А ты что, не знаешь? – радостно спросила Настя.
– Что не знаю?
– Да не прикидывайся. Девушки в модельных агентствах сначала заполняют анкеты.
– Ну?
– А какой там первый вопрос?
– Какой?
– «Есть ли у вас бабушка?»
3– Бублимир устанавливает свой закон, и его исполнение обязательно для всякой обитающей в бублимире твари. Поэтому, коль скоро мы готовы бунтовать, нам следует держаться вместе, проявлять заботу, своевременную ласку и не то что безрассудно, но с большим умом и тактом помогать друг другу. – Тарарам решительно притормозил у светофора, и машину заметно повело влево. – Надо колодки смотреть. Сносились, что ли, неравномерно… «Самурайка» с годами только крепче становится, но и ей, железяке бездушной, забота, уход и ласка требуются. Так вот. Неисполнение установленного закона строго карается. Мерзавцы, отказывающиеся потреблять иллюзии и стяжать эфемерные блага, квалифицируются стражами бублимира как дезертиры, перебежчики, предатели. – «Самурай» рванул с перекрёстка на жёлтый, точно Тузик за Барсиком. – А вот аутсайдер не опасен – он признаёт закон и прозябает в надежде однажды поймать за хвост удачу. Опасен тот, кто закон отвергает. Даже не отвергает, а надменно игнорирует, находя себе место не выше и не ниже закона, а вообще в ином пространстве. Словно в руинах эдемского сада, словно в другой вселенной – той, из которой к нам пролился душ Ставрогина.
– Ты куда-то спешишь? – Егор смотрел сквозь лобовое стекло в перспективу улицы Руставели.
– Нет.
– А чего гонишь?
– Вопрос некорректный. Всё равно что спросить женщину, почему она, когда красит глаза, обязательно открывает рот.
– Да, женщину об этом лучше не спрашивать, – подтвердила Настя с заднего сиденья, где с трудом разместилась, уперев колени в подбородок. – Особенно Катеньку. А то пошлёт.
– Стражи бублимира – это кто? – спросил Егор.
– Всякий, кто его закон признал. Такой негласный, молчаливый сговор. Все, кто приняли правила, – каждый червь, прогрызший себе ход в яблоке, каждый жук, подъедающий свой лист, – все видят в не исполняющем правила угрозу для корней своей яблони. В общем-то, совсем напрасно – определённо, эти корни нам не по зубам. Но при этом и ватные, безвкусные яблочки-листики здешнего сада нас не прельщают. Нам хочется пить нектар цветов другого вертограда.
– Какой высокий слог. – Настя поёрзала в своём тесном вместилище в тщетной попытке обустроиться. – А что – в здешнем саду нам никаких цветочков не осталось?
– Во-первых, в высоком слоге, как и вообще в поэзии, если мы будем говорить о поэзии, а не просто о словах, записанных в столбик, нет ничего дурного до тех пор, пока эта самая поэзия служит камертоном для образа мысли и образа чувства. Но если поэзия становится эталоном образа действия… Тогда – да, тогда – сливайте воду. Попробуй только человек устроить быт по образу высокой поэзии, выйдет форменная дрянь – пошлейшая пародия на жизнь за гробом. Взять хотя бы Тиё из Кага:
За ночь вьюнок обвилсяВкруг бадьи моего колодца…У соседа воды возьму!Блеск! Но только для ума и сердца. А что там вышло на деле? Поверьте мне, зубру, видавшему неприглядные виды и не щадившему устройство в левой стороне груди: пришла Тиё наутро после девичника к колодцу, а тут – вау! – вьюнок на бадье. Душа её, конечно, встрепенулась, просияла, поскольку при лёгком, воздушном похмелье особенно пронзительно заточен взгляд. И сложилось улётное хайку, отлившее в иероглифе звон струной натянутого чувства. После чего Тиё с улыбкой умиления и светлой грусти подтянула рукава затрапезного кимоно, сорвала вьюнок и зачерпнула воды для производства завтрака и орошения грядок. Думаете – нет? Тогда представьте-ка физиономию её соседа – вьюнок, небось, обвил бадью не на день, а месяца на два, на три – до самой их японской осени… А если бы вьюнок ступени крыльца обвил? Дверь дома? Что тогда? И жить – к соседу? А у него – жена и три горсти риса содержания, ему двух баб не прокормить. Такая же история и с Оницура:
Некуда воду из ванныВыплеснуть мне теперь…Всюду поют цикады!Некуда выплеснуть? К соседу, дружок, к соседу! У него ни вьюнка на бадье нет, ни цикад в огороде. – Тарарам, не снимая левой руки с руля, достал из пачки сигарету, сунул в рот и ткнул кончик в уголёк прикуривателя. – Во-вторых, что касается цветочков здешнего сада, то до тех пор, пока в мире царят мудозвоны, все цветочки творения, все прозрения разума и изделия духа, будут тошнотворно навязываться нам, как колбаса по случаю рекламной распродажи. А они должны дароваться. Понимаете? Да-ро-вать-ся… Оглянитесь вокруг. Родители уже покупают послушание детей и видят в этом веяние времени и благую поступь прогресса. А дети рассуждают так: «Лузеры родители? Несчастная любовь? Измена друга? Чёрт с ними! Ещё тремя сентиментальными небылицами меньше». Да что там… Лето во всём своём великолепии пока ещё приходит к нам даром, а чуть рванёт вперёд наука, и привет – лето начнут нам продавать. За него начнут взимать деньги, как за въезд на платную дорогу. А на бесплатной дороге будет вечная зима. Бублимир решительно не доволен тем, что на человека до сих пор то и дело обрушивается бесплатно какое-нибудь эдемское наследство. Рано или поздно он с этим безобразием покончит. И к гадалке не ходи. Хотим ли мы киснуть в мире, где прожито эдемское наследство? Хотим ли мы выгрызать норы в стандартных, лакированных здешних яблочках и подъедать глянцевые здешние листочки? Существует ли в нас ясность жизненных целей, или всё в нас подчинено одной страсти – пожиранию, стяжанию, зуду в загребущих руках?
– Подозреваю, как раз у мудозвонов с ясностью жизненных целей всё в порядке. Она у них есть. Что касается нас… – Егор на миг задумался. – То речь, вероятно, должна идти о бескорыстии и, следовательно, чистоте этих самых целей. Не так ли? Что ж, про ясность наших бескорыстных устремлений легко составить объективную картину. Вот мы сейчас на дачу едем к Катеньке, а могли бы отправиться в чёрный зал музея Достоевского и обнажить заветное желание. Ну то есть те могли бы, кто ещё не обнажал.
– Мы непременно так и сделаем, – выезжая с Руставели на Токсовское шоссе, заверил Тарарам. – Только в пятницу, когда в музее на вахту ветеран заступит. Он, я знаю, глуховат. А то мало ли что…
Под тентом «самурая» повисло понимающее молчание.
– Мне кажется, теперь женская очередь, – отважно заявила Настя.
– Согласен, – согласился Тарарам. – Только, думаю, Катеньку сейчас под душ пускать не стоит.
– Как нижний ярус иерархии? – улыбнулся Егор.
– Примерно так.
– Тогда почему – «сейчас»?
– Это я смягчил из деликатности. Вероятно, совсем не стоит.
– Эй, что за фармазонский шахер-махер? – встрепенулась Настя. – Начинали как песню: нам следует держаться вместе, проявлять заботу, ласку, руку помощи тянуть… А на деле – сговор?
– Это и есть проявление заботы, – сказал Егор. – Упреждающей заботы. Чтобы мне впоследствии не пришлось кому-нибудь из вас тянуть руку помощи. Роме – как Катенькиному мужчине, а тебе – как её лучшей подруге.
– Что ты имеешь в виду?
– Свойственное барышням Катенькиного склада ревнивое отношение к близким. Обойдёмся без подробностей. И потом, мы же согласны. В пятницу – твоя очередь.
– А что про Катеньку говорили? Как, интересно, вы её под эту зелёноструйную волевоплощалку не пустите?
– Действительно, – задумался Егор. – Проблема.
– Если мы скажем, что ей не позволено, – рассудил Рома, – она бузу устроит и жизни нам не даст. Надо сделать всё наоборот – надо сказать, что именно у неё в пятницу в музее представление. Тогда она впадёт в мнительность, почует недоброе и спросит: «А почему не у Насти?» Мы скажем: «Так решили». Она скажет: «Будем заново решать». Тут ты, Настя, сперва упрёшься, потом поломаешься, а после, как на жертву, согласишься. Идёт?
– Так мы проманипулируем Катенькой, – меланхолично подытожил Егор.
– Детский сад, ей-богу… – фыркнула Настя. – Меня так в пять лет нянечка с морковным соком разводила. Только наоборот. Я его – не очень… Она поднос со стаканами на стол ставила и говорила: «Все берите, а Насте не положено». А сама отворачивалась и куда-то вроде по делу шла. Ну я, конечно, из вредности первой к стакану тянулась… Только соку всё равно на всех хватало. Ну а потом? – вернулась из детского сада Настя. – После меня? Потом ведь Катенька обязательно под душ захочет…