Полная версия
Стоять в огне
Ну а что касается Крамарчука… В последнее время Громов стал замечать, что сержант копирует его: в жестах, манере говорить, приказывать, даже в улыбке. Неужели таким образом пытается постичь секрет его бесстрашия? Хотя какое тут, к черту, бесстрашие? Так уж сложилась судьба, что он привык к риску, к опасности, научился сдерживать свои чувства. А возможно, это у него в крови. Наследственное, что ли.
Дед его вполне серьезно утверждал, что один из древнего казацкого рода Громовых даже участвовал в основании Запорожской Сечи. Кстати, фамилия прадеда Андрея еще звучала на украинский лад – Грим. Это уже дед, ставший офицером царской армии, был записан Громовым. При присвоении ему за особую храбрость чина прапорщика. И что обладал этот их запорожский предок необыкновенной силой и был удивительно мудр и везуч. Не зря легенды о нем передавались из поколения в поколение. А другой, более близкий предок, полковник Северин Грим, привел свой казачий полк на маньчжурскую границу уже после упразднения Сечи – охранять берега Российской империи. Рассказывали, что рубился он двумя саблями, стоя в стременах и затиснув поводья в зубах, и что правой рассекал до седла, а левой – до пояса. Легенда, пожалуй… Но не слишком ли много легенд для одного рода?
Вот только до обидного нелегендарной получилась гибель полковника Грома во время одной стычки на границе. Мелкой, бессмысленной стычки, в которую полковник мог бы и не ввязываться. Впрочем, редко кто из мужчин рода Громовых умирал своей смертью. В основном все погибали в боях и схватках. Тем не менее деду его повезло – все-таки дожил до старости. Правда, сам он не очень-то радовался своему нечаянному долгожительству. Однако это уже другое дело. Ему, Андрею, этого деда сам Бог послал. Мать умерла, когда Андрею было всего семь лет, и отец, командир Красной армии, проведший всю свою молодость по гарнизонам Дальнего Востока и Сибири, отдал его на попечение деду. Но поскольку сам дед тоже жил в своем домике на окраине Хабаровска жизнью одинокого отставного офицера, воспитанием Андрея, в сущности, занимались соседи – чета немцев-интернационалистов.
Иногда Андрею казалось, что именно эти двое очень красивых, любящих друг друга людей и были его настоящими родителями. От них он перенял многое: немецкий язык, ставший для него почти родным, сдержанность, суровость характера, истинно прусскую аккуратность и требовательность к себе.
В Гражданскую эти двое, тогда еще жених и невеста, тайком пробрались в Россию, чтобы защищать мировую революцию. Но оказалось, что мировая революция не очень-то нуждается в их яростном энтузиазме. Плохо зная русский язык, а еще хуже – нравы и обычаи пролетарской России, юные интернационалисты попадали из одного кошмарного переплета в другой. И закончилось их «участие в революции» тем, чем, очевидно, и должно было закончиться. Один из горячеголовых командиров красного партизанского отряда предал их скорому и неправедному революционному суду, который сам и вершил. Не мудрствуя лукаво он приговорил бывших студентов «как гидру мировой контры» к «пролетарской мести». Как потом популярно объяснил охранявший их в сарае сочувствующий коновод, сам побывавший когда-то в немецком плену, это означало самый обычный расстрел на рассвете.
Однако ночью село захватили белогвардейцы. И утром уже самого командира, на коленях умолявшего подарить ему жизнь, расстреляли «как гидру мирового большевизма», а супругов Штиммеров, которые честно сознались, каким образом они попали в отряд, спас юный подпоручик, отпрыск немецких баронов. Он приказал высечь своих земляков плетками и отправить ближайшим поездом «в сторону Сибири», посоветовав при этом начинать свою пролетарскую революцию с Чукотки, ибо тамошнему населению эта «классовая дикость» будет куда понятнее, чем европейцам.
Вот эти люди, преподававшие немецкий язык в школе, где учился Андрей Громов, и взялись за его «классическое немецкое образование», втайне надеясь, что старик скоро умрет, отец погибнет и они, бездетные, усыновят мальчика. Но, как назло, старик умирать не спешил, а к «классическому» образованию внука относился довольно скептически. На летние каникулы он специально отправлял Андрея в соседнюю таежную деревню к своему давнему другу, охотнику и врачевателю китайцу Дзяню, чтобы тот выбивал из него «гимназическую смуть» и «воспитывал, как и подобает воспитывать будущего офицера».
У Дзяня Андрею жилось нелегко. Хотя тот никогда и не наказывал его, однако по натуре своей был человеком крайне жестким, не признающим ни слабостей человеческих, ни снисхождения к ним. Строго придерживаясь аскетического образа жизни, он упорно требовал того же от юного Громова.
Когда Андрею исполнилось двенадцать, Дзянь впервые на целый месяц взял его с собой в тайгу, приучая к невзгодам охотничьей жизни. Охотничье житье-бытье совершенно не привлекало Андрея. Хотя и дало ему, как он сейчас понимает, немало. Куда больше интересовали его приемы японской борьбы, которой Дзянь фанатично увлекался с раннего детства. Своим фанатизмом он сумел заразить и Андрея. Каждый день в любую погоду они с Дзянем отрабатывали эти приемы в тайге на берегу речки. Два часа утром и два – в закатную пору.
Дзянь даже как-то сказал деду, что его поражает способность парнишки постигать великую истину приема и что со временем Андрей сможет встречаться с известными японскими мастерами дзюдо и джиу-джитсу. Вот только подготовить его к этому не успел. Случилось так, что однажды Дзянь не вернулся с охоты. При встрече с уссурийским тигром-людоедом, которого Дзяня попросили убить, у него отказало ружье. Невольным свидетелем его гибели стал один беглый заключенный. Потом, на допросе, он рассказывал, что, уклонившись во время первого прыжка, охотник еще яростно отбивался прикладом ружья и всяческими приемами. Беглец был безоружным и наблюдал за этим странным поединком, спрятавшись в каменных россыпях.
Потосковав несколько дней, Андрей наведался к младшему брату Дзяня и попросил: «Возьмите меня к себе учеником». Линь, конечно, уступал своему брату по технике исполнения приемов. Зато он сумел создать для Андрея настоящую самурайскую программу, отобрав приемы, наиболее важные для солдата…
– Так что, командир, будем готовить новую операцию? – задумавшись, Беркут не заметил, что, перепрыгнув ручей, Крамарчук уже стоял в двух шагах от него.
– Непременно. Причем готовить очень тщательно.
– Неужели пойдем освобождать Лесича? Так ведь не освободим. К нему и с сотней не пробиться. Это же гестапо.
– Вот именно, гестапо… – процедил Беркут сквозь зубы. – Слишком испуганно ты говоришь о нем.
– Разве что сумеешь придумать что-нибудь такое… – передернул плечами Крамарчук. – По правде говоря, до сих пор нам везло.
– Нужно выяснить, что с Лесичем. Где он и что с ним. А гестаповцы должны понять, что в засаде следует оставлять не троих, а по крайней мере три десятка. И не вонючих полицаев, а эсэсовцев. Предупреди Костенко, Готванюка, Корнева, Мазовецкого и Колара, что после обеда выступаем. Мазовецкий должен быть в мундире вермахтовского унтера. Остальные – в форме полиции.
– Но ведь пойдет нас только семеро. Да и группа наша… Давно могли бы собрать большой отряд. Почему мы всех отсылаем к Иванюку? Был бы свой отряд – ударили бы не то что по засаде, а даже по гарнизону Подольска.
– Так ты ничего и не понял, – покачал головой Беркут… – Наше преимущество именно в том и заключается, что нас маловато для того, чтобы вызывать на себя большие карательные экспедиции. А бьем фашистов не хуже, чем отряд Иванюка.
4
Под вечер в один из дворов на окраине Залещиков вошел оберштурмфюрер СС.
– Осмотреть, – приказал по-немецки унтер-офицеру и сопровождавшим его полицейским.
Те бросились в хату и через несколько минут вытолкали на крыльцо троих основательно подвыпивших полицаев. Уже без оружия и ремней.
– Что за войско? – властно спросил офицер по-русски, но с явным немецким акцентом, окидывая полицаев презрительным взглядом.
– Приказано вести наблюдение за соседним домом, господин офицер, – вытянулся старший среди них, одергивая измятый френч. – Хозяин водился с партизанским главарем. Его арестовали, а мы ждем, когда из леса заявится сам этот бандюга.
– И кто же его арестовал? – кивнул эсэсовец в сторону усадьбы Лесича.
– Гестапо, господин офицер.
– А почему решили, что он связан с партизанами? Насколько известно нам, службе безопасности, он поставлял ценные сведения о большевистском подполье в этом селе и в Подольске.
– Так ведь есть донесение агента гестапо, господин офицер.
– Агента? Фамилия? И почему об этом донесении известно вам, полицейскому?
– Так агент же из наших, местных, – пожал плечами старший. – Кравчук его фамилия. До войны в Подольске работал. На железной дороге. Хата его – у левад, около сгоревшей мельницы. Только, господин офицер… – замялся полицай. – Обо всем этом намного лучше знает староста. А я… я так, случайно… Слышал, как разговаривали господа из гестапо. Немного понимаю немецкий.
– Черт знает, что здесь творится, – проворчал оберштурмфюрер, обращаясь к унтер-офицеру. – Лесич – наш агент. И он нам срочно нужен. Слушайте, вы… – вновь презрительно оглядел полицаев. – Если окажется, что Лесича арестовало не гестапо, а уничтожили вы, переодетые партизаны, мне придется повесить всех вас за ноги. Кстати, где хозяин этой хаты?
Двое полицейских из сопровождения оберштурмфюрера услужливо вытолкали на крыльцо пожилого человека на деревяшке. Беркут знал его: Иван Княжнюк. Не раз видел этого старика на подворье, когда ночевал у Лесича.
– Хозяина связать, – приказал. – Этих троих – в сарай. До выяснения личностей. Когда вас должны сменить? – спросил у старшего.
– После захода солнца.
– Вот тогда и освободим.
Полицаи не могли понять, в какой переплет они попали из-за ошибки гестаповцев, и покорно зашли в сарай. Их сопровождал лишь унтер-офицер. А через несколько минут оттуда донеслись три негромких пистолетных выстрела и крики гибнущих людей. Когда все затихло, унтер-офицер вернулся к эсэсовцу.
– Хозяина тоже туда, – приказал оберштурмфюрер по-немецки. Старик все еще не узнавал его. – Общество не из приятных, но стерпит. Терпение – ворота в рай.
Лицо Княжнюка посерело от страха, и он уже не мог сам дойти до сарая. Мазовецкому и Крамарчуку пришлось чуть ли не вносить его туда.
Но перед самой дверью старик все-таки сумел разглядеть лицо Крамарчука.
– Ведь ты же Беркут, – прошептал он побелевшими губами. – Я узнал тебя. Ты – из леса. Партизан. Беркут.
– Точно, дед, я действительно Беркут, – не растерялся Николай. – Однако лучше не узнавай меня. Во спасение души. Здесь был эсэсовец, который приказал расстрелять полицаев, приняв их за переодетых партизан, – вот все, что ты знаешь. Руки пусть пока будут связаны. Дождись кого-нибудь из немцев или полицаев. Тебе понадобится надежный свидетель.
Когда Крамарчук вернулся, Беркут приказал ему и Корневу немедленно навестить Кравчука.
– Пойдете лесом. В селе видеть вас не должны. И судите его тихо, но беспощадно. Ты все понял? – спросил у сержанта, зная, что любую, даже самую незначительную операцию тот всегда готов «слегка приукрасить». Удивительное дело – этот человек отговаривает его от каждой рискованной операции, а потом, выполняя ее, начинает вытворять черт знает что. – Тем временем ты, Колар, проберешься к хате Лесича и осторожненько выведаешь, что там происходит. Если в хате никто не пьянствует, спрячься где-нибудь во дворе. На всякий случай. А господин унтер-офицер остается на месте, – шутливо обратился к Мазовецкому, – любуется пейзажем и не забывает поглядывать на шоссе. Ты, Костенко, побудь за сараем. Готванюк – со мной в хату. Если подойдет смена, – обратился к Владиславу, – пропустишь. Скажешь, что полицаи, мол, пьют с господином эсэсовским офицером.
Поляк одобрительно кивнул и улыбнулся. Он единственный в группе, кроме Беркута, кто хорошо знал немецкий, потому что рос в селе, где жили немецкие колонисты, а кроме того, интенсивно изучал его, когда готовился к профессии разведчика. Мазовецкий был польским офицером. После оккупации Польши фашистами он, вместе с несколькими другими офицерами, сумел пробраться через Скандинавские страны в Англию. А прошлой весной, после соответствующей подготовки, его и еще двоих парашютистов англичане забросили на территорию Польши, вблизи от границы с Советским Союзом. Кто знает, как сложилась бы судьба Мазовецкого, если бы хозяин квартиры, где парашютисты должны были некоторое время скрываться, не оказался предателем. Двоих товарищей Владислава гестапо расстреляло, а его привезли во Львов и там попытались завербовать, чтобы потом заслать в отряд польских партизан.
Вербовка абверу «удалась». Поручик Мазовецкий дал согласие и был направлен в специальный учебный лагерь в Карпатах, но при первой же возможности бежал оттуда. Побег оказался трудным: Владислав несколько раз попадал в облавы и только чудом, уже раненый, сумел добраться до Подольска, где жила его дальняя родственница. Она-то и помогла несостоявшемуся разведчику связаться сначала с Лесичем, а потом, через него, с партизанами-беркутовцами.
Беркут тогда не сразу поверил ему. При первой же встрече с поручиком он рассказал о встрече с майором Поморским и его группой и был очень удивлен, что Мазовецкий ничего не слышал ни о Казимире, ни о Залевском. Хотя Владислав с товарищами должен был совершить рейд от польской границы до Подольска, так сказать, по «старым польским землям». Ему казалось невероятным, что группе Мазовецкого не дали пароль для встречи с Поморским или Залевским.
Владислав прислонился к плетню, закурил и стал наблюдать за улицей и частью проходившей невдалеке дороги. Пока там было подозрительно спокойно. Лишь однажды нервно протарахтела одинокая повозка, а через несколько минут прогромыхала машина, после которой еще долго не улеглось облако пыли.
Тем временем Беркут и Готванюк вошли в хату. На столе стояла недопитая бутылка самогона и лежали две банки немецких консервов. Готванюк взялся было за бутылку, но Беркут остановил его:
– Не время. Ничего не трогать. Стань у окна, чтобы мог видеть дорогу.
Сам уселся на скамье у печи, обвел взглядом изрядно запущенную хату Княжнюка, уже несколько месяцев не знавшую женских рук (Беркут слышал от Лесича, что хозяйка умерла под самый Новый год), и устало закрыл глаза. Раньше чем через час смена полицаям не заявится – значит, можно чуток вздремнуть.
Прошло минут пятнадцать. Лучи предзакатного солнца окрасили багрянцем окна. В комнате воцарился полумрак. Готванюк сидел у окна, упершись локтями в подоконник и, раскачиваясь из стороны в сторону, то ли бессловесно тужил, то ли что-то напевал про себя.
Прислонившись к стене, Беркут задремал. Но очень скоро его разбудил крик Готванюка:
– Командир, швабы!
– Давно пора, – с сонным спокойствием отозвался Беркут. – Сколько их?
– Откуда ж я знаю?! Машина у них крытая. Вон, точно, сюда едет!
– Всего лишь одна машина? – удивленно уточнил Беркут, не спеша поднимаясь. – Рискованно. Ну ладно. Во двор. Держись свободнее. Стрелять только в крайнем случае.
Мазовецкий услышал рокот мотора еще раньше их и, поудобнее пристроив на плетне перед собой шмайсер, приготовил гранату. Затем краем глаза проследил, как, выскочив из-за сарая, залег за поленницей, поближе к воротам, Костенко.
А вот и «оберштурмфюрер». Подошел к калитке, расстегнул кобуру и, вынув из кармана пачку немецких сигарет, принялся угощать его, «унтер-офицера». Эту сцену и увидел из кабины немецкий ефрейтор, когда его машина остановилась возле усадьбы Лесича. Еще через мгновение из кузова выпрыгнул рядовой вермахтовец, а за ним и сам хозяин усадьбы.
Беркут и Мазовецкий недоуменно переглянулись. Появление здесь Лесича было или подарком судьбы, или черной вестью о хорошо продуманной немцами операции. Случайность казалась невероятной. Как истинный служака, ефрейтор вышел из кабины и, став по стойке смирно, отдал им честь.
– Возьмешь солдата, – вполголоса бросил Беркут Готванюку. – А ты, унтер, – водителя. Живым.
5
Крамарчук и Корнев добрались до усадьбы Кравчука примерно за полчаса. К хате скрытно подходили по пологому подковообразному склону возвышенности, щедро поросшей травой и мелким кустарником. Весь этот уголок села был необычайно красив, и Николаю даже стало досадно, что такому негодяю выпало жить среди такой удивительно живописной природы.
– Ты мне одно скажи: как, живя в этом раю, можно было продавать людские души? – словно бы угадал его мысли Корнев.
– В раю их в основном и продают, – проворчал Николай. – Главное, чтобы больше он этим раем не любовался. Беспощадно, но справедливо, как любит говорить Беркут.
Они залегли за кустами малины и несколько минут наблюдали за подворьем, на котором хозяйничала не в меру располневшая женщина лет сорока – сорока пяти.
– Только бы эта лахудра шума не подняла, – вздохнул Корнев. – Иначе придется…
– Не придется, – резко оборвал его Крамарчук. – Не трогать. И так Богом обижена.
Выждав еще минутку, он вышел из-за кустов и, так ничего и не объяснив товарищу, не спеша, как бы прогуливаясь, направился по тропинке во двор. Еще не уловив его замысла, Корнев тем не менее тоже, не колеблясь, поднялся и пошел следом.
Увидев их, женщина на какое-то мгновение застыла с миской в руках, из которой кормила кур. По мере того как эти двое приближались к ней, женщина все больше съеживалась, делалась мельче и неприметнее, словно надеялась остаться незамеченной.
– Бог в помощь, хозяюшка, – почти приветливо поздоровался Николай. – Господин Кравчук здесь проживает?
– Здесь, – испуганно сказала она. – Ефим, к тебе! – добавила неожиданно тонким голоском.
– Кто? – сразу же появился на пороге хозяин. Он был в штатском, но из-за пояса брюк выглядывала рукоятка пистолета, которую он небрежно прикрывал ладонью.
– Почет и уважение, господин Кравчук. Из Подольска мы, из полиции. Срочное дело, – не сводя глаз с пистолета, уверенно шел на него Крамарчук. – Есть приказ шефа гестапо…
– Кого, кого?! – недоверчиво переспросил Кравчук, ступая ему навстречу. Это был приземистый мужичок лет пятидесяти, с обвисшими плечами и землистым лицом. Под вышитой, посеревшей от пыли и пота рубахой, словно ворованная тыква, несуразно выпирал живот.
– Шефа гестапо, – уже более сухо повторил Крамарчук, ощущая в слишком пристальном взгляде агента воинственное недоверие. – Мы от него. Однако хотелось бы поговорить без хозяйки, – взглянул на женщину. – В доме что, гости?
– Нет там никого, – ответил Кравчук и так же пристально посмотрел на Корнева, который уже стоял чуть позади Николая. – Вас тоже не ждали. Но коль уже во дворе… то прошу, прошу… – заулыбался Кравчук и вдруг, не переставая улыбаться, схватился за пистолет. Выстрелить он все же сумел, однако Николай успел отбить руку и, выхватив из-за пояса нож, ударил Кравчука в грудь.
– Беркут! Беркут!.. – прорычал Кравчук. – Я почув…
Следующий удар ножом заставил его умолкнуть навсегда. Однако сразу же ойкнула и запричитала женщина. Запричитала на удивление тихо, будто не желала, чтобы кто-либо из соседей узнал о том, что здесь происходит.
Стараясь не обращать на нее внимания, Крамарчук подобрал с земли пистолет и только теперь вдруг заметил, что Корнев почему-то медленно оседает на траву. Тихо, без стона, зажав невидимую на груди рану.
Николай бросился к нему. Успел подхватить под мышки. Нащупал пальцами большое вязкое пятно крови. Но помочь уже ничем не мог.
– Как же это? – растерянно бормотал он. – Как же… это получилось? Ведь все шло так хорошо…
Осторожно положил голову убитого на землю, растерянно оглянулся, как будто надеялся найти кого-то, кто сумел бы объяснить ему происшедшее, и… оцепенел. В двух шагах от него, с занесенным над головой топором стояла Кравчучка, о которой в эти несколько минут он совершенно забыл. Что удержало ее? Какой доли секунды, какой капли решительности не хватило этой отчаявшейся женщине, чтобы ступить еще шаг и зарубить его – этого он уже не поймет никогда. Но не хватило.
Николай оглянулся, взгляды их скрестились, и женщина на мгновение замерла. Она смогла, решилась бы ударить сзади, неожиданно, пока не встретилась взглядом со своей жертвой. Однако момент был упущен, и теперь, когда Крамарчук заметил ее…
Все еще не сумев прийти в себя, Николай в каком-то немыслимом прыжке отпрянул в сторону и в следующее мгновение резко ударил женщину ребром ладони по плечу. Зазвенел на камнях топор. Кравчучка вскрикнула от боли, схватилась за плечо и присела. В зеленой кофте и зеленом платке она была похожа на огромную затаившуюся жабу.
Лихорадочно оглядевшись, Николай подхватил сначала свой карабин, потом карабин Корнева. Поблизости никого. Но надо спешить. Если выстрел услышали в селе, то с минуты на минуту здесь могли появиться полицаи.
– А твоего мы казнили, потому что заслужил! – бросил он Кравчучке, спеша к левадам, за которыми начинался лес. – Сама знаешь, что продался гестапо, и знаешь, сколько крови на его совести. – И, словно оправдываясь перед самим собой за случившееся, добавил: – Вот такая она… суровая действительность.
Это «суровая действительность» он позаимствовал у Беркута, но никогда не решался произнести в его присутствии. Да и теперь оно вырвалось само собой.
С вершины холма Николай еще раз оглянулся на усадьбу Кравчука. Там было тихо. Какая-то удивительная тишина воцарилась вокруг. Будто здесь ничего и не произошло, будто не было ни выстрела, ни криков, ни двоих убитых. И не оставался там, во дворе, его товарищ Семен Корнев, вместе с которым воевал и с которым столько раз познавал и страх, и голод, и отчаяние. Оставался теперь уже навечно.
«Да, но почему она не причитает? – вспомнил вдруг о Кравчучке. – Нет, действительно, почему она молчит? Почему не проклинает меня? Так не должно быть. Каждое убийство должно быть проклято».
6
Как только Лесич ушел, в башне Штубера, служившей одновременно и его жилищем, и штабом отряда, сразу же появился фельдфебель Зебольд.
– Господин гауптштурмфюрер, пленные доставлены. Двенадцать человек. Старались отбирать самых крепких. Из тех, что были под рукой, разумеется.
– И они в состоянии будут выдержать хотя бы полчаса интенсивной тренировки?
– Похоже, что в лагерях для военнопленных кормят несколько хуже, чем в силезских ресторанах, – мрачно заметил Зебольд. – Но парни пока еще свеженькие, большинство должно продержаться.
– Не завидую тому, который достанется вам, – Штубер смерил взглядом огромную гориллоподобную фигуру фельдфебеля и нервно передернул плечами.
– Сегодня в гладиаторских боях я не участвую. Отдыхаю. С вашего позволения, конечно, – спохватился фельдфебель.
– Струсили? Ладно-ладно, этот отдых вы заслужили.
Больше всего Штубера поражали необыкновенной ширины кости этого человекоподобного существа. Казалось, сокрушить их не способна была никакая сила. В последнее время для тренировок он все чаще брал в партнеры именно этого мужлана, и хорошо знал, каких адских усилий стоило порой блокировать его удар или провести прием самому. Что же касается силезских ресторанов, то Зебольд вспомнил о них не случайно. Он происходил из силезских немцев и вплоть до тридцать восьмого года жил в Польше. Именно там его и завербовали для работы в абвере, предвидя в нем великолепного исполнителя диверсионных акций. Выбор был точным. Это был прирожденный террорист. А точнее, просто громила. Не зря, кроме действий против врага, время от времени ему поручали еще одну довольно деликатную миссию, о которой в группе знал только Штубер. В его обязанности входила ликвидация агентов, по каким-либо причинам потерявших доверие руководства немецкой разведки, в частности если возникало устойчивое подозрение, что агент перевербован, проявил слабодушие или просто созрел для явки с повинной.
Однако знал Штубер и о том, что эти деликатные операции требовали необыкновенно аккуратной, «ювелирной» работы, и поручали их профессионалам самой высокой квалификации. А Зебольд к тому же исполнял еще и функции своего рода инспектора. То есть, довольно часто судьба агента зависела исключительно от впечатления, которое он произвел на этого невпечатлительного верзилу.
За несколько месяцев до нападения на Польшу Зебольд, проходивший в секретных донесениях абвера как агент Витовт, оказался в Германии. Здесь он прошел ускоренную подготовку и вскоре был заброшен в Силезию, уже как командир группы парашютистов. За две ночи до начала войны эта группа, как и десятки других, ей подобных, словно смерч прошлась по приграничной полосе, взрывая полотно железной дороги и административные здания, уничтожая все, что попадалось на пути. Именно после этой операции своеобразного польского варианта «хрустальной ночи» его и заметили сначала в абвере, а затем и в отделе диверсий СД Главного управления имперской безопасности.