Полная версия
Маньчжурские стрелки
Богдан Сушинский
Маньчжурские стрелки
© Сушинский Б. И., 2015
© ООО «Издательство «Вече», 2015
Часть первая
Известность всякого диверсанта сотворяется многими годами его таинственной безвестности.
Автор1
Над каменистым распадком сгущался холодный туман, клубы которого закипали где-то в глубине этой незаживающей раны земли, чтобы черной накипью оседать на огромных валунах, причудливых силуэтах скал и полуокаменевших стволах сосен.
Никакой тропы здесь не было, да и быть, очевидно, не могло, так что каждый, кто решался преодолеть распадок, должен был спускаться в него, как в погибельное чрево ада.
Проскочив небольшое плоскогорье, ротмистр Курбатов протиснулся между двумя валунами и, привалившись спиной к сросшимся у основания молодым стволам лиственницы, оскалился яростной торжествующей улыбкой. Вот она, Тигровая падь, – теперь уже рядом! Все-таки он до нее дошел. Еще каких-нибудь двести метров каменного смертоубийства – и он окажется на той стороне, у пограничной тропы Маньчжоу-Го[1]. Всего каких-нибудь двести метров… Пусть даже каменного смертоубийства. Он, ротмистр Курбатов, пройдет их, даже если бы весь этот распадок оказался утыканным остриями сабель и штыков.
Жидкость, стекавшая по пробитому в каменном склоне руслу, была ржаво-красноватой и издавала подозрительный, тухловато-серный запах. Однако ротмистра это не сдержало: опустившись на корточки, он смачивал ладони на мокром камне – ручеек был настолько слабеньким, что зачерпнуть из него было невозможно, – и потом старательно облизывал их.
Тигровая падь Ярослава не пугала. Пограничные наряды туда не заходят: ни красные, ни маньчжурские. А если где-то наверху окажется засада, он будет прорываться, перебегая от карниза к карнизу, под нависающим гребнем левого склона.
Месяц назад он провел этим ходом одиннадцать диверсантов. Это были сорвиголовы, которых Курбатов знал еще по специальному отряду «Асано»[2] и с которыми прошел подготовку в секретной разведывательно-диверсионной школе «Российского фашистского союза». Да, тогда их было двенадцать. И продержались они около трех недель. Группа скрытно прошла по железнодорожным станциям почти до Читы, пуская под откос и обстреливая эшелоны, нападая на колонны машин, вселяя страх в станичные и поселковые советы.
Что-что, а дело свое солдатское эти парни знали. Каждый сражался, как подобало русскому офицеру и воину «Асано». Восемь из них погибли в стычках, один пропал без вести, но никто не заставит Курбатова поверить, что тот сбежал. Еще одного, раненого, удалось оставить в семье белоказачьей вдовы. И, наконец, последнего, командира группы Гранчицкого, тяжело раненного в перестрелке с тремя мужичками из истребительного батальона, князю Курбатову просто-напросто пришлось добить ножом уже в километре отсюда. Да, пришлось, иначе оба попали бы в руки красных.
Поначалу каким-то чудом им все же удалось уйти от погони. И Ярослав, сколько хватало сил, нес командира на себе, хотя, приходя на короткое время в сознание, ротмистр Гранчицкий всякий раз просил его: «Только не отдавайте меня большевикам, князь! Лучше пристрелите!».
Так что совесть ротмистра Курбатова, уходившего на задание под кличкой «Гладиатор», была чиста. Насколько она может быть чистой у солдата, которому пришлось добить своего командира. Даже если к этому его принудили крайние обстоятельства.
Источаемая скальным родничком жидкость оказалась солоноватой и вообще отвратительной на вкус. Тем не менее Курбатов сумел кое-как утолить жажду, а затем снова привалился спиной к сросшейся лиственнице и несколько минут просидел так, совершенно отключив сознание, в каком-то полуобморочном небытии, в которое умел вводить себя, возможно, только он один. Потому что только он обладал некоей полубожественной-полусатанинской способностью: в самые трудные, самые опасные, а иногда и постыдные минуты как бы изымать самого себя из окружающего мира, возносясь над всем, что происходило вокруг.
Только он способен был силой воли перевоплощаться в такой дьявольский сгусток желания: «Выжить! Во что бы то ни стало выжить!», при котором не только тело, но и сознание его каким-то образом оказывались как бы изолированными от окружающего мира, защищенными от всякой угрожающей им опасности.
Нет, Курбатов не брался ни описывать это состояние, ни уж, тем более, объяснять. Однако всегда умело пользовался его таинственными возможностями: и когда нужно было дольше всех пробыть под водой, и когда приходилось ворочать непомерные тяжести, к которым в обыденной жизни даже страшно было подступаться. И когда с непостижимой безмятежностью выдерживал такое напряжение и такую боль, какие, казалось, никто другой с подобной стойкостью выдержать не сумел бы.
Теперь же именно эти несколько минут «небытия» помогли Курбатову немного восстановить силы. Почти пятьдесят километров по горным дорогам и перевалам он прошел без отдыха, причем километров семь из них – с умиравшим Гранчицким на спине. Вот почему несколько минут, которые он провел сейчас у ствола лиственницы, показались ротмистру блаженными.
Возможно, время этого блаженства удалось бы продлить, если бы вдруг до слуха его не долетел чей-то голос. Послышалось? Да нет же, действительно голоса! И говорили по-русски.
«Ну вот, а ты, исключительно по легкомыслию своему, считал, что последний бой этого “даурского похода” уже позади, – с едкой иронией на устах упрекнул себя ротмистр. – Поторопился, легионер, явно поторопился!».
Курбатов повернул карабин стволом вниз, чтобы, в случае необходимости, «стрелять из-под руки», затем проверил оба пистолета и расстегнул кожаный чехол, в котором носил специально для него сработанный кузнецом-маньчжуром метательный нож, с ложбинкой в острие для закапывания туда яда. Вот и сейчас он тоже воспользовался металлической ампулой, которая всегда хранилась в кармашке чехла.
Но, даже приводя себя в боевое состояние, ротмистр время от времени внимательно осматривал гребень распадка, из-за которого в любую минуту могли появиться или пограничники, или солдаты истребительного батальона. Время тянулось с убийственной медлительностью. Поудобнее уложив карабин на плоскую грань камня, чтобы был под рукой, Ярослав еще раз прошелся взглядом по изорванному холодными ветрами холмистому перевалу и прислушался. Вроде бы все тихо, подозрительно тихо, но уходить все же можно, тем более что задерживаться здесь становилось крайне опасно. Но именно это ощущение опасности подбадривало его.
В том-то и дело, что просто так взять и уйти ему не хотелось. Без стычки, без риска, уйти за кордон – это не для него.
2
Скорцени уже намерен был покинуть свой кабинет, когда вдруг ожил аппарат внутренней связи Главного управления имперской безопасности[3].
– Здесь Кальтенбруннер, – услышал он в трубке хрипловатый, «чавкающий» голос начальника РСХА. – Фюрер интересуется, есть ли у нас диверсанты с опытом работы на Дальнем Востоке, в частности, в Маньчжурии.
Скорцени задумчиво взглянул в затянутое металлической сеткой, слабо освещенное предзакатными лучами окно. Он провел в кабинете весь свой рабочий день, с самого утра, и теперь с тоской подумал, что, очевидно, ночь тоже придется встретить в опостылевшем кресле. В жизни обер-диверсанта рейха такие дни случались нечасто, но если уж случались, то все нутро его бунтовало против подобного сидения и буквально взрывалось: «Я, дьявол меня расстреляй, диверсант! Именно диверсант, а не конторский служащий!».
– До сих пор мне не приходилось заниматься подготовкой операций в этом районе мира, господин обергруппенфюрер[4], – холодно уведомил Скорцени.
– Плохо, – проворчал шеф имперской безопасности. – Будем считать это нашим общим упущением.
– Я так понимаю, что это упущение Канариса и Шелленберга, которые призваны были заниматься внешней разведкой. К тому же в той части мира активно действовала наша союзница, Япония.
– Видите ли, Скорцени, я не могу позволить себе отвечать фюреру с той же беззаботностью в голосе, с какой отвечаете вы. – Обер-диверсант знал, что фюрера больше раздражала невнятность, с которой вечно страдающий зубной гнилью Эрнст Кальтенбруннер произносил слова, нежели мнимая беззаботность в его голосе, однако сейчас это особой роли не играло.
– И чем же вызван интерес фюрера к Маньчжурии? – спросил он, пытаясь придать своему вопросу нотки столь любимой обергруппенфюрером озабоченности.
– Этого он не объяснил. – «Потому и не объяснил, что ты не решился уточнить», – мысленно упрекнул его Скорцени. – Но предполагаю, что фюрер недоволен демонстративной сдержанностью Японии в этом районе. На недавнем совещании он так и выразился: “Демонстративной сдержанностью, позволяющей русским безболезненно оголять свои дальневосточные тылы, перебрасывая на западный фронт свои резервы”».
– То есть серией каких-то крупных диверсий фюрер хотел бы поджечь советско-маньчжурскую границу, заставив Японию втянуться в боевые действия.
– Если он действительно примет такое решение, вам, Скорцени, придется срочно обзавестись самурайским мечом, а главное, вызубрить кодекс самурая.
– Причем зубрить придется по старинным японским текстам, по иероглифам, – поддержал его мрачную шутку обер-диверсант. Никакого желания познавать сейчас эту часть мира у него не возникало, но что поделаешь?
– Советую обратиться к оберштурмфюреру фон Норгену из восточного сектора внешней разведки СД, который немного владеет китайским, а главное, продолжает опекать кое-кого из посольства Маньчжоу-Го. Я уже вызывал его к себе. Норген считает, что ставку следует делать не на японцев, а на русских белогвардейцев, на которых здесь, в рейхе, опирается русский генерал Краснов. К слову, выяснилось, что в Маньчжурии этими белоказаками командует генерал-лейтенант Семенов.
– Я побеседую с фон Норгеном, – заверил обер-диверсант своего шефа, но в тот момент, когда казалось, что разговор уже был завершен, Кальтенбруннер вдруг произнес:
– Кстати, известно ли вам, что в свое время, по приказу Гиммлера, адмирал Канарис готовил специальный отряд разведчиков, набранных из кадетов школы СС, для совместной работы с японской разведкой?[5]
– Впервые слышу о таких кадетах, обергруппенфюрер.
– Сам только что вспомнил. Как вспомнил и то, что заниматься этими японо-кадетами рейхсфюрер СС поручил Шелленбергу.
– Уверен, что Шелленберг не откажет мне в аудиенции.
– Кроме всего прочего, вы теперь у нас – герой нации и личный агент фюрера по особым поручениям[6], – даже не пытался скрыть своей зависти Кальтенбруннер. – Не так уж и много найдется у нас генералов СС, которые не пожелали бы пожать руку, которую трепетно жали не только Гиммлер и Геринг, но и сам фюрера.
– Как вы знаете, я этим доверием не злоупотребляю, – заверил Скорцени шефа своим камнедробильным басом.
– Подтверждаю, – не стал развивать эту тему Кальтенбруннер, который одним из первых и, возможно, наиболее трепетно, пожал руку «освободителю великого дуче», и уж точно, первым назвал его «обер-диверсантом рейха». Опасаясь при этом, что фюрер легко может сместить его с должности, чтобы назначить начальником РСХА этого исполосованного шрамами «красавца», в течение одного дня сумевшего добыть себе всемирную славу лучшего из германских диверсантов. – Однако вернемся к делам маньчжурским. Начинать, судя по всему, следует с поиска следов группы японо-кадетов. Уж не знаю, чем там завершилась их подготовка, но, в свете указаний фюрера, это обстоятельство очень важно для вас, Скорцени.
– Не исключено, что фон Норген как раз и возник из числа этих самых… японо-кадетов? – выражение очень понравилось обер-диверсанту.
– Думаю, что прояснить этот вопрос будет несложно.
Положив трубку, Скорцени вернулся на свое место за столом и несколько минут просидел, подперев сомкнутыми кулаками подбородок. Он понимал, что предстоит зарываться в огромный маньчжуро-японский пласт агентуры, пласт современной и исторической информации; как понимал и то, что трудно готовиться к «походу на восток», не имея никакого представления о конечной цели похода.
– Родль, – молвил Скорцени, когда в кабинете появился его адъютант, – вам известен такой сотрудник СД – фон Норген? Оберштурмфюрер фон Норген.
– В какой-то степени. Знаю, что служит в шестом управлении, то есть в зарубежной разведке; что происходит из швабских дворян и увлекается всевозможными восточными ритуалами.
– Да вы – неисчерпаемый кладезь знаний, Родль! Завтра, к одиннадцати утра, этот швабский самурай должен быть у меня, со всеми материалами, которые у него имеются по группе кадетов школы СС, которых готовили для работы в Маньчжурии, по посольству Маньчжоу-Го, японской агентуре и русской белоказачьей эмиграции во главе с генералом Семеновым.
– Это имя не раз всплывало во время вашей встречи с генералом Красновым, – напомнил своему шефу Родль.
– Русские фамилии я запоминаю еще труднее, нежели японские.
– И все же одно из них стоило бы вспомнить, – посоветовал адъютант. – Речь идет о японском военном атташе генерале Комацу[7]. Если прикажете, я готов…
– Подобного приказа не последует до тех пор, пока не прояснится цель наших маньчжурских блужданий.
– Тем более что японцы очень подозрительно относятся к любому проявлению нашей разведкой интереса к Маньчжурии, или к Тибету.
3
В одной из газетных статей, которые рекомендовал Курбатову для чтения инструктор диверсионной школы «Асано», о бойцах диверсионной группы Скорцени было сказано, что «первый диверсант рейха» подбирал и приближал к себе не только «истинных профессионалов войны, которые умело и храбро делали свое солдатское дело». Нет, он предпочитал идти на задание только с теми, кого считал еще и романтиками… войны, кто сумел воспитать в себе этот дьявольский романтизм.
О статье этой Курбатов вспомнил сейчас не случайно: в свое время она позволила ротмистру взглянуть на себя как бы со стороны, а главное, сформировать в своем представлении идеал солдата, тот идеал – истинного профессионала и романтика войны, к которому он теперь стремился. Именно в этом идеале князь нашел объяснение всему тому «фронтовому безумию», как именовал его командир группы Гранчицкий, которое подталкивало его к осуществлению совершенно невероятных поступков. Гранчицкий тоже был лихачом, но осознавал, что его лихачество не может быть подкреплено той силой и яростью, той мощью нервов и тем холодом рассудка, которыми оно подкрепляется у князя Курбатова.
– И все же я видел какого-то человека, – вдруг опять донесся до ротмистра тонкий, почти детский голосок.
– Да ни черта ты, корешок, не видел! – раздраженно парировал ему простуженный и тоже неокрепший баритон. – Показалось, и все тут. Возвращаться надобно.
– А если это диверсант? Что тогда?
– Если диверсант, то давно за кордон ушел. Ты же не собираешься преследовать его до самого Пекина?
– Так ведь могут спросить, товарищ сержант, почему не стреляли, не попытались задержать.
Сержант не ответил; вопрос и в самом деле был не из простых.
«Наконец-то на арене появились достойные противники, – поиграл желваками Курбатов, сжимая в левой руке пистолет, а в правой нож. – Так что принимай бой, гладиатор!».
Преследователи были где-то рядом, за плоской, похожей на изодранный штормами парус, скалой. Как раз в том месте, где узкая, блуждающая между валунами звериная тропа описывала большую дугу, по которой пограничникам или охотникам, – кто бы они там ни были – придется топать еще минут пять.
– Это мог быть кто-то из промысловиков, – вновь заговорил сержант, смущенный подлостью вопросов своего напарника.
– Не похоже. Я видел его еще вон на той скале, когда вы отстали. Что на ней делать охотнику? Тем более что сюда, под границу, охотники обычно не суются.
– Почему сразу же не предупредил меня, корешок?
– Так ведь надо ж было убедиться.
– Время тебе надо было упустить, корешок. Провинился ты, Колымахов, основательно провинился. Только вздумай после этого докладывать, что я, мол, не проявил бдительности!
– Да при чем тут: докладывать – не докладывать?! Не думал я, что этот бродяга двинется в сторону границы. И потом, пока вы подошли, он уже исчез.
– Вот и пошарь теперь биноклем по склону.
– Зачем по склону, если он где-то здесь, рядом. Я уже нюхом чувствую, что неподалеку окопался.
– Если только тебе не почудилось, корешок, – уже более спокойно, примирительно, попытался завершить этот разговор сержант.
Теперь Курбатов не сомневался, что это – пограничный наряд и что за скалой их только двое. И уж совершенно ясно было, что по ту сторону ущелья, на горе, один из пограничников мог видеть только его. Правда, солдату трудно сейчас поверить, что диверсант сумел так быстро спуститься с горы, переправиться через ручей и снова подняться на возвышенность. Однако поверить все же придется.
Конечно же ротмистру ни на секунду не следовало показываться на плоской оголенной вершине горы. Но если он и совершил такую ошибку, то лишь потому, что на северном скате возвышенности, в небольшой трещине, пришлось хоронить и маскировать тело ротмистра Гранчицкого.
Весь путь к Чите и обратно князь прошел, тая в себе недовольство тем, что полковник Родзаевский назначил старшим группы не его, а ротмистра Гранчицкого, хотя именно он, Курбатов, был заместителем предыдущего командира, подполковника Ульчана. Причем сделал это полковник за день до выступления.
Когда стало ясно, что Ульчану придется лечь в госпиталь, чтобы залечить неожиданно вскрывшуюся рану, Нижегородский Фюрер, как именовали Родзаевского, несколько дней не решался назначать нового командира, хотя никто в группе не сомневался, что им станет Курбатов. Однако Родзаевский, для которого успех этого рейда был не только актом престижа, но и важным аргументом в пользу существования своей школы, остановил выбор на – как он считал – осторожном и основательном ротмистре Гранчицком, служившем к тому же в армии Колчака начальником одного из отделов контрразведки.
Если бы в группе не было Курбатова, Гранчицкий наверняка так и остался бы в памяти всех, кто его знал, осторожным и покладистым. Но в князе он вдруг почувствовал соперника, поэтому с первого же дня «даурского похода» навязал ему борьбу за лидерство. Уступая Курбатову буквально во всем: в силе, ловкости и выносливости, в диверсионной подготовке, а равно в выдержке, меткости и конечно же в родовитости происхождения, – командир вдруг сорвался, его заело, повело. Где только можно было, в пику «казачьему князю» Курбатову, он пытался демонстрировать храбрость и удаль, бессмысленно рискуя при этом собой и людьми…
Впрочем, как бы ни был Курбатов недоволен и решением нижегородского фюрера, и мальчишеским поведением его визави, он честно тащил командира на своей спине, поил и перевязывал его, подбадривал и снова тащил. Не потому, что ценил ротмистра как диверсанта и командира или считал его своим другом, а потому, что так велел долг. Тем более что простоватый, но, при всей своей вспыльчивости, не потерявший задатков порядочности, Гранчицкий оставался последним из отряда, а значит, и последним, кто мог подтвердить, что во время похода он, Курбатов, в самом деле совершал все то, что он… действительно совершал.
Да, Гранчицкий действительно оставался последним, кто мог засвидетельствовать не показную, а настоящую, диверсионную удаль, которую ротмистру Курбатову поневоле приходилось демонстрировать и своим, и врагам. Причем князь не сомневался, что свидетельствовал бы командир по этому поводу предельно честно, не терзаясь ревностью к силе и удачливости соперника. Правда, перед гибелью Гранчицкий признался ему в том, в чем признаваться не должен был. Прежде чем принять в себя «кинжал милосердия», он вдруг сказал:
«А знаешь, князь, плохо, что отношения у нас с тобой как-то сразу не заладились».
«Стоит ли сейчас об этом?» – отмахнулся Курбатов.
«Да, нет, я не в смысле выяснения этих самых отношений… Просто мысль у меня была: сразу же после выполнения задания уйти в Монголию, а оттуда – в Персию».
«В дезертиры решили податься, ротмистр?» – иронично ухмыльнулся Курбатов.
«…Сначала выполнить приказ, а только потом уйти, – уточнил Гранчицкий. – Но только для того уйти, чтобы затем, уже в Германии, присоединиться к частям генерала Краснова[8], под командованием которого я когда-то начинал свою службу».
«И чем же вас не устраивала служба под знаменами атамана Семенова?».
«К атаману особых претензий не имею. А вот к японцам… Попомните мое слово: досидят они трусливо в своей одичавшей Маньчжурии до тех дней, когда Советы разгромят фюрера, а затем примутся за них. Вот тогда-то и сдадут нас япошки энкавэдистам. Всех, под чистую, сдадут, чтобы таким образом от Сталина откупиться. Но я-то офицер, а не жертвенный баран!».
«Порой и меня тоже подобные мысли посещали, – признался Курбатов. – О побеге в Персию и войсках Краснова, правда, не мечтал, тем не менее…».
«Так вот, поначалу у меня возникла идея пригласить в попутчики вас, ротмистр Курбатов. На силу и храбрость вашу решил полагаться. Однако очень скоро понял, что попутчиков из нас с вами не получится».
«Не получилось бы, не стану разуверять вас, Гранчицкий. Тем не менее побеседовать со мной по душам следовало бы. Возможно, тогда и отношения наши складывались бы по-иному».
Вместо ответа командир группы лишь отчаянно, словно пытался изгнать боль свою не только из тела, но из самой души, застонал.
«Только ни Родзаевскому, ни Семенову об исповеди этой моей не сообщайте», – попросил Гранчицкий, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание.
«Согласен, ни к чему это».
«Чтобы еще чего доброго не подумали, что я специально группу погубил, – каждое последующее слово он произносил с таким трудом, словно выдыхал его с остатками жизни. – Я ведь не от фронта бежать хотел, а, наоборот, на фронт. Какое уж тут дезертирство? Потому и прошу вас о снисхождении…»
«Слово чести, что никто о нашем разговоре не узнает, – заверил его Курбатов. – Все останется сугубо между нами».
«В таком случае будем считать, что исповедь моя состоялась. А теперь окажите милость, князь, одарите меня “кинжалом милосердия”, чтобы и от мучений избавить, и коммунистам не сдать».
Прервав поток воспоминаний, Курбатов присел под выступ валуна и вновь прислушался к тому, что происходит за скалой.
– Ну что ты все высматриваешь и высматриваешь? – кончилось тем временем терпение у сержанта-пограничника, уже раскаивавшегося в том, что передал бинокль рядовому. – И так понятно, что никакого дьявола там нет.
– Неужели ж показалось?! Быть такого не может!
– А раз теперь там никого нет, то будем считать, что и не было. Понял, Колымахов? Возвращай бинокль и наслаждайся видами природы своими двумя.
– Что я должен понять, товарищ сержант? – убивал Колымахов своей дотошностью уже не только сержанта, но и Курбатова. – Что-то я вас не понимаю.
– А то, что если уж тебе сказано, что никакого диверсанта не было, значит, и не было, – начальственным тоном проговорил сержант. – Показалось, и все тут. Видишь, вон там, у вершины, сухое дерево? Вот его ты как раз и принял за диверсанта. Поэтому докладывать старшему лейтенанту не о чем.
– Не вижу я там никакого дерева, – огрызнулся Колымахов. – Зато знаю, что вы – командир отделения, а значит, вам виднее: что с биноклем, что без него.
– Расторопный ты мужик, Колымаха. Мудрый и скользкий, как полуоблезлый змей.
– Идтить нам надо, товарищ сержант. Вечереет уже, а нам еще назад, к заставе, топать вон сколько.
– Относительно «идтить», – с этим я, корешок, согласен. И не боись, успеем, дотопаем. Только впереди, вон, – Тигровая падь, поэтому молчи и зырь в оба.
Пограничники затихли и на какое-то время как бы исчезли. Однако воцарившаяся тишина лишь заставила Курбатова предельно напрячь слух. Когда послышалось, как на изгибе тропы прошуршал, слетая вниз, камешек, ротмистр попробовал переметнуться за выступ скалы, но оказалось, что, привалившись к лиственнице, он неосторожно протиснул плечо в просвет между стволами. Обнаружил Ярослав эту западню только тогда, когда почувствовал, что оказался зажатым ими.
Курбатов уперся рукой в один из стволов, отогнул его так, что где-то у основания послышался треск, и, освободившись, со злостью упрекнул себя: «Что ж ты так, по-идиотски, подставляешь себя?! Окажись ты послабее, взяли бы тебя красные кордонники, словно волка в капкане!».
* * *Освободиться Курбатов успел как раз к тому моменту, когда в просвете между скалами мелькнула фуражка одного из пограничников. И единственное, что успел ротмистр, так это переступить через шлемоподобное острие камня и вжаться в расщелину за выступом скалы.
Сержант покряхтел, стоя у выступа, однако зайти за скалу так и не решился. Еще несколько мгновений, и шаги его послышались по ту сторону камня, где начиналась небольшая, покрытая альпийской травой ложбина. Но… сержант-то ушел, а вот дотошный рядовой Колымаха задержался.