
Полная версия
Орден Леопарда. Сборник рассказов и повестей
Пьесу Семён, конечно, читал… лет двадцать назад, ещё учась в институте, и спектакль смотрел раза три. Однако, чтобы вот так, с налёта – с поворота? Без репетиций? Такого с ним ещё не случалось. То есть, бывали, конечно, срочные вводы – замены заболевших артистов, но всё-таки не из коридора бегом на сцену.
Дальнейшие слабые попытки избежать экзекуции, как-то: ссылки на больную бабушку, на необходимость выгулять собаку, на разность габаритов с Юрой и прочая, прочая, прочая, ни к чему не привели, режиссёр стоял на своём твёрдо, как утёс Степана Разина.
Обалдевшему Семёну сунули в руки текст, и Миша стал зудеть ему в ухо про сверхзадачу роли Беркутова.
Какая, к чертям собачим, сверхзадача! когда руки трясутся, во рту пересохло, текст перед глазами прыгает, а с тебя в это самое время штаны стягивают, надевают костюм, суют ноги твои в ботинки на два размера больше нужного, нахлобучивают хрен знает что на голову, мажут гримом, что-то с волосами делают, кажется стригут!
Не скажу, чтобы паника овладела Семёном, но приятного было мало, даже, вернее, совсем ничего приятного в этом не было. С трудом собрав, как говорится, в кулак остатки воли, решил он так: «Нужно быстро прочитать две первые сцены, это самое важное, потому что дальше большой перерыв, когда Беркутова на сцене нет, и я успею прочитать, что там дальше».
Тут прозвенел звонок, возвещающий начало третьего действия. Лихорадочно листая страницы с текстом, Семён пытался запомнить хотя бы что-нибудь, но это «хотя бы что-нибудь» запоминаться не желало никак. Поэтому первые картины третьего акта, пока Беркутов ещё на сцене не появлялся, Семён провёл так: открыв страницу, пробегал её глазами, закрывал и пробовал воспроизвести то, что только что прочитал. Не получалось. Приходилось повторять.
После третьего повторения кое-что воспроизвести удалось, и это приободрило Семёна. О, радость! Две первые сцены Беркутова он более-менее усвоил. Несколько успокоившись, он двинулся к выходу на сцену, где неожиданно столкнулся с выходившим навстречу ему со сцены Мишей. Вид у Мишы был победный.
– Я придумал! – шепотом триумфатора заявил он, увидев Семёна. – Я сократил две твои первые сцены: коротенько пересказал их, как будто мы с тобой уже встречались. Иди, Кутузов! С богом! – и счастливый Миша покинул будущего Беркутова.
Внутри Семёна всё рухнуло, и гаденький голосок в мозгу ехидно пропел дискантом: «Это трындец!»
– Ребята! – тихо сказал Семён. – Я ни слова не помню! Задавайте мне наводящие вопросы, а я попробую отвечать. – и тут его буквально вытолкнули на сцену.
Очутившись в ярко освещённом прожекторами пространстве, Семён поглядел в зал, увидел множество горящих глаз и, понимая, что спасение уже невозможно, расправил плечи, улыбнулся и вдруг ощутил такую волну уверенности в полной безнадёжности ситуации, какую редко испытывал в своей актёрской судьбе.
Ощущение неотвратимого провала сродни ощущению приговорённого к казни, с которым несчастный покорно встаёт у стены, кладёт голову на плаху или поднимается на эшафот. Вот и Семён, испытав нечто подобное, смиренно двинулся навстречу судьбе. В голове стучало лишь одно: «Да и хрен с ним! Погибать – так с достоинством!» Он приосанился, поклонился слегка зрителям, потом таким же поклоном встретил вышедшего навстречу партнёра и вступил в диалог.
Диалог этот можно пересказать примерно так. (Имена и ситуации условные).
Партнёр: «А! Кого я вижу! Иван Иваныч! Здравствуйте, любезный!»
Беркутов: «Здравствуйте, любезный, здравствуйте!»
Партнёр: «Вы, конечно, помните, меня, я Петр Петрович?»
Беркутов: «Как же мне, Пётр Петрович, вас не помнить? Помню-помню!»
Партнёр: «А вы, драгоценный, Иван Иванович, конечно не на перекладных к нам пожаловали? Чай, на поезде прикатили?»
Беркутов: «Правы, Пётр Петрович, правы! На поезде я пожаловал, на перекладных шибко зябко, да и трясёт сильно».
Партнёр: «А уже не затем ли вы к нам пожаловали, милостивый Иван Иванович, чтобы пожить у нас немного, да кой-какие порядки навести?»
Беркутов: «Угадали, почтеннейший Пётр Петрович! Угадали. Хочу тут у вас пожить немного, поосмотреться. Да порядки кое-какие навести».
Партнёр: «Вы, бесценнейший Иван Иванович, вероятно хотите у меня спросить, а кого это я векселёк просил поправить маленько?»
Беркутов: «Милейший Пётр Петрович, да вы, батенька, просто ясновидящий! Действительно, векселёк меня интересует чрезвычайно. Кого это вы просили поправить его маленько?»
Ну, и дальше всё в этом же духе. Весомо, вдумчиво отвечал Беркутов на наводящие вопросы. Паузы иногда такие делал для придания важности словам своим, что зрители были просто зачарованы значимостью его фигуры. А отчего эти паузы происходили, догадаться не трудно.
После разговора с первым персонажем Беркутов неспешно покинул сцену с обещанием всенепременно вернуться.
Выйдя за кулисы, Семён облегчённо присел на лавочку, и тут его ждал сюрприз – подлетела помощник режиссёра Люба, имея в правой руке полную коньяка рюмку, да не маленькую, а грамм, эдак, на семьдесят пять.
– Давай-давай, быстро. Тебе успокоиться надо.
Почтенный мой читатель, конечно, воскликнет: «Быть этого не может! Коньяк актёру во время спектакля? Не верю!»
Что ж? Верить или не верить – дело ваше, а моё дело маленькое: за что купил, за то и продаю.
Семён так же удивился такому подарку судьбы, но не отказался, а испил поданное, сказал тихо: «Спасибо, Любонька!» и задумался, ибо даже не представлял, что же ему дальше-то делать. Впрочем, коньяк ли помог или что другое, но был он совершенно спокоен и почему-то абсолютно равнодушен к тому, что неизбежно должно было случиться.
Впрочем, ему пытались помочь, даже очень пытались, а благодарить за это следует замечательного, я бы даже не побоялся сказать гениального артиста, к большому моему сожалению совершенно недооценённого – Влада Бургомистрова.
Подошёл он к Семёну перед выходом своим на сцену и буквально за две минуты конкретно и толково, безо всяких там сверхзадач и разных других фиглей-миглей, а простым языком стал втолковывать, что Беркутов делать должен, куда ходить, где садиться, кому кланяться и так далее. Благодаря этим объяснениям вкупе с коньяком Семён окончательно убедился, что крах неизбежен, ибо запомнить всё сказанное Владом возможности не было никакой, но зато голова просветлела, и даже стали припоминаться отдельные слова роли – виденные спектакли всё-таки отложились где-то в извивах мозговых, хоть и глубоко. Но отдельные слова – это ещё не роль.
Двинулось действие дальше, и Семён-Беркутов вместе с ним двинулся к своему неминуемому провалу. Сказать честно, то, что происходило дальше на сцене, он впоследствии вспоминал с огромным трудом. Куда-то ходил, что-то кому-то говорил, какие-то поступки совершал, а какие? – не известно. Очнулся он лишь когда вспыхнули финальные аплодисменты, неожиданно для всех слившиеся тут же в гром оваций. Под этот гром овации и крики «браво, Беркутов!» вышел ничего ещё не понимающий Семён на авансцену, постоял, удивлённо глядя в ликующий зал, с достоинством поклонился, потом ещё раз, и даже не один, и в довершение принял роскошный букет от благодарных зрителей.
После поклонов, уйдя за кулисы, повалился на скамью, зарылся лицом в букет и заскулил.
Говорят, что в фойе к Мише-режиссёру, довольному, что всё обошлось малой кровью (понятно чьей), подлетела постоянная зрительница и почитательница «Гистрионов», имени которой никто никогда не знал, и захлёбываясь слезами восторга стала благодарить за уникальную трактовку образа Беркутова: «Он у вас такой загадочный, такой немногословный, такой глубокий! Это открытие! Это новое прочтение! Такого Островского ещё не было! Гениально! Поздравляю вас! Артист у вас просто изумительный! Почему он так мало играет?! Вы просто обязаны давать ему главные роли!» Ну, и всякую такую приятную для Миши и для Семёна лабуду.
Сидя в маленьком буфете «Гистрионов» и попивая хороший кофе, слушал я, слушал этот рассказ одного из старожилов и не выдержал.
– Извините. А что же заслуженный артист? Он как?
Рассказчик повернулся ко мне, улыбнулся и ответствовал: «На другой день Юра, конечно, получил нагоняй, а после, встретив Семёна, снисходительно похлопал по плечу и сказал: «Говорят, ты мне должен? Вчера вместо меня блистал». На что Семён, отстранив Юрину руку, возразил: «Извини, Юра, но это ты мне должен. Такого ужаса я никому не пожелаю».
– И что же дальше? Семёна как-то наградили, премию выписали?
– Дня чрез три на общем собрании Семёну была объявлена благодарность, а Юрий Георгиевич поднялся, вынул из сумки бутылку хорошего, очень дорого коньяка и объявил, что отныне он учреждает в театре благотворительный фонд имени меня.
– Кого?
– Меня. Меня Семён Булкин зовут. Только я в театре уже не работаю. Пенсионер. А премию? Да, премию выписали. Режиссёру выписали и жене его выписали.
ОРДЕН ЛЕОПАРДА
Можете поверить моим словам или как хотите, но образованный в двадцатых годах двадцатого века Бакинский Рабочий театр переживал тогда период необычайного взлёта. Команда в нём собралась отменная: молодые, задорные, впоследствии знаменитейшие, известные на весь Советский Союз, актёры: Фаина Раневская, Михаил Жаров и с ними мой учитель, Евгений Агуров. От него-то и услышал я эту историю.
Весёлая, надо сказать, собралась команда.
1. ПРИВЕТ ОТ ВИШНИ
Как-то в спектакле играли Евгений и Фаина страстных влюблённых. В одной из сцен выносил Евгений бумажный фунтик – кулёк с вишнями для своей пассии, который она почему-то отвергала. Тогда страстный любовник с досады комкал кулёк и отбрасывал в сторону. Язычком острым Фаина славилась уж тогда, а потому каждый раз эту сцену заканчивала едким словцом, сказанным так, чтобы слышал лишь посрамлённый любовник, но не зрители. Долго терпел Евгений, всё не мог придумать, как ответить въедливой ветренице, но придумал.
Вместо вишен налил Евгений в фунтик воды перед самым выходом и направился к возлюбленной. Та, как и раньше, подарок отвергла. Тогда расстроенный жених хлопнул по нему свободной рукой, и огорошенная пассия получила из фунтика полновесный прохладный душ. Убежала в кулисы сушиться, а в душе, как совершенно справедливо заметил один из классиков советской литературы, затаила некоторое хамство.
Закончился спектакль без каких бы то ни было неожиданностей, затем вся компания устроила весёлые посиделки с разбором полётов. Евгений с Михаилом вдвоём, когда уже все разошлись, о чём-то долго спорили. Наконец Жаров смачно зевнул, сладко потянулся и поставил в споре многоточие, заявив: «Мейерхольд – это будущее, это прогресс, а твой Станиславский, он, конечно, гений, но староват, старик, староват. Прошлый, извини, век. И вообще, давно пора идти домой, спать часа четыре осталось. Всё, Женя, салют! Я пошёл. Завтра будет день, будет пища».
– Пока до свидания, Миша. И всё-таки ты не прав…
– Ой-ой-ой! Не продолжай. А то придётся здесь ночевать!
И с этими словами Михаил поспешил удалиться.
Евгений, немного раздосадованный тем, что не удалось убедить друга, направился, наконец, в гримёрку.
В одном Миша был прав абсолютно – засиделись они до глубокой ночи, так что следовало бы поторопиться, чтобы дома хоть немного успеть поспать до утреннего спектакля.
В гримёрке Евгения ждал сюрприз, к которому он оказался совершенно не готов – на своём гримировальном столике он обнаружил записку «Привет от вишни!» и аккуратную горку каких-то пуговиц. Занятый мыслями о незаконченном споре с Михаилом, Евгений не обратил на пуговицы ни малейшего внимания, повертел записку в руках и отправил её в урну. Затем снял пиджак, стянул сценические брюки, неспешно расстегнул рубашку и, оставшись в одних трусах, аккуратно повесил свой театральный костюм на плечики. Плечики поместил в шкаф и защёлкнул висячий замок, этот шкаф надёжно запиравший, дабы никакому ночному воришке не пришло в голову поживиться театральным имуществом. Время-то было лихое, грабежи и покражи в городе случались чуть не каждый день.
Беспечный Евгений, не подозревая подвоха, взял свои обычные брюки, надел и стал нашаривать пуговицы, чтобы брюки застегнуть… А не тут-то было! То есть брюки были, а пуговиц на них не было…
Если бы случайный прохожий оказался в ту ночь на прилегавших к театру улицах, то глазам его предстала бы удивительная картина: прячась в тени домов от назойливого света ночной насмешницы-луны, стараясь держаться ближе к стенам и ныряя под зонтики крон деревьев, крадущейся походкой пробиралась нескладная долговязая фигура. Рубашка и пиджак фигуры болтались на ней совершенно свободно, а вот брюки то и дело норовили упасть. Фигура приостанавливалась, боязливо оглядывалась – не видел ли кто этого позорного момента – и, убедившись, что улица пуста, тяжко вздыхала, подтягивала брюки и, придерживая их обеими руками, двигалась дальше. В кармане пиджака позвякивали срезанные Фаиной пуговицы, словно говоря: «Привет от вишни! Привет от вишни!»
Всю оставшуюся часть ночи наш молодой герой усердно занимался художественным пришиванием пуговиц. Так как ниток другого цвета, кроме самого в те годы популярного – красного, революционного – под рукой у Евгения не оказалось, то Лейла Ахмедовна, костюмер театра, чуть не выронила из рук пиалу с чаем, узрев появившегося на пороге артиста.
– Женечка, это что? – спросила она подозрительно ласковым голосом.
– Это я, Лейла Ахмедовна, сам пуговицы пришивал. Красиво получилось, ровненько. Я старался.
– Снимай-ка, Женечка, эту красоту. Пока спектакль идёт, я тебе, миленький, всё исправлю.
– Нет. Не надо, мне неудобно.
– Неудобно, Женечка, другое делать, сам знаешь что. Снимай-снимай, переодевайся. Кто ж тебя так делать научил? По глазам вижу, то это Фаинкины шутки, не иначе.
– Ага, – согласился артист, глубоко вздохнув, и пошёл переодеваться к спектаклю.
Спектакль нормально прошёл, после него и Евгений успел даже покемарить в гримёрке, и Лейла Ахмедовна в момент своими ловкими руками Женечкину «красоту» привела к общему знаменателю.
2. ОРДЕН ЛЕОПАРДА
Вечером давали спектакль по современной пьесе на злободневную тему. Эхо недавней гражданской войны ещё витало в воздухе, и в горных аулах то там, то сям возникали бывшие басмачи, собирались в банды и постреливали серьёзно.
Главный герой пьесы – бывший полковник царской армии и местный богатей, бай, назовём его Мустафа Бей – перейдя на сторону красных, очень успешно воевал против своих бывших друзей-приятелей. Те долго не могли с ним справиться, но затем устроили хитроумную засаду и умудрились Бея пленить. Первый акт заканчивался судом офицерской чести над этим изменником белому делу.
Но, прежде чем состоялся суд, Мустафа под честное офицерское слово был отпущен домой, чтобы привести себя в порядок и предстать перед высоким судом во всём блеске.
– Что это значит? Он же сбежит! Знаем мы предателей! Расстрелять немедленно, без суда! – кричали главари басмачей.
– Молчать! – выступил вперёд один из офицеров, бывший близкий друг Мустафы, играл его Евгений. – Я знаю полковника с пятого года и, клянусь чем угодно, он слово своё держит! А если нет, тогда можете расстрелять и меня!
– Ну, что ж, если вы, подполковник, так уверены, то… Идите, Мустафа Бей, а подполковник пока охладится в зиндане. Надеюсь, подполковник, это вас не затруднит?
– Нисколько, ваше превосходительство, господин председатель суда. Я абсолютно уверен в крепости слова Бея.
– Прекрасно. Вас, господин полковник Бей, прошу быть не позднее полудня. Если вы задержитесь, то…
– Не надо пояснений. Я всё прекрасно понимаю. Ровно в полдень. Честь имею. – щёлкнув каблуками, Мустафа Бей удалился, послав на прощание другу ободряющую улыбку.
Ровно в полдень Бей предстал пред судом офицерской чести.
Происходил высокий суд в походных условиях, в большой армейской палатке, где на скамье помещались офицеры – судьи, на отдельной табуретке восседал председатель суда, а подсудимый, со связанными руками, стоял перед ним на коленях, лицом к залу.
Мустафа Бей, в белом парадном офицерском мундире, при эполете с аксельбантами, с наградным кинжалом на перевязи через плечо, держался стойко и мужественно.
Да! Момент! Играл Мустафу довольно молодой, правда уже начавший лысеть, актёр, поэтому пришлось наложить ему возрастной грим, надеть парик с сединой и бороду приклеить, ведь по пьесе Бею было уже за пятьдесят. И, само собой, голову Мустафы Бея украшала роскошная чалма. Главной же приметой его заслуг перед короной был сверкавший бриллиантами изумительной красоты орден Леопарда, что переливался на груди.
Эффектно смотрелся Мустафа Бей, что ни говори, и держался с подобающим достоинством.
Вердикт суда, принятый единогласно, звучал так: разжаловать Мустафу Бея в рядовые, лишить всех воинских регалий и наград, а затем расстрелять в назидание всем, предавшим белое дело.
Председатель суда, отставной генерал от инфантерии, лично приблизился к подсудимому и со словами: «Я лишаю тебя высокого звания русского офицера!» рванул эполет с аксельбантом с плеча Бея и отбросил в сторону. Все зрители, а вместе с ними и судьи вздрогнули: вместе с эполетом генерал сорвал с несчастного артиста и парик вместе с чалмой.
– Вах! – послышалось в зале, – Я же тебе говорил, женщина, что он лысый.
Бедный артист мгновенно стал цвета зрелого азербайджанского помидора и низко опустил голову в надежде скрыть своё лицо, раздираемое накатывающимся смехом. Но это был лишь первый акт экзекуции.
– Я лишаю тебя, недостойный, именного оружия! – провозгласил председатель суда, и с этими словами рванул перевязь кинжала и высоко поднял над головой.
Если театральные боги хотят пошутить, то шутят до конца: вместе с кинжалом председатель зацепил бороду Бея, и та повисла на его руке.
Судьи на скамейке мелко затрясли плечами, а часть из них пыталась отвернуться от зала, скрывая душивший приступ хохота. Скрыть ничего не удалось, тем более что публика буквально взорвалась смехом, сквозь который прорезался тоненький голосок: «Папа, он ещё и босый!»
– Он же предатель, потому и загримировался, собака! – ответил невидимый в зале папа, чем вызвал ещё более раскатистый прилив смеха. Скамья под офицерами, членами суда, мелко-мелко затряслась, грозя сломаться: они хохотали практически в полный голос, уже даже не пытаясь укрываться.
Бедный председатель суда, артист пожилой и очень опытный, грозно взглянул на смешливых артистов, затем с недоумением в зал, потом поднял глаза на свою руку, увидел бороду Бея, висящую вместе с кинжалом, побледнел, весь как-то странно завибрировал всем телом и едва не убежал от накатившего смеха за кулисы, прервав весь этот цирк.
Единственным, кто сохранял видимость присутствия духа, был Мустафа Бей, терять ему было нечего, позор был неотвратим, и потому удивительное спокойствие овладело им.
Председатель суда, собрав в кулак всё своё мужество и актёрское мастерство, попытался закончить сцену: «Я ли… лишаю… шаю тебя высшей на… награ… награды!» Губы его то перекашивались, то вытягивались в тонкую полоску, голос дрожал и срывался, слова застревали в горле, но опыт и актёрский долг не давали бросить всё к чертям. Преодолев неимоверным усилием приступ удушающего хохота, он сумел выдавить непослушными губами: «Лишаю вы… высшей награды… – и в отчаянии выпалил: «Ольдена Леопёрда!», попытался дрожащей рукой достать орден, но промахнулся и рухнул на бедного Бея.
Члены суда, царские офицеры, как-то разом ухнув «Ах-ха!», синхронно качнулись назад, скамейка под ними наклонилась, и вся честная компания опрокинулась на спину, а в воздухе замелькали их разномастно обутые ноги.
– Занавес! Занавес! – шипели за кулисами монтировщику. – Давай занавес, балбес! – но монтировщик при всём желании не мог этого сделать: согнувшись в три погибели, он громко икал от раздиравшего смеха, и слёзы небывалого счастья оставляли светлые дорожки на его серых от пыли щеках.
ВАЛЕНОК
или ГЕРОИЧЕСКИЕ БУДНИ СЛАВНЫХ ОГНЕБОРЦЕВ
Не в каждом театре есть пожарный пост, а вот в нашем он был. То есть и сейчас есть. Куда ж ему деваться? Как в служебный вход зайдёте, потом одолеете три ступеньки вверх по лестнице и сразу повернёте направо, вот там, в конце коридора, и есть он самый, пост этот пожарный.
Вот спроси́те меня: «И зачем он нужен? В других театрах нет его, и всё нормально?»
Спросите. А я отвечу: «Ничего-то вы не понимаете! А кто будет за противопожарной безопасностью наблюдать? Кто в случае чего вот так встанет поперёк дороги, да как гаркнет: «Потуши немедля! Слышь ты, артист, кому говорю – потуши немедля?!» А вы ему так спокойненько: «Это же бутафорская свеча. Вот, пожалуйста» – и щёлк! выключателем.
– А! – успокаивается бравый страж порядка. – Это ты молодец! А то, смотри! Открытый огонь, он, того, он, понимаешь, нельзя его. Так что ты молодец, но смотри!
– Хорошо-хорошо, – это вы ему в ответ в таком же духе. – Мы же, того, понимаем мы, что нельзя. Извините, мне на репетицию.
И вот идёте вы дальше по своим надобностям, на репетицию, и спиной своей чувствуете прожигающий насквозь, подозрительный, всевидящий взгляд мужественного огнеборца. И провожает вас этот взгляд, пока не скроетесь за поворотом коридора или не войдёте в нужную вам дверь.
Непреклонны и неустрашимы наши борцы с огнём. Все сплошь бывшие военные люди, в званиях никак не ниже лейтенанта. Самого старшего нашего огнеборца звали Тимофей Григорьевич, до демобилизации носил он полковничьи погоны и родился, как нам, молодым актёрам казалось тогда, ещё до начала времён, при владычестве динозавров. Между собой в театре назвали его иногда просто Дед, а чаще ласково – Валенок.
А потому звали его Валенком, что без валенок не ходил Тимофей Григорьевич ни зимой, ни летом, по причине жесточайшего артрита, проще говоря – ноги постоянно мёрзли и болели у него от возраста и тяжёлой армейской жизни.
Невысокого росточка, сухонький, больше похожий на театрального домового или на сказочного гнома, обладал Тимофей Григорьевич стопами сорок восьмого размера, и от того валенки ему валяли на заказ. Был Тимофей Григорьевич молчалив, мало с кем по жизни общался, так что про семейную его ситуацию ничего сказать не могу, кроме того, разве, что однажды слышал от кого-то из технических работников, будто приезжала к нему погостить то ли внучка, то ли правнучка, не знаю в каком колене. А правда это или нет, про то никому не ведомо.
Несмотря на субтильное телосложение и почтенный возраст, был Валенок страстным спортсменом, поклонником велоспорта: в любое время года можно было встретить его на городской улице несущемся в неизвестном направлении на старинном своём велосипеде налегке, без куртки, в одной лишь рубашке с многократно штопанными локтями. Забавно, что при этом на ногах его, как уже было сказано выше, красовались валенки гигантского размера. Удобно ли было в валенках ему педали крутить, не знаю, но, вероятно, умудрился он как-то приспособиться и особых трудностей при этом не испытывал.
Велосипед, как и владелец его, тоже был видавший виды, пожилой, можно сказать, потрёпанный ветрами, снегами и дождями, но при этом имел переключение скоростей и сохранял способность развивать стремительность столько приличную, что была никак не ниже средней скорости городского транспорта; это я самолично и наблюдал не единожды.
Хранился этот раритетный велосипед в сарае для декораций, располагавшемся в театральном дворе.
Влетал Тимофей Григорьевич во двор театра на этом чуде инженерной мысли позапрошлого столетия, лихо, по-молодецки тормозил, соскакивал с него и, поглядывая по сторонам, не видел ли кто случайно его триумфа, убеждался, что, к сожалению, никто не видел, а если и видел, то делал вид, что не видел. Тогда вздыхал Тимофей Григорьевич, как-то сморщивался, что ли, ростом становился ещё ниже, верного своего коня железного загонял в стойло к никому ненужным старым декорациям, аккуратно закрывал маленьким ключиком блестящий замочек стойла и шёл на работу, исполнять свои прямые и очень важные для театральной жизни обязанности.
Не зря упомянул я выше про театрального домового. Нам, молодым артистам, казалось иногда, что обладает Дед удивительными способностями проходить сквозь стены, перемещаться в пространстве и времени или материализоваться в нужном ему месте.
Не верите? А как можно объяснить вот такой случай?
Репетируем мы как-то новую постановку в просторной, наглухо закрытой от посторонних лиц комнате. Репетируем час, полтора, два… Сложный какой-то кусок был, конкретно какой – не помню, да и не это важно. Важно совсем другое. Истомившейся без курева артист Лёня Лёзин, вынимает из пачки сигарету, разминает в пальцах, вставляет в рот… Нет! Курить он в комнате не собирался, он собирался сделать въедливому режиссёру жирный намёк на тонкие обстоятельства: мол, не пора ли, брат-режиссёр, перерывчик сделать? Сил уже нету! Артисты, они ведь тоже люди, между прочим, они в туалет хотят, они курить хотят, попить хотят, ну и всякое такое разное, мало ли что.