Полная версия
Мясной Бор
Ворошилов водил пальцем по оперативной карте, расставив большой и указательный, прикинул расстояние от Мясного Бора до станции Еглино, хмыкнул. Хоть и не так все складывалось, как задумывала Ставка, а все-таки молодец эта Вторая Ударная… И Гусев, как бог, ведет своих кавалеристов. Только куда там с саблями на танки… Хватит, пробовали уже в сорок первом. Самолеты нужны и пушки, а главное, чтоб снарядов было вволю. Разве это война, если комбату за расход боеприпаса угрожают трибуналом… А Ставка жмется, экономит. Он, Ворошилов, знает истоки этой скаредности. Затеяны крупные операции, так сказать, «от моря до моря», резервы собирают повсюду, тщательно метут по закромам и сусекам, но, как там ни скреби, пусто еще в кладовых РККА, пусто… Для членов Ставки ВЕК и Государственного Комитета Обороны не было секретом, что за эти полгода ожесточенной войны были истрачены в боях или потеряны почти все накопленные в мирное время боеприпасы. Давеча Воронов рассказывал, Николай Николаевич, как под самый Новый год звонят из Ставки: «Отправляются на фронт два лыжных батальона, дело срочное. А у них ни одного автомата. Надо вооружить…» Начальник артиллерии Красной Армии приказал выяснить возможности. Оказалось, что в резерве всего 250 автоматов. Так-то вот… доложил Ставке и получил приказ: «Сто шестьдесят автоматов отдайте лыжникам, а себе оставьте девяносто…» Так и встретил Воронов сорок второй год, не имея и полной сотни автоматов в резерве. И смех и грех… А планы затеяны грандиозные… Что ж, нашим людям любые по плечу, только б вооружить их как следует. Сейчас бы к стратегической обороне перейти, перемалывать немцев, зарывшись в землю, пока Урал и Сибирь не заработают в полную свою мощь. Но, опять же, ленинградцев надо выручать, ждать они больше не могут.
Ворошилов вздохнул.
Вспомнив о Ленинграде, он мысленно перенесся в тот проклятый сентябрь прошлого года, когда был заменен Луковым по записке самого. Обида на Сталина до сих пор не проходила. Мог бы и лично по телефону отстранить, выругав покрепче. Хотя о чем он… Вождь никогда и никого не подвергал разносам, не повышал голоса, не раздражался, не употреблял крепких слов. Оттого-то так и обрывалось в груди, когда кто-нибудь осознавал вдруг, что Сталин им недоволен. Но по записке… Ему бы, Ворошилову, мог и прямо сказать.
Климент Ефремович снова поколдовал над картой. Он должен был сказать Мерецкову то, что на словах передал для командующего Волховским фронтом Сталин, и никак не решался, хорошо помня, как появился тогда Жуков на Военном совете Ленфронта с запиской Сталина. У него записки нет, а миссия та же. Ведь он и сам понимает, как трудно здесь Мерецкову, и почему трудно…
– Извини, Кирилл Афанасьевич, – решился вдруг маршал, – конечно, я понимаю… Словом, Ставка тобой недовольна.
Теперь ему было легче, высказал главное. Посмотрел на комфронта. Мерецков наклонил голову, молчал.
– Верховный главнокомандующий просил передать, чтоб ты был поактивнее, что ли… Топчется, говорит, Мерецков на месте.
«Сам же видел, – мысленно выругавшись, подумал Кирилл Афанасьевич, – сам карту пальцами мерил… И в Ставке эти позиции нанесены».
Передавший полководцу нелестное о нем мнение Верховного, но тот был далеко и злиться на него вообще не полагалось, а Ворошилов, маленький, с большими залысинами и одутловатым лицом, в последнее время поусохший, но все еще полный телом, какой-то домашний, вовсе не похожий на маршала, сидел сейчас с ним рядом.
Ворошилов искоса взглянул на Мерецкова и подумал, что нелегко Кириллу Афанасьевичу дался тот вынужденный «отдых».
– В самое ближайшее время, – сказал он, – вы должны перейти к активным наступательным действиям. Во что бы то ни стало необходимо взять Любань. Это приказ.
Мерецков встрепенулся.
– Да-да, конечно, – заговорил он, нервно потирая руки, – сейчас это главное. Если мы овладеем Любанью, то с чудовской группировкой будет покончено. Но… Командарм Клыков прислал доклад, только что получен. Вот он.
– Читай, – велел Ворошилов.
– Слушайте, Климент Ефремович: «На моем участке в воздухе все время господствует авиация противника и парализует действия войск. Дорожная сеть в плохом состоянии, содержать ее в проезжем виде некому. Из-за отсутствия достаточного количества транспортных средств подвоз фуража, продовольствия, горючего и боеприпасов далеко не обеспечивает существующих потребностей».
– Помочь ему надо, Клыкову, – сказал Ворошилов. – За счет собственных твоих резервов, Кирилл Афанасьевич. Ставка тебе ничего сейчас не даст, учти. Понимаешь?
– Как не понимать, а хрена ли толку мне от этого? – возразил Мерецков. – Сам сижу на подсосе, укрепляю Вторую Ударную за счет других армий. По закону переливающихся сосудов… А Клыков считает, что для дальнейшего развития наступления ему необходимы три свежие дивизии, дивизион реактивных установок, не менее двух автобатальонов, не менее трех строительных батальонов, не менее пятнадцати бензовозов… Вот он пишет: «Пришлите сено, надо пополнить конский состав и прикрыть армию с воздуха». Прикрыть… Чем я прикрою, если у меня на весь фронт всего двадцать истребителей, да и те устаревших типов, «мессеры» жгут их, сколько хотят. Малую Вишеру бомбят каждую ночь, а отогнать подлецов нечем.
Ворошилов молчал. Ему была не по себе роль толкача, которую отвел ему Сталин на Волховском фронте. Титул громкий – представитель Ставки… А за ним пустой звук, если ты не можешь именем Ставки помочь Мерецкову. Не словом, а делом, резервами.
– Восьмидесятая кавдивизия полковника Полякова, которую я направил Клыкову, уже подходит к Красной Горке, – продолжал, успокаиваясь, Мерецков. – Сейчас доукомплектовывается Триста двадцать седьмая дивизия полковника Антюфеева. Она пойдет туда же. Постоянно направляем во Вторую Ударную маршевые роты, артиллерию, танки. Боеприпасов мало, Климент Ефремович!
«Их не только у тебя мало», – хотел ответить Ворошилов, но промолчал.
– Мы тут прикинули с начальником штаба и решили забрать у Яковлева, из Пятьдесят второй армии, одну дивизию. Снимем из горловины прорыва и Двадцать вторую стрелковую бригаду полковника Пугачева. Бросим их на укрепление группы Привалова «Восток». Она ведь тоже наступает на Любань…
– А где Стельмах? – спросил Ворошилов.
– Здесь, – ответил Мерецков. – Вызвать его?
– Вызови. Пусть о противнике доложит, с кем мы дело имеем. А то я что-то не разберусь с картой. Наворотили тут названий, мать их…
Когда вошел начальник штаба фронта генерал-майор Стельмах, Ворошилов спросил:
– Кто ведает разведкой у Клыкова?
– Рогов, – ответил Стельмах, – полковник Рогов.
– Знакомая фамилия, – пробормотал маршал. – Где-то я слыхал о нем…
– Перед войной Рогов служил в Главном разведуправлении Генштаба, – дал справку начальник штаба. – Толковый разведчик.
– Посмотрим, – сказал Ворошилов, – чего он тут наворочал, этот толковый. Докладывай, начштаба. С самого начала давай.
– Когда мы перешли в наступление, – кашлянув и посмотрев на командующего, проговорил Стельмах, – немцы всполошились и принялись в спешном порядке перебрасывать в район прорыва самые различные части, снимая их с других участков, в том числе и с ленинградских позиций.
– Вот-вот, – оживился Ворошилов, – тут вы молодцы, облегчили ленинградцам положение. Теперь мы имеем точные сведения, что в январе фон Кюхлер собирался штурмовать город. А положение там – не приведи господи… Жданов докладывает в Ставку – плохо ленинградцам.
– У нас в войсках, и особенно у Клыкова, вся политическал работа ведется на этой основе, – сказал Мерецков. – Каждый снаряд по нашим частям – это снаряд, который не полетел в сторону Ленинграда.
Ворошилов кивнул Стельмаху: продолжай.
– Вскоре на опасных участках, – говорил начальник штаба, – собралось так много частей и подразделений, что немцы почувствовали: управлять ими стало трудно. Тогда командование противника перебросило в этот район штабы некоторых соединений. Они объединили все части и подразделения в особые бригады и группы.
– Кто у кого опыт перенимал? – улыбнувшись, спросил маршал.
– Не знаю, – ответил генерал армии. – Только оперативные группы я еще под Тихвином использовал. Может быть, немцы тогда и переняли…
– Учишь немца, как воевать, – проворчал Ворошилов шутливо. – Давай дальше, начштаба…
– Вскоре в районе Спасской Полисти, – продолжал Стельмах, – появилась бригада «Кехлинг». Она объединилась с другими частями и получила название группы «Хенике». Здесь же действует бригада «Шедес» и 21-я пехотная дивизия. Любань прикрывают группа «Бассе» и 254-я пехотная дивизия. На левом фланге фронта, с юга, против 52-й армии действуют 126-я пехотная и 285-я охранная дивизии, а также группа «Яшке». Последняя создана на базе 20-й моторизованной дивизии. На западе на базе корпусного штаба создана группа «Герцог». Группы постоянно растут. Кроме того, против Второй Ударной немцы бросили едва ли не всех своих европейских лакеев.
– Как это? – спросил Ворошилов.
– В районе Любани и Спасской Полисти воюют испанцы-франкисты из 25-й, «Голубой дивизии». Прибыли легионы бельгийских фашистов – «Фландрия», голландских – «Нидерланды», а также отряды норвежцев-квислинговцев. Есть и подразделения эстонских националистов, польские солдаты под присмотром немецких офицеров. Их пропаганда старается изобразить этот «интернационал» как крестовый поход Европы против большевиков.
– В задницу бы им всем этот крест! – сказал Ворошилов.
– Не возражаю, – отозвался Мерецков.
– Пока противник не имеет преимущества в живой силе, и пушек у нас побольше. Но гитлеровцы обладают большими запасами мин и снарядов, подвоз к войскам у них не затруднен, все железные дороги в руках у немцев. Мы же не в состоянии соперничать с противником в создании артиллерийской минометной плотности огня. Где там! Каждый снаряд на счету! Но главная опасность и главная наша забота – немецкая авиация. Она буквально терроризирует стрелковые части, особенно кавалерию, ей ведь не укрыться так, как пехоте.
Стельмах замолчал.
Ворошилов вдруг резко поднялся и направился к двери.
– Поехали, – на ходу бросил он Мерецкову.
– Куда, Климент Ефремович?
– Во Вторую Ударную, – ответил маршал.
31Вальтера Гиллебранда вызывали в Берлин.
Шварца начинало уже беспокоить странное равнодушие руководства абвера к факту его возвращения с той стороны. Хотя формально Шварц был придан абверкоманде-104 и в оперативном отношении подчинялся подполковнику Шиммелю, тем не менее его статус разведчика был довольно высоким, и берлинское начальство всегда предпочитало услышать доклад Гиллебранда от него лично.
В то же время, нащупав источник информации о спешно подготавливаемой в группе армий «Север» химической атаке против Ленинграда, Гиллебранд не торопился в Берлин, стремясь на месте собрать необходимые сведения.
Начав с ведомства полковника фон Эшвингера, начальника абверкоманды-204, занимающейся диверсиями в тылу противника, Шварц установил, что, хотя здесь и знают об операции «Желтый Слон» во всех деталях, непосредственного участия в организации химического нападения сотрудники абвера принимать не будут. «Желтый Слон» – так кодировалось новое мероприятие, затеянное по личному указанию фюрера, – полностью отдавался на откуп военным. Руководство газовым ударом по Ленинграду возлагалось на отдел химической службы штаба 18-й армии. Подготовительные операции находились под личным контролем ее командующего, генерал-полковника Диндеманна. Оснащались химическим оружием и части 16-й армии генерала Буша, действующие против Северо-Западного фронта. В частности, было намечено высвободить войска, попавшие в Демянский «котел», с помощью неожиданного применения газов и других отравляющих веществ против армий генерала Курочкина.
Подготовка проходила в обстановке строгой секретности. О ней знали только сами химики, ожидавшие своего часа с начала войны, да несколько высших офицеров вермахта. Но в абвере и других секретных службах о «Желтом Слоне» известно было многим. Вальтер Гиллебранд вернулся от русских, когда машина была уже запущена, иначе он узнал бы обо всем в самом начале. Теперь ему необходимо было собрать неопровержимые доказательства того, что «Желтый Слон» – суть реальная опасность. Шварцу было известно, что в Центре отнесутся к его сообщению с известным недоверием. Оно проистекало от того, что о подготовке гитлеровцев к химическому нападению разведчики сообщали в первые недели войны. К счастью, этого не произошло. Теперь Вальтеру Гиллебранду приходилось учитывать определенную заторможенность реакции у тех, кто будет принимать решение о контрмерах. И он старался вооружить свой будущий доклад Центру неопровержимыми фактами, которые несли бы не только чисто деловую, военную информацию, но и психологическую нагрузку.
Формально от разведчика требуется беспристрастное и объективное освещение событий, уже произошедших или ожидающихся в будущем. Но разведчику отнюдь не безразлично, как распорядятся сведениями, ради которых он ежечасно рискует жизнью. Вальтер Гиллебранд хорошо помнил, какими необратимыми потерями обернулось недоверие к сигналам советских разведчиков со всех концов планеты, от берегов Ла-Манша до Японских островов, извещавших о нападении гитлеровцев и даже сообщавших точные сроки его. И сам он, Дмитрий Антонович Одинцов, был в числе тех, кто отправил тогда это трагическое сообщение, добытое с таким трудом и опасностью, отправил, веря, что этим спасает Отечество от вероломного удара в спину. Уже позднее Вальтер Гиллебранд узнал, что был не единственный, кто сообщал о готовящемся нападении.
Это несколько притупило душевную боль от случившегося, только что это меняло… Неоправданных потерь первых недель и месяцев войны уже не вернуть. Думая об этом, Шварц с горечью вспоминал утверждение Уильяма Оккама о том, что даже Бог не может изменить прошлое.
И когда Гиллебранд окончательно убедился в намерении командования группы армий «Север» применить против Ленинграда, а также войск Волховского и Северо-Западного фронтов отравляющие вещества, он не спешил сообщить об этом центру. Разведчик полагал необходимым выяснить: является ли задуманная акция частным случаем или это только начало широкого применения химического оружия по всему Восточному фронту.
32Конечно, медсестра Караваева знала, как внезапно возникают и тут же рвутся короткие фронтовые связи между мужчинами и женщинами. Ей было известно о привычке иных старших командиров приближать к себе хорошеньких связисток, медсестер, санитарок… К чести девушек, надо отметить: они предпочитали общество молодых лейтенантов, взводных и ротных командиров, но у тех возможностей не было почти никаких, хотя чувства были, наверно, более искренними и чистыми.
Впрочем, всяко бывало. Война любви не помеха, скорее наоборот. Но Марьяна не принимала никаких доводов подружек, уверявших ее, что в исключительности фронтовой обстановки есть и привлекательная сторона: даже самая последняя дурнушка не засидится в девках при таком изобилии мужиков. Не надо, разумеется, представлять себе дело таким образом, будто на войне только и делали, что занимались любовью. Но и о ней не забывали тоже. Караваева знала с десяток любовных историй, должна бы вроде и привыкнуть, только вот от Тамары этого не ожидала.
…Прикорнув на часок перед рассветом, Марьяна неожиданно пробудилась, хотя и спала не более четверти часа. Она лежала в темноте с открытыми глазами, прислушиваясь к странным звукам, что приходили из соседней комнаты, из-за тонкой перегородки – там размещался командир медсанбата. Но сегодня Ососкова не было – он уехал в Малую Вишеру за медицинским припасом. Кто же тогда в его комнате? Марьяна, напрягая слух, различила знакомый певучий голос Тамары. Голос прерывался, его сменял неразборчивый шепот, и страсть, которая переполняла его, казалось, прожигала тонкую перегородку. Мужской голос узнать Марьяна никак не могла.
Марьяна порывисто поднялась, оправила на себе одежду, вышла из домика и принялась ждать, когда появятся осквернившие храм милосердия люди, чтобы высказать возмущение. Кроме того, ей не хотелось, чтоб кто-либо узнал, кроме нее, о нравственном падении подруги.
И предосторожность Марьяны оказалась нелишней. Едва она заняла необычный пост, как появился санитар Шмакин с явным намерением войти к командиру медсанбата. Но Марьяна строго отправила его прочь, сказав, что Ососков еще не вернулся. Теперь необходимо было приготовиться на случай, если первым выйдет мужчина. Марьяне не хотелось обнаруживать перед ним, кем бы он ни был, свою осведомленность. Другое дело – Тамара. Той она выдаст по первое число.
И конечно, сначала вышел мужчина. Это был их военврач Саша Свиридов. Почему-то Марьяне казалось, что Тамара выберет чужого. Саша ведь был молодым еще парнем, даже усы отрастил, чтобы казаться постарше. Свиридов закончил военный факультет Харьковского медицинского института перед самой войной, побывал в окружении под Смоленском, дважды ранен, еще весной сорок первого года женился, и Марьяна знала, что в Ашхабаде у Саши родилась дочурка.
Это ее доконало. Ладно бы какой-нибудь залежный обольститель… Но Саша Свиридов! Боже мой, что творится на белом свете!
– Ты! – свистящим шепотом, голос у Марьяны сорвался, произнесла она, войдя в закуток командира медсанбата, теперь превращенный предприимчивой Тамарой в пресловутый шалаш, где с милым чувствуешь себя как в раю. – Ты… как могла? И с кем! С этим мальчишкой… Какая же ты сволочь!
– Это уже лишнее, – сказала Тамара. – Ты меня не сволочи, Марьянушка. Выслушай прежде. Даже бандитам дают на суде последнее слово. А за это в трибунал пока не отправляют.
Она лежала на комбатовской койке, одетая в солдатские кальсоны, они прятали ее округлые и соблазнительные бедра. Верхнюю часть подштанников прикрывала нижняя мужская рубаха, развязанные тесемки свисали меж упругих Тамариных грудей, они приподнимали грубое бязевое полотно, образуя ладные такие холмики.
– Понимаешь… – лениво проговорила Тамара, зевнув и виновато улыбнувшись, прикрыла рот мягкой ладошкой, потом потянулась томно, так что хрустнули косточки.
Марьяна гневно глянула на нее, и Тамара вдруг резко поднялась и села на комбатовской постели.
– Прикройся! – придушенно сказала Марьяна и бросила Тамаре гимнастерку, лежавшую на табуретке. – Стыдоба-то какая…
– А чего стыдиться, Марьянушка? – спросила Тамара, натягивая через голову гимнастерку. – Сам бог благословил нас на это, когда создал мужчин и женщин. А Саша… Он хороший. Добрый и ласковый. Я к нему по-простому, как к боевому товарищу отношусь. «Тамара, – говорит он мне, – как ты насчет этого?» Я и отвечаю, что если желание у тебя имеется, то с моей стороны возражения нету. «Вот и хорошо, – говорит Саша, – понимаешь, чувствую, что приладимся друг к другу… Опять же, – говорит, – для здоровья необходимо». Я его и пожалела.
– Ну и как? – презрительно спросила Марьяна. – Приладились?
– Еще как, – засмеялась Тамара. – Славный он мужик, Саша Свиридов. И никакой не мальчишка… На два года старше меня.
– А любовь? – сказала Марьяна. – Ее-то куда?.. Как животные!
– Не скажи, – возразила Тамара, и в голосе ее зазвучала обида. – Совсем меня засрамила… Скотина, она ведь не ведает, что творит, ей род надо продолжить – и все. А мы с Сашей друг другу радость подарили. И может быть, никогда нам больше не испытать ее. Вот убьют его завтра или меня…
– Что ты каркаешь, дура! – прикрикнула Марьяна. – Удовольствие… Убьют… Безобразники вы! И ничего больше!
Она опустилась на койку рядом с Тамарой, закрыла лицо ладонями и зарыдала. Тамара, натянувшая уже брюки и сунувшая ноги в стоптанные валенки с обшитыми кожей пятками, притянула голову плачущей подруги к груди и принялась гладить ее по волнистым, хотя и обрезанным коротко, волосам, приговаривая: «Ну что ты, родненькая… Успокойся, Марьянушка… Все буду делать по-твоему! Ни одного мужика больше не пожалею…»
Марьяна плакала. Сейчас она и сама не смогла бы объяснить, почему плачет. Та обида, которую вдруг испытала, гневаясь на подругу, странным образом истончилась в ее душе и готова была растаять бесследно. Не волновало больше Марьяну, что в объятиях Тамары оказался военврач Свиридов. Теперь ее мучило иное. Наверное, и плакала она оттого. Марьяна стыдилась собственной вспышки, припоминая упреки, которыми осыпала Тамару.
Она вдруг вспомнила недавний сон и те мысли, которые он вызвал. Привидевшееся показалось ей преступлением, зачеркивающим нравственное право осуждать за что-либо Тамару. В сознании молодой женщины неожиданно взорвалась некая психологическая бомба, она смяла ее духовные устои и заставила обратиться к самой себе. «Не случайно ведь мне приснилось такое, – думала она, – не случайно… Значит, и я преступаю, и более подло, чем Тамара. Преступаю тайно, в сновиденьях, уверенная в безнаказанности, ничего не боясь и ничем не рискуя. И никому не принося удовольствия», – горько усмехнулась Марьяна, вспомнив наивные оправдания Тамары, теперь они казались ей едва ли не святыми…
Она подняла голову, всхлипывая, и не мешала Тамаре стирать ее слезы, смотрела остановившимся, невидящим взглядом. Тамара продолжала бормотать утешительные слова, а Марьяна все корила себя за черствость, самонадеянность и пошлое ханжество. «Кто дал мне право осуждать ее? За какие заслуги возложила на себя полномочия святой? За собственное воздержание? Тьфу! Кому оно нужно, мое воздержание! Желаешь – воздерживайся, никто тебя не принуждает. Но по какому праву ты судишь других?»
Ей захотелось заплакать снова, но Марьяна услышала: сюда кто-то идет, и превозмогла себя. В дверь, постучав, просунул голову Свиридов и проговорил, стараясь не глядеть на сидевших рядышком медсестер:
– Комиссар объявляет общий сбор. Давайте по-быстрому!
– Что случилось, товарищ военврач? – как ни в чем не бывало спросила Тамара.
– Особисты приехали.
…Их было двое, особистов. Один совсем еще молодой, в перешитом под бекешу полушубке, новехонькой ушанке, сбитой на затылок, со щегольским чубом, нависавшим над левым глазом.
Второго Марьяна знала. Довелось ей однажды перевязывать главного чекиста в дивизии, вот он тогда и приезжал за начальством. Она и фамилию его запомнила. Беляков он, вот кто… Было ему лет сорок, может быть, чуточку побольше, но двадцатидвухлетней Марьяне он казался едва ли не стариком. Правда, морщин на лице Белякова образовалось много, и, наверное, когда он улыбался, они собирались у глаз в добрые лучики.
Был тут и рослый, красивый красноармеец, одетый в старую, видавшую виды шинель, одна пола ее спереди была прожжена насквозь, а на спине расплылось большое масляное пятно. Судя по петлицам, был он из артиллеристов. На голове чудом держалась сплющенная блином шапка. Несмотря на жалкую обмундировку и отсутствие на шинели пояса, выглядел парень довольно браво, и только глаза у него казались просящими, жалкими. Левая рука у красноармейца была обмотана некогда белыми тряпками. Теперь они приобрели кроваво-бурый цвет. Руку артиллерист держал у груди, иногда, когда раненая уставала, он поддерживал ее правой.
Беляков разговаривал с комиссаром, а вокруг молодого особиста и распоясанного парня постепенно стали собираться ходячие раненые, медсестры и санитары.
Одной из последних пришла Тамара. Она увидела раненого красноармейца и подошла к нему.
– Что же ты, милый, руку свою не обиходишь? – упрекнула она. – Давай-ка перевяжу… Экой ты распустеха!
Парень вздрогнул, когда Тамара к нему обратилась, смешно заморгал длинными пушистыми ресницами, испуганно глянул на стоявшего рядом особиста. А Тамара ловко взяла руку красноармейца и принялась бережно снимать повязку. Он потянул было руку к себе и снова взглянул на того особиста, что стоял рядом. Особист нехорошо усмехнулся, потом махнул рукой:
– Перевяжи, перевяжи его, сестрица.
Тамара заканчивала перевязку красноармейца, у него была навылет прострелена ладонь, когда появился Беляков в сопровождении комиссара медсанбата. Он удивленно глянул на Тамару и раненого, парень виновато улыбнулся и отвел глаза. Беляков вопросительно посмотрел на молодого коллегу, тот пожал плечами, а старший чекист покачал головой.
– День солнечный, – обратился Беляков к комиссару, – и потеплело даже… Соберите людей на поляне. Раненых, кто может двигаться, и медицинский персонал. Времени у нас в обрез.
Комиссар поморщился и отвернулся.
– Караваева, – сказал он Марьяне. – Извести всех…
Стояли полукругом у сосен, кое-кто и за деревья зашел, а на открытое пространство молодой особист вывел раненого красноармейца. Свежая повязка белела на его руке, которую парень не прикладывал больше к груди. Оставив его одного, особист приблизился к Белякову, который стоял на правом фланге рядом с Марьяной.
– Скажете слово, Фрол Игнатьевич? – спросил молодой.
Беляков махнул:
– Давай сам, Лабутин, приобщайся.