Полная версия
Человек в искусстве экспрессионизма
Как бы там ни было, но экспрессионизм все же – порождение прежде всего немецкого духа. На наш взгляд, А. Кребер высказал любопытную мысль, но не довел ее до полной ясности. А дело все, видимо, заключается в том, что в Германии XIX и XX веков оказались очень активными те элементы, которые характеризуют средневековую культуру. Если искусство многих народов лишь демонстрирует экспрессионизм как частный элемент, как одно из слагаемых их художественной воли, а иногда и просто как выражение моды в искусстве, то, может быть, лишь в Германии это течение стало употребляться в смысле синонима и немецкого искусства, и немецкой культуры. Здесь это течение по сравнению с другими художественными центрами мира получило большую целостность и завершенность.
Своей целью мы ставим ответить на вопрос: почему эта вспышка художественной воли в ее новой форме произошла именно в Германии и вообще почему в Европе, хотя, как уже отмечалось, резонанс экспрессионизма оказался необычайно широким и затронул он в том числе и славянские народы? Затронул и способствовал возрождению того, что в других культурах хотя и существовало, но было забыто. Вот, например, Б. Арватов так объясняет расхождение в подходе к экспрессионизму в Германии и России. В истории нового искусства теоретик улавливает два русла. Первое, как он полагает, исходит из Сезанна, второе – из Ван Гога. «Первое, – пишет он, – через Пикассо и Татлина находит выход в производственном искусстве (его предтечей надо считать современный русский конструктивизм) и тем самым пролагает дорогу жизненному искусству пролетариата; второе через Матисса, Поля Клее, Кокошки и Кандинского упирается в тупик самодельной, субъективноэмоциональной, по формам анархической игры чистыми красками и линиями. Социальным носителем конструктивизма является передовая революционная, главным образом, техническая интеллигенция; социальным носителем второго движения, т. е. экспрессионизм, является… интеллигенция отсталая, идеалистическая, беспочвенная. И не случайность, конечно, что конструктивизм пустил корни в Советской России, а экспрессионизм – в шейдемановской и стинессовской Германии»37. Конечно, налет социологизма в марксистском духе, что было свойственно 20-м годам, в этом суждении Б. Арватова ощущается. На самом деле разделение можно объяснить иначе. Если конструктивизм в большей степени отвечает мировосприятию модерна, в том числе в его марксистско-пролетарском истолковании, то экспрессионизм объясняется вовсе не психологией беспочвенной интеллигенции, а тем, что в нем продолжает оставаться реальной противостоящая модерну традиция романтизма как порождения опять же немецкого духа.
Но дело не только в этом. Может быть, более точную позицию по отношению к немецкому и русскому экспрессионизму занял один из самых авторитетных современных российских искусствоведов Д. Сарабьянов. Его точка зрения особенно ценна тем, что представляет из себя как бы более свежий взгляд на экспрессионизм, возникший в результате длительной исторической дистанции. Но эта точка зрения ценна также тем, что в ней улавливается необходимость посмотреть на взаимоотношения немецкого и русского экспрессионизма взглядом культуролога. В поле зрения Д. Сарабьянова – развившийся в Германии до зрелых форм экспрессионизм и так и не получивший полной определенности русский экзистенциализм. Вернее, в русском искусстве экспрессионизм так и не состоялся, хотя печать его безусловно лежит на многих именах, течениях и произведениях. Это даже не экспрессионизм, а что-то вроде протоэкспрессионизма.
Что же помешало экспрессионизму в русском искусстве состояться? Фиксируя близость к экспрессионизму в России со стороны таких художников, как Н. Ге, В. Серов, М. Добужинский, М. Врубель, В. Кандинский, П. Филонов, Н. Гончарова и т. д., Д. Сарабьянов утверждает, что в России экспрессионизму помешала развиться до его полной самостоятельности как художественного направления логика самобытной культуры, не во всем совпадающей с культурой западной. В России сработал принцип, что связан, с одной стороны, с иконописью («Своеобразный “усмиряющий” эффект древнерусской традиции действует как предохранитель от крайностей субъективизма, ожидаемых от художника-экспрессиониста»38), а с другой стороны, с фольклором, способствующим возникновению здесь утверждения того, что назвали неопримитивизмом, что тоже не может не обращать на себя внимание.
Конечно, чтобы эпидемический характер возникшей экспрессионистской волны в истории нового искусства осмыслить, нельзя все сводить исключительно к трансформации художественной формы. На наш взгляд, в этом течении очень многое можно объяснить новым взглядом на мир, человека и общество, спровоцированным Первой мировой войной, когда немецкий мессианизм (а видимо, существует не только русская, но и немецкая идея) поколебался. Ведь не следует забывать, что немцы в истории воспринимали себя спасителями всего человечества. Почему же человечество следовало спасать и от кого спасать человечество? От разложения мощных имперских организмов. Это разложение немцы воспринимали как хаос, который следовало преодолевать.
Вот как этот мессианизм нордической души в ее вульгарном, т. е. расовом, духе будет изложен одним из теоретиков и идеологов национал-социализма Людвигом Фердинандом Клаусом. Согласно этому теоретику, у нордической души особые отношения с пространством. Она преисполнена стремлением к проникновению в неизведанные просторы. Нетрудно догадаться, что этот тезис теоретиком национал-социализма заимствован у Шпенглера. Но если этот комплекс присущ нордической душе, то почему бы его не распространить на геополитику в ее имперской форме? Собственно это и предлагает сделать Л. Ф. Клаус. Так возникает вопрос о расширении власти немцев на всю земную поверхность. Тем более что, как утверждает процитированный теоретик, «мир все более признает германский феномен и превосходство нордической расы над всеми остальными»39. Следовательно, задача немецкого духа заключается в обеспечении повсеместного проникновения по всему миру нордического стиля. «Поэтому представители нордической расы должны в основном выступать как носители культурных ценностей. Тогда они будут восприниматься как спасители человечества, которые могут во имя этого даже жертвовать собой»40.
Разумеется, расовый элемент изобретен теоретиками национал-социализма, а вот немецкий мессианизм, т. е. идея спасения человечества, – это еще не обработанная национал-социалистами немецкая идея, призванная цементировать немецкую империю. В годы Первой мировой войны немцы, убежденные в том, что лишь они призваны устранить в этом мире начавшийся хаос, неожиданно обнаружили, что в реальности они не только к этому не способны, но что в этот мир они сами и вносят хаос. А то, что именно так ощущали себя немцы, т. е. спасителями человечества от хаоса, свидетельствуют суждения М. Бакунина, сделанные им еще в XIX веке. Именно М. Бакунин в одной из своих работ в связи с этим вспоминал о пламенной патриотической речи И. Фихте, обращенной к немецкой молодежи и опубликованной позднее под названием «Речи к немецкой нации». В этой речи философ высказал патриотическое убеждение в том, что германской нации суждено быть высшим представителем, управителем и венцом человечества, что, как утверждает М. Бакунин, «укоренившись глубоко в сознании каждого немца, приняло в настоящее время в Германии размеры чрезмерно уродливые и грубые»41.
Так это еще в XIX веке, а что уж говорить об этом применительно к эпохе национал-социализма. Если очистить немецкую идею от суждений, сделанных теоретиками национал-социализма, то в ментальности немцев можно обнаружить то, что сформулировано еще И. Фихте. Когда читаешь его «Речи к немецкой нации», то ощущаешь, что немецкая национальная идея уже сформировалась. Исходя из программы пересоздания человечества, провозглашенной философией модерна, И. Фихте именно в немцах усматривал тот авангард, с которого начнется это пересоздание. Предназначение человеческого рода, по И. Фихте, заключается в том, чтобы сделать себя тем, чем этот род является изначально. Такое самосозидание должно начаться первоначально в каком-то конкретном народе и в определенное время. Что касается времени, то это, конечно, эпоха модерна, с которой просветители связывали высоту человеческого духа. Что же касается пространства, то И. Фихте прямо утверждает, что самосозидание начнется с немцев и при их активном участии распространяется на все человечество. Иначе говоря, судьбы человечества поставлены в зависимость от немцев. «В отношении же пространства мы полагаем, – пишет философ, – что немцам, прежде всех прочих, следует вменить в обязанность начать собою новое время, предвосхищая и преобразуя его собою для всех прочих народов»42.
Таким образом, немецкая мессианская идея была поддержана авторитетом философии и, разумеется, этот комплекс был заново интерпретирован и раздут пропагандой. Разрушить этот ментальный барьер было невозможно. Но это началось и получило выражение в том числе в экспрессионизме. Дальше следует проследить, в какой среде это прозрение возникало, насколько многочисленной эта среда была, а также как она проникала в массу. Это важно, ведь затухание экспрессионизма связано с тем, что в экстремальной ситуации масса начинает реабилитировать старых богов. Видимо, вспышка нового мировоззрения, получившего выражение в экспрессионизме как прозрения, связана, прежде всего, с молодежной средой. Так, анализируя пьесу Вальтера Газенклевера «Сын» (1913), П. Марков приходит к выводу, что экспрессионизм возник и окончательно себя утвердил в годы Первой мировой войны. Это произошло благодаря молодому поколению, воспринявшему войну как очищение от умирающей старческой эпохи43. Но этот бунт против старческой эпохи получил выражение в конфликте отцов и детей, о чем и свидетельствовала драма Газенклевера. Но так это происходит и в знаменитом фильме Ф. Ланга «Метрополис», в котором этот конфликт предстает в антагонизме, с одной стороны, разума, ведущего к антиутопии и бесчеловечности, а с другой стороны, чувства, сердца, свободы, что связано с образом сына.
Война как жестокая реальность поколебала в немцах пропагандистские клише, укрепляющие мессианский комплекс и, что важно, имперский комплекс. Это обстоятельство, если иметь в виду политическую историю, привело к революции, а если иметь в виду искусство, то породило экспрессионизм. Пафос бунта принимает универсальный характер. Представляя опубликованную в Советской России магическую трилогию Франца Верфеля «Человек из зеркала», А. Гвоздев писал, что такой бунт направлен против всей идеологии довоенного времени, «против воспитания и строгой подчиненности чисто материальным заданиям, против принесения в жертву властолюбию и богатству драгоценных юношеских сил, против рабского подчинения “реальной политике”, не одухотворенной идейным содержанием»44.
Ближе всего к разгадке того, как немцы начали прозревать и отдавать отчет в своем мессианском комплексе, подошел Оскар Вальцель, книга которого «Импрессионизм и экспрессионизм в современной Германии (1890–1920)» была издана под редакцией В. Жирмунского в 1922 году в издательстве «Академия». Прозрение немцев происходило постепенно, и этому, несомненно, способствовала война, начавшаяся вспышкой патриотического возбуждения и актуализацией немецкой идеи об исключительном призвании немцев в мировой истории. Первоначально немцы были убеждены, что ведут справедливую оборонительную войну против задумавших унизить Германию с ее мессианскими идеями врагов («Молодым и сильным почувствовал себя снова немец и думал, что, борясь с французами, англичанами и русскими, он борется против отжившего и разлагающегося образа жизни»45. В этом патриотическом угаре, когда активно работала пропаганда, немец не понимал, почему французы утверждают, что именно они борются за идею свободного человечества против немецкого империализма. Но по мере утверждения такого взгляда со стороны критически оценивающих немецкий империализм стран «немец внезапно увидел себя обвиненным перед лицом мира как вредный насильник человечества»46.
Этому прозрению и разрушению самообмана способствовала реальность войны. С этого времени немцы стали воспринимать себя в критическом духе, т. е. увидели себя глазами тех, кого они называли своими врагами. «Такой самообман немцы стали подозревать в настроении начала войны; сверх того они должны были признать, что после длинного ряда немецких успехов, не приведших, правда, к окончательному решению, патриотический подъем начала войны стал раздуваться некоторыми в преувеличенную идею великодержавной политики. Вот почему именно теперь возникла критика, бывшая в полном противоречии с начальным прославлением немецкой действительности и выступившая в гораздо более резкой форме, чем все прежние попытки познать недостатки немецкой жизни. Та же немецкая культура, прославлявшаяся в начале войны, как нечто святое, которая должна была быть тогда сохранена какой бы то ни было ценой (также и ради спасения остального мира), оценивалась все более низко»47.
И все-таки подлинные корни возникновения и распространения экспрессионизма не связаны исключительно лишь с войной и революцией. Сами эти события политической истории являются следствием назревшего на Западе процесса, и наименование этого процесса известно. Но в данном случае марксистский подход, к которому обычно прибегали при осмыслении немецкого экспрессионизма в России, не поможет. Ответ на вопрос, почему экспрессионизм возникает и мгновенно распространяется сначала в Германии, а затем и в других европейских странах, также не следует искать у самих искусствоведов, проявивших в изучении экспрессионизма с 60-х годов прошлого века завидную активность. Их следует искать у философов и культурологов, тем более что мимо нового направления они не прошли и о нем рефлексировали. Так, считается, что философским манифестом экспрессионизма явилась книга Эрнста Блоха «Дух утопии» (1918)48.
Подлинные причины возникновения и распространения экспрессионизма лежат не в плоскости собственно искусства, а культуры и того ее состояния, которое характерно для первых десятилетий XX века. Да, собственно, и критический пафос художников, представляющих экспрессионизм, был направлен вовсе не только на существующие формы искусства, от которых хотелось освободиться, т. е. он не замыкался в собственно сфере искусства. Это была попытка преодоления тех условий существования, того положения личности и того состояния культуры, что к началу XX века имело место в Европе. Но это даже не состояние, а утрата такого состояния и, еще точнее, переход. Можно сколько угодно описывать признаки этого состояния и сколько угодно насчитывать эти признаки, а также объяснять возникновение этого направления возникновением войны и революции, как это обычно делается, но и война, и революция – только следствие этого состояния культуры.
Мы не найдем определения ситуации лучше, чем это сделано одновременно с практикой экспрессионизма в той же Германии – в философской сфере. Речь идет о незабываемом философском бестселлере 20-х годов – книге О. Шпенглера «Закат Европы». Кстати, в 2018 году можно было отмечать столетие со дня публикации этой книги. Именно Шпенглер первым нашел то понятие, в котором получила выражение ситуация, определившая и появление, и столь обращающий на себя внимание резонанс экспрессионизма. Это понятие – «цивилизация». Философ (хотя определить, к какому направлению в науке Шпенглер принадлежит, непросто), идя против течения, и, в частности, против существующей исторической науки, это понятие употребляет не как синоним культуры, что в истории науки имеет место и что еще недавно было привычным, а как явление, антагонистическое по отношению к культуре.
И вот если ставить вопрос о том, оставил ли экспрессионизм следы в истории культуры и в чем он сегодня особенно современен, то отвечать на него следует именно в этом направлении, т. е. отдавать отчет в том, в каких отношениях в XX веке оказались культура и цивилизация. Более того, без этого мотива мы даже не можем разгадать, почему в этом искусстве возникает мотив уподобления человека марионетке, что, кстати, было взято на вооружение и художниками в других культурах. Но прежде всего Шпенглер это понятие использовал по отношению к историческому времени. Правда, под предметом исторической науки он подразумевал не просто государство или общество, что привычно, а культуру, что совершенно непривычно и что представляет рождение принципиально новой научной парадигмы. Тому, у кого марксистская концепция оказалась в генах, понять такую логику непросто. А мы и в самом деле ее не понимаем и до сих пор.
Иначе говоря, у него цивилизация – это обозначение финальной фазы любой культуры, когда эта самая культура свое становление завершила и в своем развитии остановилась, застыла. Но, более того, обратилась против человека. Возникает парадокс. Культура – ведь это самая благоприятная для личности сфера. Но получается так, что она оказывается противостоящей человеку. Почему? Как это объяснить? Поскольку речь идет о культуре, а культура, как известно, пронизывает все сферы жизни, то это ее окостенение, омертвение стало откладывать печать на все эти сферы, в том числе и на искусство. Отныне оно тоже начинает омертвляться, переживать упадок (декаданс) и демонстрировать кризис. Так возникает универсальный кризис – кризис культуры, кризис общества и, наконец, кризис человека, т. е. антропологический кризис, о котором продолжают дискутировать вплоть до наших дней.
Экспрессионизм – это то направление, которое на этот кризис отреагировало одним из первых. Но такой кризис продолжается. Именно поэтому экспрессионизм по-прежнему современен. Проблемы, которые здесь поставлены, все еще кровоточат. Но этот кризис спровоцирован переходной ситуацией, в контексте которой становится понятным ретроспективизм экспрессионизма, попытки обнаружить единомышленников в предшествующей истории искусства. Вот на специфике этой развертывающейся в начале XX века переходной ситуации и следует остановиться.
В истекшем столетии свой срок заканчивает культура, становление которой началось еще в эпоху Ренессанса, и, как следствие этого, вспыхивает ретроспективизм. Он становится необходимым, ибо, чтобы возникла альтернативная культура, сменяющая культуру, в центре которой оказывалась ренессансная традиция, необходимо, чтобы из предшествующих состояний сделать отбор тех элементов, что соответствуют новой ценностной системе. Ведь не все в этой альтернативной культуре является принципиально новым. Тем более что альтернативная культура обычно реабилитирует то, что в культуре настоящего вытеснялось на периферию. Вот ситуация, описанная Ф. Ницше в поздней античности, когда эклектика откладывает печать на все, повторяется в Европе в начале прошлого века. Раз уходит в прошлое ренессансная традиция, значит логику ретроспективизма можно демонстрировать возрождением средневековой культуры.
Прорыв Средневековья в культуру XX века обязывает быть внимательным к определению исключительности XX века в истории. Ведь это прежде всего переходный период. Так понимает это время и X. Зедльмайр. «Наше время, – пишет он, – с одной стороны, это сумерки западной высокоразвитой цивилизации (Шпенглер) и тем самым ее конец. С другой же стороны, наше время – это и начало: начало новой мировой эпохи – эпохи планетарного единства. Мы в состоянии перехода»49. Причем X. Зедльмайр настаивает на том, что это исключительный переход. В истории он случается редко, и его можно сравнить лишь с переходом от палеолита к неолиту.
Может быть, наиболее четко кризис как проявление перехода в том числе и к новому человеку был сформулирован Ф. Ницше, а также Ф. Достоевским, имевшим в Германии, как уже отмечалось, в этот период огромный успех. Этот успех русского писателя в эпоху экспрессионизма, кстати, позволял В. Жирмунскому сближать настроения, существующие одновременно в Германии и в России. «При этом нельзя не признать существенного сходства между новым отношением к жизни поэтов-экспрессионистов и тем обновлением религиозного, философского и художественного сознания, которое у нас в России наметилось уже с начала XX века, как реакция против позитивизма и наивного рационализма в философии и против натурализма в искусстве. Исключительное влияние Достоевского на «Молодую Германию» показывает с очевидностью, что наступает время нового духовного сближения между Россией и Германией, пути которых не соприкасались в течение большей части минувшего столетия, после плодотворной близости в эпоху Гёте и романтизма»50.
Это же сближение между Германией и Россией в формах экспрессионизма отмечает и А. Гвоздев, представляя русским читателям драму Ф. Верфеля «Человек из зеркала», на которой, как он считает, лежит печать воздействия Толстого и Достоевского. Время экспрессионизма – это время влияния на немцев русского духа. («Просветление героя немецкой драмы, его самобичевание, приступы раскаяния и порыв к нравственному очищению – все это дальнейшее развитие «воскресения» Толстого и людей «не от мира сего» (Идиота и Алеши) у Достоевского»51. Правда, театровед уточняет: русофильство характерно лишь для младшего поколения немцев.
Выходом из кризиса, спровоцированного переходом, казалось отречение от существующей культуры и стремление создать принципиально новую культуру. Нов том числе и соответствующего ей нового человека. Момент кризиса – это момент перехода в эволюции человека. В этом отдавал себе отчет не только Ф. Ницше, но и Ф. Достоевский. Так, в романе «Братья Карамазовы» Ставрогин говорит: «Мы, очевидно, существа переходные, и существование наше на земле есть, очевидно, процесс, беспрерывное существование куколки, переходящей в бабочку»52. Стоит ли удивляться, что позднее А. Белый будет развивать эту же мысль, что неудивительно, ведь, как отмечает П. Марков53, вера в возможность пересоздания мира с помощью искусства сближает экспрессионизм с символизмом. «Человеческий вид даст новую разновидность – или погибнет, – пишет А. Белый. – Существо нового человека предощущает Ницше в себе. Он только первый из нас подошел к рубежу рождения в нас Нового человека и смерти в нас всего родового человеческого, слишком человеческого: новый человек уже приближается к нам»54.
Но что такое идея Ф. Ницше о необходимости преодоления человека, того человека, идентичность которого в предшествующую эпоху утверждалась на основе христианского учения. Так, анализируя трактат Ф. Ницше «Так говорил Заратустра», в котором звучит призыв к волению, мужеству, к полету ввысь и новому человеку, А. Вебер пытается осмыслить тезис философа о человеке, который должен быть преодолен. Весть о новом человеке направлена против современной Ф. Ницше эпохи и человека и вообще XIX века («Затем оно расширяется и углубляется до того, что можно назвать его дионисийским переживанием, отвержением человека в его достигнутом высшем образе вообще»55). Но идентичность в Германии в эпоху Ф. Ницше формировалась и возникшим гигантским бюрократическим аппаратом как самым активным средством дегуманизации, что сделал предметом осмысления А. Вебер в сочинении о кризисе европейской культуры. Аппаратом, перемоловшим менталитет всех слоев общества, в том числе и аристократических, способных дольше сохранять свободу и независимость от бюрократического аппарата. В тот самый момент, когда в ситуации старческой Европы возникает образ свободного человека как предпосылки перехода в иную реальность, иную культуру, возникающий бюрократический аппарат готовит человечество к тоталитарному режиму, что и станет реальностью XX века.
Но и бюрократический аппарат, и перерастание его в тоталитарный режим были следствием пока не познанных закономерностей развития возникающего нового общества – массового общества. На переход, провозглашенный Ф. Ницше, возлагались самые радостные надежды, и они воспринимались продолжением идей Просвещения. Но спровоцированный в индустриальном обществе процесс омассовления резко повернул историю в другое направление. Этот переход лишь способствовал новым отношениям между культурой и цивилизацией. Культура, которая должна была стать пространством развития и антропологического перехода, заметно растворялась в цивилизации. Технологические прорывы, порождающие и укрепляющие новую утопию, утверждали себя вместе с новым цезаризмом и, соответственно, тоталитарным режимом. Именно это обстоятельство трансформирует утопию в антиутопию, что превосходно показано в фильме Ф. Ланга «Метрополис». Чем слабее оказывалась культура, тем сильнее становилась цивилизация с ее экономической, промышленной, политической, технологической и иногда имперской мощью.
3. Экспрессионизм как направление, в котором развертывается процесс реабилитации сверхчувственного как основы становления альтернативной культурыОсобенностью переходных процессов в культуре является то, что распад поздней системы ценностей, а именно это и происходит в европейской истории на финальной фазе цивилизации, приводит к активизации тех культурных слоев, которые на поздних этапах истории составляли подпочву культуры. Они порывают со своим подчиненным положением, стремясь ворваться в сознание и даже претендовать на определяющую роль. Когда-то Гегель встраивал историю Духа (а вместе с этой историей и историю искусства), прибегая к принципу последовательности и преемственности, что соответствовало его взгляду на историческое время как линейное время. Но в переходные эпохи подобный принцип, кажется, не срабатывает, о чем свидетельствует, например, обращение художников авангарда к самым ранним эпохам в истории искусства – в частности, к той фазе в истории Духа по Гегелю, которую он называет символической фазой.