bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 12

– Переставим на реку…

Поплыли обратно. Шура вернулся из очарования в себя и теперь с детско-рыбацкой жадностью подумывал: вот бы у него щучку выпросить! Но молчал.

Когда обратно проплывали мимо косы, старик, как будто забрал Шуру не с пустого песка, а от кинотеатра «Художественный», спросил, кивнув на берег:

– Что тут смотрел, что увидел?

Шура уже и рот открыл: переполняло же увиденное! – но что? Что? Свет и цвет какого-то несбыточного счастья? Или промельк памяти о похожем чувстве в детстве?

– Бренделя увидел, – только и сказал, потому что обо всём другом и сказать-то было невозможно.

– Бренделя? – уважительно переспросил старик, словно и сам знал его не хуже Шуры. – Это хорошо, хорошо.

Друг детства Генка Бренделев, невысокий крепышок и умница, как-то неброско, но был во всём первым. Лучше всех гонял мяч, виртуозно играл на баяне, и, конечно, первым в округе освоил супермодную тогда шестиструнную гитару, причём не три подъездные аккорда, а ещё и щипал по нотам; в хоккей был лучшим не только потому, что занимался до этого фигурным катанием, но и щелчок у него был такой силы, что за экспромтными дворовыми воротами ломались штакетины забора, за городскую команду он играл со старшим возрастом; то, что был лучший грибник и лучший рыбак, так это вроде бы само собой, на драку с соседним двором шёл с ним, Шуркой, без сопливых рассуждений и всегда махался от души… но при этом был отличником, бессменно висел на школьной доске почёта. И было у него ещё настоящее хобби – радиотехника, в его комнате всегда пахло канифолью, а мыльницы потрескивали «подмосковными вечерами». Из-за этого увлечения в девятый класс он не пошёл, а поступил в радиотехнический техникум… и за год преобразился. «Брендель сбрендил…» – качали головами матери его друзей, что уж говорить про родную… От пьяной смерти в канаве его спасла армия (с третьего курса из техникума его отчислили) – три года он плавал по северным морям, а демобилизовавшись, попал в ту же канаву: ни паяльника, ни коньков, ни баяна, только стакан. «Куда что делось?» – гадали все. А на самом деле – куда?

Старику же этого всего не расскажешь, зачем? А тот переспросил:

– Бренделя-мореплавателя?

– Мореплавателя, – вздохнул Шура, – уплыл и никак не вернётся.

Ставили недалеко от косы, на травяной мели. Пока ставили, Шура, где-то на другом краешке очарованности, всё маялся: попросить щучку?.. Не попросить? Попросить?

Не так много он и видел-ловил в своей жизни рыбы, но щука в его сознании была какой-то особенной рыбой-нерыбой, существом не промысла, а сказки, недоступной ему магии. Может, от сказки про Емелю? Ведь не карася он зачерпнул ведром, не судака, не стерлядь, а щуку, потому что щука – не рыба, щука – знак, знак оттуда, а в воде она обитает только потому, что настоящее иномирье нам недоступно, вот и приходится ей с карасями…

Показалось, что старик услышал его жадность, стало стыдно, хорошо ещё – темновато, не видно красных ушей. Он поднял вверх не разгибающийся до прямого палец, вот-вот станет читать мораль, но молчал; оказалось – слушал, слушал совершенно для Шуры неслышимое.

– Вернёмся-ко, – подплыли к курику, поставленному первым. В нём уже было два леща, по меркам не рыбака Шуры просто огромных, он опять утратил чувство сиюминутности, как будто в это же самое мгновенье был ещё и кем-то другим, имевшим к таким лещам прямое, чуть ли не родственное касательство.

– Тебя как звать-то?

– Сашкой.

– А я, значит, Сергей Иванович. На-тко, угости своих московских… – И положил обоих лещей в овощную сетку – в компанию карасю и щучке…


По дороге от берега до «Хилтона» – в темноте! – светло вспоминался весь прошедший вечер.

«Что за дивный старик! Надо будет его завтра разыскать, отблагодарить, угостить спиртиком, пока есть… А рука-то у него!.. И какая ходкая лодочка!..». Не мог освободиться (да и не хотел) от недавнего чувства, что знает этого деда давным-давно, так давно, как не знает себя самого; и это было не то фантомное ощущение уже случавшегося с тобой, которое иногда освещает сумрачные туннели прапамяти, а вполне сознательная уверенность: и в лодке они вместе плавали, и рыбу ловили, и – главное! – не раз уже стояли вот так вместе на берегу и провожали за горизонт купающееся солнце, умывались его светом, как будто сладкое вино пили без остановки и не напивались – сколько раз!

А куда же делся белый столб? И что это был за свет? Откуда? Ведь, по всему судя, он простоял пасховым истуканом никак не меньше двух часов! Да! И Генка Бренделев стоял с ним рядом – вспоминали с ним детство, грибное, ягодное – лесное… и жена молодая – он чувствовал её присутствие по запаху духов… кажется «Сигнатюр», они не просто пахли – звучали… или это музыка, плывшая над водой, пахла её духами? Музыка из карманного приёмника «Алмаз», прятавшегося у него-восьмиклассника в нагрудном кармане немодного демисезонного пальто – волшебная, в исполнении ансамбля электромузыкальных инструментов Вячеслава Мещерина… надо же, вспомнил! И ещё запахи, запахи одновременно: самая ранняя весна – оттаявшие пригорки с жёлтыми гвоздиками мать-и-мачехи, хрустящий замёрзшим бельём январь, паутинная одурь грусти бабьего лета… И ещё, ещё! Недавний сон наяву стал вдруг вспоминаться, как проявляется изображение на фотобумаге. Нет, это был не обычный сон, который, наоборот, помнится несколько секунд после пробуждения и быстро, безвозвратно растворяется в белизне утра, этот сон именно проявлялся, причём сначала проявились слои самые близкие, из его нынешней жизни: Брендель, «Сигнатюр»… а вот теперь, через час с лишним, стали проступать события из других его жизней, калейдоскопом разное, но особенно ярко – связанное с этой рекой, даже именно с этим местом на реке. Он плыл на большом деревянном… корабле? Скорее, ладье, нет – струге… Было тревожно и – опять одновременно! – радостно. Вокруг, рядом были друзья… больше – братья, воины. А следом плыл ещё один струг, за ним ещё, и ещё, и ещё – сколько видно до речного поворота, было выложено в долгий ряд невысокими треугольными парусами, казалось, что плывёт по реке гигантский змей с белым гребнем и тысячей боковых плавников-вёсел.

Странно: когда окликнул старик, всё забылось, а теперь проявлялось. Нет, не сон это был и не мираж – он явно находился на головном струге. Гребли в две смены, спокойно, без надрыва. Если змей растягивался слишком, он велел кормщику открытой назад ладонью давать команду: «Легче!», когда река поворачивала на ветер – «Греби!» Что это было? Когда? Плыл на струге, словно навстречу себе самому, стоящему – через тысячу лет – на вот этой самой косе и ждущему свою речную рать. Но, подплывая, не себя он увидел издалека со струга – белая верея подпирала дерюжные тучи! Усмотрел её, как и было обещано, – не подвёл вятичский кощун! – в рано вечереющем, готовом просыпаться первым снегом осеннем небе: тут сила! Хорошо, не поддался ропоту ратных, просивших остановиться раньше, уморились… Да и срок был уговорен: за неделю до груднягрудень вот уже – по утрам борта у стругов в куржаке), в осенние деды. Ни раньше ни позже. В иные дни белого знака не узреть, а без знака можно было б и мимо прогрести, а там уже мурома да мещёры, есть ли у них древняя сила? Осенние деды — дни особые, граница с навью узится, пращуров видеть можно, воздать им, а по весне и от них воспринять, щедры дедины в свои травные дни, со всего неба силу соберут и одарят. Издалека узрел, как вырос из-за рыжей каймы береговых вётел белый столб – где и усталость? Не больше тысячи гребков, и вот чаемая стоянка в заветном месте. Оно ли? Струг ткнулся в берег. Не дожидаясь доски-сходни, спрыгнул в холодную воду, выбрел на песок и встал, как вкопанный, взором в тучи. Уставшая дружина терпеливо ждала, струги сгрудились, сушили вёсла. Не торопился, нельзя было ошибиться, белый, свитый из воздусей столб-верея – знак верный, но как бы это не маета многомесячной гребли – сначала вверх по Днепру и притокам, потом волоки и полтысячи вёрст по Оке – его наморочила… не встречает никто, а ведь, коли вещие, должны были увидеть, что подходит…

И вот тут услышал старика:

– Ночь без минуты, ай забылся?

«Встречают!»

Поднятая и резко опущенная рука: «Здесь! Зимуем!», и сразу же восторженный тысячеголосый гул утомлённого войска покатился по реке: «Зи-му-ем!!!»


Плечи не отпускало. Нет, не лопатой он полдня работал – веслом… С этой томящей болью появилось ясное чувство – необходимости воевать за Россию, ибо у неё такая судьба, что за неё всегда надо воевать, она единственная в мироздании живая драгоценность, если перестать за неё воевать, её, а вслед за ней сразу же и весь мир, съедят или выродки изнутри, или попытаются уничтожить извне расплодившиеся в никак не заканчивающейся галактической тени нелюди. Крепкая нужна рука… вот как у этого деда – такая рука удержит.

До конца той командировки везде Шуре чудился белый столб: то белый бакен с длинным отражением на речной глади, то береговой маяк, сигнализирующий судам о повороте реки, то взвившийся вверх пылевой смерчик, то зажатая плотным ивняком черёмуха, то утренний туман, всасываемый холодными губами неба с тёплой реки… «Так с этим белым столбом и Белые Столбы недолго!» – думал он, но едва ступал на береговой песок, душа, словно губка, собирала с воды, травы и песка остатки того белого света и этим уже была довольна.

С тех пор Шура Скурихин, Капитан, во все колхозные выезды в Луховицы останавливался с товарищами исключительно на косе, устраивая здесь на две недели палаточный лагерь.

За флягой

Буди благословен ты, бражник… во веки веков. Аминь.

Древнерусская «Повесть о бражнике»

На берегу команда разделилась: большая часть, четверо (двое мертвецких – бедолага Орликов и Николаич не в счёт) принялись разгружаться и обустраиваться, а Африка с Семёном на «Урале» тут же рванули обратно в Дединово. Правда, перед этим выпили, пока просто так – трезвым водителям надо было «догонять». Виночерпий быстро расставил на капоте точёные стаканчики из нержавейки, вытащил из рюкзака свою знаменитую, на литр двести фляжку, из нержавейки же, набулькал профессионально, на слух (Виночерпий!) – поровну, Аркадий, старший по реке, уже зачерпнул окской водицы, каждый разбавил себе по вкусу, Капитан сказал короткий тост:

– Ну, с прибытием! – И встал лицом к коломенскому створу, как будто ожидая, что чудо-корабль явится за ними тотчас – команда ведь уже здесь, готова, вперёд!

– С приземлением, – двусмысленно поправил его Семён: все коллективные выезды он ассоциировал только с полётами, ибо «Космос»!

– С приводнением, – ещё поправил Аркадий, – жалко, вон лягушку Капитан раздавил, дождь будет. – Окончательно приземляя скороспелый капитанский пафос.

– Да теперь хоть град со снегом!

Выпили. Пока просто так, не ритуально, но весна тут же раскрылась ещё шире, хотелось всех любить и петь.

Ока, спокойная и до этого мига, замерла совсем, словно хотела прислушаться-присмотреться к посетившим её берег людям, не упустить ни слова, ни мысли, понять, с чем пожаловали и как их встречать-привечать.

Аркадий, скинув кеды, зашёл в воду и тоже на минуту замер. Вот и встретились, вот и поздоровались…

– Алконост яйца на дно моря отложила, – сказал, повернувшись к команде, – видишь, какая гладь.

– Алконос – она? – удивился Виночерпий.

– Это ты алконос… Алконост – птица такая, райская, с человеческим лицом.

– Водоплавающая?

– С чего ты взял?

– Сам сказал: яйца на дно отложила.

– Ты вон тоже фляжку свою в реку отложил, значит – водоплавающий?

– Я остудить, чтоб пилось легче.

– А она на семь дней море успокаивает, чтоб жилось легче. Кто услышит, как она поёт, кайфует.

– Кайфует? Правильно назвали птичку.

Слегка разочарованный, но всё же почти счастливый Капитан повернулся от реки к команде: быстро только сказка сказывается…

Африка взялся было за гитару, да надо было ехать за флягой.

Капитан посмотрел на отъезжающих с лёгкой досадой – на какое-то время команда оставалась с ущербом…


На асфальте Африка газанул – воля! Май врывался черёмухами и яблонями прямо в душу, размягчённую и подготовленную к его приёму качественным НИИПовским ректификатом. Жизнь!

У бараков тормознули, зарулили на единственную улочку – с одной стороны жильё, с другой сараи (разница только в палисаде) – проведать Нину Ивановну, вдову главного малеевского рыбака, старого Сергея Ивановича Пономарёва, покинувшего этот прекрасный мир ровно год тому, передать им, теперь, однако, только ей, традиционный презент – батон варёной колбасы, и зайти ещё к наследнику всех дедовых челнов Лёхе – рыбки, рыбки на уху чтобы организовал, с приездом! Обоих не было. У вдовы висел замочек, у Лёхи, через две конуры, – настежь. На всякий случай зашли – вдруг спит пьяный? Синхронно вздохнули при виде убожества жилища, даже описывать нечего: грязная тряпка на комковатом в разводах матраце – кровать, голова леща в сковороде, столетняя хлебная корка, гнутая алюминиевая ложка и мухи вперемешку с крошками и грязью – стол. На полу две корзины: одна, посреди, с запутанной сетью, вторая, в углу, с картошкой, мелкой, сморщенной, проросшей. На стене навешенная на гвозди другая, недоплетённая сеть, в каком-нибудь рыбном ресторане сошла бы за украшение, потому что в ресторане она бесполезна. Всё. Душа, распустившаяся от черёмухи и яблонь, съёжилась.

Жуткая нищета оскорбляла.

– Как и предсказывал красный граф, стал наш коммунистический мир скучен и сер… Преисполнясь мною, ты постигнешь тайну дома сего… Вот он, русский быт, бессмысленный и беспощадный, – вздохнул Семён и болезненно поморщился, как будто засаднила давняя незаживающая рана. «Дом – это же… храм! Человек – подобие, и дом, жилище, тоже должно быть подобием его жилища, храма. Это не чистоплюйство, это… это религия. И вот тебе новый русский сельский стиль, в чём он? Не на кровле конёк – как знак молчаливый, что путь наш далёк, а в неожиданном барачном рецидиве: вместо пирамиды белоснежных подушек – грязная тряпка на комковатом в разводах матраце… как знак молчаливый, что путь наш… во мраке… Тут не до коньков на крыше, не до петухов на ставнях, не до голубков над крыльцом… почему?»

– Да он тут не живёт, – как бы отвечая на неуслышанный вопрос, поспешил объяснить мирную разруху Африка.

– А где же?

– Он на реке живёт, там у него и дом, и храм… а тут – так… Тут у него жильё не настоящее.

– У всех у нас тут жильё не настоящее… – почти согласился Семён, но, словно опомнившись, себе же и возразил. – Знаю я эту песню: сегодня уж как-нибудь, а вот придёт время!.. А время всё не приходит и не приходит, и вся жизнь на гнилом матраце… ждут. Ждём. Жильё, брат, – образ дома вечного. Каков образ, таков и вечный дом будет. А тут… ни тебе красного угла-зари, ни неба-потолка, ни млечной матицы… Бедолага.

– Это мы бедолаги, у Лёхи и заря, и небо с млечным путём живые, а не на потолке нарисованные.

Кое-как за Лёху оправдавшись, поехали.

Около «Хилтона», кирпичного двухэтажного барака, остановились – дань воспоминаниям: сколько в этом домике выпито водки и портвейна!

– Если упомянут Хилтон, то где-то рядом должна быть и Шангри-Ла.

– При чём тут Шангри-Ла? Шангри-Ла же… в Тибете, а Хилтон в Америке, – Африка никак не хотел уступать умнику Семену в эрудиции, – ничего себе рядом.

– Ты думаешь, что если на сарае написано «Хилтон», то это обязательно гостиница, пусть даже барачного типа?

– А по-твоему, это шоколадная фабрика? Или набитый дензнаками монетный двор?

– Может, и не набитый, но один знак тут есть, и как тонко замаскирован! Тут же не Конрад, а Джеймс, вот в чём дело!

– Ух ты! – всплеснул, явно издеваясь, руками Африка, не слышавший ни про одного ни про другого. – Конрад, Джеймс…

– Вот тебе и «ух ты»! Джеймс Хилтон, который и сочинил эту Шангри-Лу в «Потерянном горизонте», а не Конрад, который с отелями. Ни в каком она, выходит, не в Тибете, а туточки.

– Что – туточки?

– Шангри-Ла! Маленькая волшебная страна, где живёт полсотни святых…

– Под видом пьяных рыбаков и мордвы?

– Мордву не тронь!.. Полсотни святых, которые проводят время в поисках знаний и в занятиях искусством. Во главе их стоит Старец, который открыл секрет долголетия и умеет предсказывать будущее. По одному из его пророчеств, в будущем этой стране предстояло многое претерпеть. Да… «Хилтон» на бараке – тонко! Это название, это автограф автора. Никто и не подумает, что Джеймс, все будут по-профански думать – Конрад, и только знающие… – Семён многозначительно поднял палец, как бы приглашая товарища в компанию знающих. – Так что, Женя, не верь глазам своим: никакие это не рыбаки-пьяницы, а много претерпевающие – согласно предсказанию – святые.

– Вон один святой идёт.

Вася-мордвин держал курс на косу – чуял знатную халяву. Из дырявого пакета сыпался комбикорм.

– Вася, а ты что не на работе?

– Да трактор… поршень! Завтра буду готов, – бесхитростно врал Вася и добродушно при этом улыбался – мордва!

– А хочешь быть готов уже сегодня? – На косе его, конечно, напоят.

– Сегодня не успеть, – не понял африканского каламбура Вася, – завтра.

– Да ладно тебе, завтра… давай сегодня, – Африка уже отвинчивал фляжку. Вася, ничуть не удивившись такому везенью, отхлебнул изрядно, утёрся рукавом и, как зомби, продолжил свой путь на косу.

– Святой!..

Поехали. По дороге вереницей возвращались прикомандированные, и Африка то наддавал, то притормаживал – около девчонок, не знакомые ли?


Флягу уже много лет брали на молокозаводе. В первый раз Африка, которого отрядили с посадки загрузить в Луховицах пустые фляги, сопроводить до молзавода и там разгрузить, одну втихаря по дороге сбросил, потом, правда, в кустах еле нашёл, за оставшуюся неделю успели брагу поставить и выпить, флягу хотели припрятать, но лучшего места, чем на том же молзаводе, не нашли.

– Фляга не нужна?

– Как же не нужна?

– А нам целую зиму без надобности. Весной приедем, на пару неделек заберём.

Весной приехали, угостили тёток-молочниц спиртиком, в обед попели им песен, так им ещё в ту флягу ведро молока налили.

Над брагой обычно колдовал Африка, не допуская к своей магии даже Виночерпия. В бланкет[7] кроме дрожжей и сахара, в зависимости от сезона, он добавлял горох, картошку, изюм, томатную пасту, яблоки, свёклу, вишню и даже халву. А в тот год, когда из презентованного ведра молока выпили только половину, поставили и на молоке, уже прокисшем, не выливать же, бражка вышла замечательная, особенно восхищался Аркадий, цитировал из дважды уже перечитанной «Бхараты»: «Соки сомы, смешанные с кислым молоком, силой вдохновения овладели молитвами», а заодно и животами. Летом, когда жили на косе, флягу ставили на солнышко, на ночь укрывали, если выходило ехать поздней осенью – к батарее. Два дня непрерывного помешивания, день спокойного брожения-отстоя, и молодая брага, «сома» по Аркадию, природный напиток вольноотпущенных физиков, уже готова к употреблению, что очень бывало кстати: спирт, сколько его ни бери, кончается за два дня, деньги – за третий. А тут и бражечка-голубушка. То есть, от бланкета до банкета – три дня. Но и фляга кончалась в несколько дней, ставить по второму разу воли не было, и последние из двухнедельного десанта дни проходили в сухих муках. Правда, в этом, 3-м, юбилейном году антиалкогольной кампании решили жить иначе.

Молзавод гудел, в смысле работал. В смене были незнакомые девчонки. Не узнавали.

– Девоньки, крепким молочком не угостите?

– Самих бы кто угостил… крепким.

На это и был расчёт.

– Так вот же мы!

Мгновенно – нержавеющая фляжка, не такая, как у Виночерпия, поменьше, девчонки захихикали и, переглянувшись, отказались. Выпили сами, раз уж достали. Пришла начальница.

– А, артисты! Дрожжи у вас свои или опять доставать?

– Мы теперь без дрожжей.

– И без фляги?

– Нет, фляга как раз нужна.

– Поделись рецептиком – брагу без дрожжей!

– Полведра молока… – начал было Семён.

– Вера, плесни ребятам во флягу с полведёрка…

Сто пятьдесят взаимно плеснули начальнице в мерный стакан – когда он есть, не жалко.

Катенька

И где же явилось такое чудо?

В незаметном захолустье России, в то время именно, когда запутались обстоятельства всех и наступили пугающие вас страхи и ужасы России.

Н. В. Гоголь, «Выбранные места…»

Катенька – музей – физика прекрасного

Катенька

Красота – это страшная и ужасная вещь. Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки.

Ф. М. Достоевский, «Братья Карамазовы»

Женька знал, что сейчас придётся заехать ещё в одно место – дединовский краеведческий музей. Музей – сказано сильно, комнатка в клубе. И что Семён нашёл в музейщице? Ладненькая, конечно, но не так чтобы и высока, не так чтобы и красива, что-то было, но до этого что-то нужно было ещё доскребтись, а зачем?.. А ведь уже какой год – первым делом к Катеньке, мёдом намазано… Такие девки в ГИГХСе!

Катенька была на месте. Обрадовалась.

– Приехали!..

Семён, как дурачок, умилялся, ручку целовал, а Катенька, словно мать сынка (вот соплячка!) в это время другой рукой трепала его белобрысую шевелюру.

– Всё белеешь?

Волосы у Семёна были настолько светлыми, что лишь капелькой живой желтизны отличались от беспигментных седых, отчего с детства клички у него были в одно русло: «белый» да «седой», до тех пор, пока не попался на проходной с литром спирта в авоське – такую простоту даже знакомый охранник не мог не оценить, воскликнув: «Семён Семёныч!». И это перебило всех «седых» и «белых», прилипло намертво – Семён.

– Приехали… – ещё раз с каким-то непонятным Африке удовлетворением повторила музейная мышь. – Когда?

– Да только что, вот за флягой и успели заскочить.

– На косу? На косу-у… – опять как бы не спрашивала, а только убеждалась в уже известном ей.

– Поедем?

– Работаю.

– В праздник?

– Какой из…

– День рождения у меня, – хоть как-то решил встрять Африка, – но только двадцатого февраля.

Катенька вскинула брови, обожгла.

– Правда? И у меня двадцатого февраля.

Женька смешался: то ли она шутит навстречу, то ли на самом деле такое совпадение, посмотрел девушке в глаза, пытаясь отгадать, поискать что-то февральское – соловьёв или черёмуху… нет, не шутит.

– Фазовые ровесники, – и, электрик, пропел, продолжая дурачиться: – Майскими короткими ночами… – Споткнулся, взгляд девушки как будто заострился, Африка, только что собравшийся что-нибудь брякнуть о её, в сравнении с ним, молодости, вдруг сам почувствовал себя недорослем, и брякнул, чего не собирался: – А у меня тоже дочь Катя, маленькая ещё, котёнок…

– От третьего брака, – вставил Семён.

– Не завидуй, – и опять к Кате, – а ты знаешь, какой 20-го февраля праздник?

Катя посмотрела вопросительно на него, на Семёна, пожала плечиками: – Да никаких… разве что Льва Толстого от церкви в этот день отлучили, так это не праздник, – немного помолчала и прибавила: – 20-го Толстого от церкви, 18-го дворян от службы, 19-го крестьян, правда через сто лет, от крепости. Не задумывалась раньше, а деньки то какие… освободительные!

Семён украдкой транслировал Африке восклицательные знаки: мол, какова, всё знает! А тот отмахнулся.

– Ерунда всё это! 20 февраля – туристский Новый год!

– Не слышала.

– Конечно, это же мы учредили.

Уже несколько лет Капитан таскал команду в конце февраля в многодневные лыжные походы по местам боевой славы – партком давал зелёный свет, профком деньги, что ж с пользой не покататься… Пьянствовали каждый день, но особенно 20-го февраля, в Женькин день рождения, а поскольку в году это было первое походное дело, то так и приурочили: туристский Новый год.

– Ну-ну-ну… – замахал руками Семён, – фазовые, разовые, базовые, джазовые… остановитесь! Праздник – это мы приехали…

– В Дединове праздник через неделю, только никого же не раскачаешь, – вздохнула.

– Не переживай, отметим! – опять влез Женька. – Но через неделю – это долго. Сегодня-то никаких нет?

Теперь и Семён посмотрел на Катю, как минутой назад она на него.

«Чего-то они темнят!» – подумал Женька.

– 13 мая это же не 20 февраля, – сказала Катенька многозначительно, – это день в году осевой, на него много чего нанизано.

– Что? Что?? – начал превращаться Женька в Африку и обратно. – Нам же сегодня столько пить, хорошо бы знать, за что.

– За приезд и пейте.

– Это мы само собой, ты мне дату какую-нибудь назови!

На страницу:
10 из 12