Полная версия
Артема, 24
Владимир Кулеба
Артема, 24
Повесть о журналистах
«Корреспондент писал ложь,
но ему казалось – он пишет правду!»
А. П.Чехов1. Петька Чека
Чтоб я так жил, клянусь, но, как и двадцать лет назад, беляши на нашей аллейке продавались! Не грех даже из машины выйти, посмотреть. Так и есть, та самая тетка, и сказать, что сильно постарела, – язык не повернется. Банк коммерческий из красного кирпича, иномарки на платной стоянке, киосков старых нигде не видно, – площадь, как биллиардный стол, а она контрабандой накалывает трезубой вилкой, сразу по две штуки, пар идет с кастрюли оцинкованной, я думал, теперь и нет таких, некому выпускать. И люди, снующие от метро до троллейбусной остановки с удовольствием отовариваются беляшами горяченькими, с лучком. И ничего, что халат у тетки грязный, в жирных пятнах, не белый давно, даже не серый, как в реанимации, а как у зубного хирурга, что дергает по сто штук зубов в день, кровью и всякой дрянью изо рта закапанный. И прядь тоже, постоянно свисающая, длинная, пепельно-седая, немытая давно, когда наклоняется, едва в кастрюлю не лезет. Но что людям – голодные, бегут, некогда смотреть, на ходу перехватывают, давятся беляшами, пока горячие.
Мы тогда с Петькой Чекой не устояли, взяли по беляшику. Холодрыга жуткая, пока сюда с Артема добрались, замерзли, как цуцики. Пообедать в конторе не успели, шеф погнал снимать и делать в номер срочный материал – домостроительному комбинату где-то на самых выселках, за Борщаговкой, вручали переходное красное знамя за победу в соцсоревновании. В городскую газету я перешел совсем недавно, одно из первых самостоятельных заданий, готов был землю рыть, и в троллейбусе все выстраивал в голове контуры будущей гениальной заметки. Штампы один кондовее другого роились в голове. Что-то вроде: «Святково прикрашений зал будинку культури. Сьогодні тут зібралися представники всіх поколінь, герої війни та праці, гвардійці трудової звитяги, щоб прийняти заслужену нагороду. Радісний, піднесений настрій. Урочисто лунають фанфари. Святкову церемонію відкриває секретар парткому комбінату…» ну и так далее.
Петька Чекал, фотокорреспондент газеты «Шлях до комунізму», которого все, конечно же, называли «Чека», подобные церемонии снимал на пленку лет двадцать подряд. Как и многие фотокоры, фотографировать он не умел, карточки выходили темные, блеклые, как из подводного царства. Когда он небрежно бросал пачку снимков ответственному секретарю, мечтавшему в молодости стать художником, с тонким и развитым вкусом, у того сразу портилось настроение на целый день. Это было чревато, так как ответсек считался вторым человеком в редакции и в отсутствии шефа, который постоянно где-то пропадал, вел всю внутриредакционную работу. Он, кроме всего прочего, размечал гонорар, и от его настроения зависело, поставит ли он на твоей статье, скажем, цифру «3» или «5». Хоть два рубля, а разница есть и существенная.
В этот день мы с Петькой не только не успели пообедать, но и пролетели с зарплатой и гонораром, их давали после двух часов, а нас погнали в двенадцать, потому что все торжественные мероприятия по решению горкома партии теперь в рабочее время проводить запрещалось – или после смены или в обед. Но скажите, какой же дурак будет оставаться после работы, чтобы получать почетное красное знамя пусть даже за победу в соцсоревновании, что влекло за собой автоматическую премию прицепом. Все спешили домой, лишь бы быстрее закончилось, воспитательного эффекта никакого бы не получилось, вот и придумали в обед.
Петька Чека слыл одним из самых богатых людей не только в редакции, но и в Киеве. Говорили, он подпольный миллионер. На одних халтурах в детсадиках и школах сшибал за раз столько, что нам всем за год не заработать. И как у всех миллионеров, денег у Петьки с собой никогда не было, так, мелочь разве что. У меня – тем более, на полтинник в день тянул. Беляш стоил 17 копеек. «По одному или по два?» – спросил Чека. Он славился тем, что в самом сытом виде мог съесть батон, не запивая водой. Считать свои деньги мне не надо, я и так прекрасно знал, что в кармане – 50 копеек. Три монеты – две по пятнадцать, «пятнашки», которые я сегодня выручил за пустые молочные бутылки, перед этим долго их скоблил на кухне, рвал газету, совал внутрь, кефир застыл и не отмывался, но выхода у меня не было. В молочном эта стерва, заметив маленькое пятнышко, брезгливо отставляла в сторону. И не проси, и не моли. И еще – 20 коп., последние, но сегодня должна быть зарплата, так что не страшно. «Один мне», – сказал я и дал Петьке двадцатикопеечную монету. Пусть, если не вернет три копейки сдачи, заплатит в автобусе, билет стоит пять, сэкономлю две копейки на этом жмоте. Чека добавил к моей двадцатке пятнашку и сунул мне копейку сдачи. Учитесь, пока он жив. Конечно, подмывало взять два беляша, ну что – один? Смотреть не на что. Но, во-первых, теплилась слабая надежда, что нас покормят обедом на орденоносном комбинате, чем черт не шутит, праздник ведь, и налить рюмку могут. А во-вторых, еще не известно, получим ли мы с Петькой сегодня зарплату, вернемся ли раньше, чем кассирша Зина уедет в типографию на Ленина. Мы за ней все равно рвануть не успеем, в номер надо материал сдавать. Пока напишешь, пока дождешься Петькиных карточек, чтоб текстовку за него написать, потом в полосе вычитать, проверить, – рабочий день и закончится. А вечером тоже «кусать хочется», тогда и пригодятся те тридцать копеек. На городскую булку (6 коп.) и сто граммов докторской (22 коп.) как раз хватит, а чай в общаге есть всегда и сахару немного, кажется, осталось.
Петька Чека, проработавший двадцать два года в киевской газете фотокором, снимал плохо и к тому же был безграмотным. Или, как говорил наш ответсек, «неписьменным». Я, младший литработник, сокращенно – литраб (85 рэ в месяц) отдела промышленности, строительства и транспорта, обнаружив это, долго пребывал в растерянности, как такое могло быть?
В мои обязанности входило писать подтекстовки к снимкам на производственную тематику. Их почти всегда поручали Петьке. И почти всегда они получались у него одинаковыми. Пять ил шесть человек в рабочих халатах стоят, неловко позируя, не зная куда деть руки, возле станка, на фоне плаката с текстом типа: «Каждую рабочему часу – наивысшую отдачу!». Бригадир – в центре, со штангенциркулем в руках (или в нагрудном кармане). Штангенциркуль Чека всегда носил с собой, в сумке с фотоаппаратурой и выдавал бригадиру перед съемкой. «Эх, молодежь! – орал он так, что было слышно на весь пролет, говорить тихо Петька не умел, на одно ухо слышал плохо, поэтому всегда кричал. – Ничего не знаете! На, держи, ексель-моксель! Да выше подними, над головой, чтоб люди видели, е-пэ-рэ-сэ-тэ!» Штангенциркуль в руках рабочего означал для Чеки высший пилотаж, освоение новой техники, научной организации труда, а в целом служил тем характерным штришком, который символизировал, по его разумению, сближение умственного и физического труда. Впрочем, это я уже от себя, за него придумал или додумал, потому что Петька Чека, или Ексель-Моксель, как его иногда называли в конторе, и слов-то таких не знал. Но богатый опыт и безошибочная интуиция подсказывали ему, что со штангенциркулем снимок будет смотреться намного солидней, соответствовать требованиям, и в газету пройдет обязательно. Самое удивительное, я заметил, такие фото и нашему ответсеку приходились по вкусу. Наверное, потому что за всю свою жизнь он так ни разу не удосужился посетить хотя бы один завод или фабрику, предпочитал прохладу кабинета, учился в художественном техникуме, работал в мастерских средь холстов, вдыхая не запах металлической стружки, а старых картин и книг. Поэтому и для ответсека штангенциркуль был, как сейчас говорят, знаковой деталью.
С Петькой Чекой в редакции старались не конфликтовать, не связываться, обходили стороной. И не только из-за вечного крика и характера сумасбродного. Не знаешь его, первый раз видишь, так и подумаешь: либо пьяный, либо круглый дурак. Но все дело в том, что Чека не пил вообще. Характер такой от природы, что ж, смириться надо, терпеть такого, какой есть. Кто его за простачка держал, жестоко потом раскаивался, Петька объегорить мог любого своей хитростью, обставлял на ровном месте – Бендеру делать нечего. Ответсек платил ему за снимок 50 копеек, чем унижал его достоинство безмерно, он не мог стерпеть и отыгрывался на других, как мог. Например, на мне. Только пришел в редакцию, никого не знаю, тут Петька: ответсек сказал, чтобы я тебе снимки показал, а ты к обеду ему с текстовкой сдал, понял-нет? Там на обороте все фамилии и профессии указаны. Так что давай, дуй, в темпе вальса, ексель-моксель!
– Чего он так кричит, – спросил я соседа по комнате Юрку Галустова по кличке Галстук, ветерана редакции и старшего в нашем отсеке. – Пьяный что ли?
– Не обращай внимания и держись от него подальше, лажануть может – ахнуть не успеешь. Все, что он тебе дает, – проверь сто раз, залетишь ни за что ни про что. Многие из-за него горели синим пламенем. Дай-ка снимочки, покажи… Э, да где-то я их видел, выходили уже может? И, кажется, не один раз. Впрочем, у него все на одно лицо, и штангенциркуль на месте…
– Как выходили? Так что же он, враг себе? А если обнаружат, что одни и те же фотки второй раз в газету, что с ним сделают?
– Так сдавать-то тебе, ты же свою подпись на «собаке» (так называли титульный лист фирменного бланка), где «цитати і факти перевірив» – там же твоя подпись будет, не его…
– Но снимки ведь его, при чем здесь я?
– Не забывай, он «старик», у него в конторе все схвачено, оправдается, вывернется, не впервой, а ты только пришел, на тебя все и свалят, не отмоешься. А он – откупится, бутылку технического спирту из лаборатории кому надо выставит. Так что, прежде чем сдавать, все проверь хорошенько, до буковки, до запятой, каждую фамилию…
А что проверять-то? Я фотографию перевернул, на обороте рукой Петьки написано: «Лутший член лутшей бригады…» Пока разгадывал этот рекбус, меня зав. отделом вызвал, дал опус одного внештатника. «Это в номер, – предупредил, – до часу дня постарайся успеть». А тут еще общий сбор главный назначил в двенадцать двадцать, по номеру на отчетно-выборную партконференцию, всем «наряды» раздавал сорок минут. В общем, письмо-то я успел с машинки снять, а текстовку, чувствую, нет времени. Петька Чека заходит и с порога: «Ах ты, мать твою ети! Молодой, начинаешь не с того, все куришь на коридорах, а дело стоит! Ты снимки сначала давай, а потом сигареты. Дыми, хоть из задницы!» И покурить-то я вышел всего один раз, все некогда, темп сумасшедший после заводской многотиражки, где сам себе хозяин. Кажется, что там, как на курорте была жизнь.
– Ты чего на парня взъелся, Чека? Ему заведующий задание дал в номер, нельзя же с одним ртом на все обедни поспеть, не нагружай человека, – Галстук, спасибо ему, вступился.
– Пошли вы на хрен, мудозвоны! – Петька орал так, что слышали не только на нашем первом этаже, но и на улице. – Я у вас не мальчик на побегушках! Сказал ответсек – к часу, – значит должно быть готово! Это мой заработок, а вы развели здесь курилку! Вот сейчас пойду и доложу, что не выполнил! Пеняй потом на себя!
– Да не ори ты, блин! Серега, тебе долго еще? – Галстук глянул на часы.
– Да минут десять-пятнадцать.
– Ну смотри мне, молодой! – Петька так хлопнул дверью, штукатурка посыпалась.
– Надо Мильману сказать, завхозу, чтоб удержал с него за ремонт помещения, вот гадом буду, скажу, для памяти даже запишу на календарике. – Галстук сделал пометку, чтоб не забыть.
Текстовку сварганил быстро, на машинку бросил, стал на завод редукторный звонить, откуда ребята на снимке, со штангенциркулем, – не дозвонился, обед, никого нет. Когда Петька вбегает, тут как тут:
– Ну что, молодой, готово?
– Готово-готово!
– Ну что же ты сидишь, жопа приклеилась к стулу? Беги сдавай, ответсек там рвет и мечет, а он сидит, сопли жует!
Я бегом наверх, на второй этаж. Ответсек хмуро, недовольно глянул, отвлек я его, видать, от дел государственных, цветными фломастерами гэдээровскими, – предмет всеобщей нашей зависти, – макет вчистую перерисовывал с черновика. Послезавтрашний номер. А тут тебя, оболдуя, несет. Мешаешь человеку работать.
– Что у тебя?
– Да вот, принес…
– Что это? – смотрит печально, жалостливо, как на больного или полудурка какого.
– Текстовка и снимок Чекала…
– Откуда он у тебя?
– Он принес, сказал, что вы сказали.
– Оставь. Ну-ну… – и взгляд печальный, как на опадающую листву поздней осенью.
Обстановочка в этом гадюшнике, доложу вам, та еще. На заводе таких унижений не испытывал, в армии ничего подобного не было. Козлы, блин!
Если в газете случается какой-нибудь «ляп», ошибка то есть, все узнают об этом сразу. Кроме автора «произведения». Человек, по вине которого этот ляп и случился, узнает о нем последним. Когда на следующий день я пришел в редакцию, аккурат к двенадцати ноль-ноль, то есть, к самому началу рабочего дня, там, к моему удивлению, толпилось много народа. По тому, как почтенно приветствовал меня наш вахтер и расступились курившие в коридоре, дружно вдруг замолчав и потушив сигареты, можно было догадаться: что-то случилось. По своим молодости и неопытности я, конечно, ничего не понял. Когда же в примыкавшей к нашему отсеку кабинете заведующей отделом писем Инге Митрофановны Онищук грозно с короткими перерывами зазвучал «матюгальник» – редакторский прямой телефон-селектор, и она, выйдя в дверь, вся вдруг покрывшаяся лиловыми пятнами молча указала мне пальцем наверх, что означало: «К шефу!», – наконец, и до меня дошло: что-то случилось, по мою душу звонят.
Галстук, которого встретил в коридоре, показал мне жест, который в детстве означал немедленную смерть, «хара-кири» или «секир-башка».
– Я же говорил тебе, проверь все за этим гадом, до последней цифирьки, до запятой!
И здесь бы мне не торопиться, выспросить у Галстука поподробнее, зайти к заведующему посоветоваться, а уже после идти на самый верх, к шефу на Голгофу. А я, ничего еще не разобрав, как молодой козлик, поскакал на живодерню, раздувая ноздри, не соображая, пьянея от ощущения своей значительности. Вот ведь удостоился, на ковер вызывают, почетно…
В огромном кабинете шефа, за приставным столиком – ответсек и заведующий отделом. Сам шеф – ходит взад-вперед, руки не подает, сразу срывается на крик:
– Ты что, в газете первый день работаешь? Выгоню на улицу завтра же, еще прослежу, чтоб нигде не брали! И из Киева выпишу! Мыслимое дело, весь город смеется, покойников публикуют. В «Вечерке» праздник, все пьяные уже с утра, конкуренты такой ляп допустили! И это накануне подписной кампании! Да кто теперь подпишется на газету, если мы такую ахинею печатаем! Кто, скажи мне! Тебя что, не учили, что надо все проверять, перед тем, как сдаешь, в газету ставишь? Что теперь делать, как выходить из положения? Опровержение на завтра печатать: извините, мол, напечатали фотоснимок, на нем два покойника?!
Так вон оно что… На Петькиной карточке жмуры, древняя такая фотка оказалась, лет десять ей, правильно Галстук тогда сказал: где-то видел уже, выходила и не раз. «Лутший член лутшей бригады…» Ах ты ж блядь! Специально подсунул, чтоб полтинник свой закосить, жлобина несчастная, думал, не заметит никто. А с завода-то сразу и позвонили в контору. Секретарь парткома – шефу: как же так, Илья Иванович, на фотографии, что на первой странице сегодня, все уже не работают, на пенсии, а вы пишите «примножують трудову славу підприємства», а бригадир и тот, что слева крайний, – уже покойники, царство им небесное. Как же так, еще и рубрика: «Партії вірні бійці», а, Илья Иванович? Родственники звонят, в горком партии жаловаться, говорят, пойдут, в цека напишут…
– Сергей, скажите, – ответсек тихо так, спокойно, как с больным, на контрасте, падло, работает, – а как вообще этот снимок у вас оказался?
На «вы», сука, а пошло оно все на фиг!
– Мне его Петр Чекал принес, сказал: вы передали, в номер будете ставить, чтобы я быстро текстовку написал…
Переглядываются. Молчат. Заведующий мой:
– Илья Иванович, можно мы с Сережей пойдем, в отделе обсудим, чтоб не повторялось такое, потом вам доложу.
– Идите. Готовьте объяснительную. Считай, строгач обеспечен. С последним предупреждением. Подумаем, как деньгами наказать. Еще раз – выгоню без разговору.
В кабинете заведующего:
– Значит так. Без меня ни одного материала никому не сдавать. Заданий ни от одного человека не принимать. Даже от ответсека. Только через заведующего. Поручает что-то, пусть меня поставит в известность. Сейчас позвоню на редукторный, извинимся, ты завтра с утра прямо туда, интервью с секретарем парткома, строк 300, об ударной работе, они за качество хорошо борются, фамилий побольше рядовых тружеников возьми. Только потом обязательно ему покажи перед публикацией, чтоб все точно, второй раз не лопухнуться. В конторе не высовывайся, старайся не объяснять, как все случилось. С Петькой отношений не выясняй, врага на всю жизнь наживешь. Пусть начальство с ним разбирается. Ты же знаешь, он когда-то шофером работал, возил одного пурица, тот сейчас секретарь цэка, покрывает этого пидара…
Вот, блин, влип! Чека после того заходил: мол, старая фотография случайно в пачке оказалась, затесалась, сам не знаю, как, ну и ты тоже, молодой еще, проверить надо было, на заводик звякнуть, вот и выяснилось бы все. А я что? Молчу, как заведующий велел. Приказ вон по редакции вывесили – мне строгий выговор, а с Петьки Чеки только гонорар сняли. Пятьдесят копеек. Жлоб недорезанный, сколько из-за этого полтинника людей пострадало, не я ведь один, а и на заводе, и в конторе, и заведующий, и ответсек, – хорошо, ребята виду не подают, отношение ко мне, как и раньше, доброжелательное, но знаете, чувствую, отложилось где-то, потом скажется, аукнется…
В конторе говорили: нет задания, чтобы Чека не выполнил, нет бабы, чтобы не трахнул… И все – правда. Что касается заданий, это каждому известно. Из поколения в поколение передаются байки, как Петька, например, еще в старой «Вечерке», на Свердлова, спустился вниз на Крещатик заснять одного гвардии полковника во время военного парада и демонстрации – срочное задание шефа. Все фотокоры давно на «на точках» стояли, с пропусками, а Чека в редакции дежурил. Когда техника прошла, кто-то из цековских начальников знакомого увидел, обнялись, по сто граммов, наверное, дернули. Тогда и созрела мысль: сфотографироваться на память. Позвонили безотказному нашему шефу: «Илья Иванович, пришли человечека с фотоаппаратом». А кого он пришлет, если все «на точках», один Петя – дежурит по конторе. «Давай, – говорит шеф, – спускайся на Крещатик, там твой родственник с одним полковником, так ты их щелкни, а потом и полковника, одного, мы его в газету дадим». Тонкий политик наш шеф, за что и держат столько лет редактором.
Ну, Чека по Крещатику бежит, к трибуне пробивается. А тут майор один: стой, куда идешь? Пропуск! А Петя ему сначала вежливо так: «Да фотокор я, из «Вечерки», Чекал моя фамилия, редактор послал тут одного полковника снять». – «Стоп-стоп, куда без пропуска!» – «Да тебе ж говорят, дубина стоеросовая, редактор послал! Ты что руки крутишь, больной что ли?» А тот ни в какую, наряд при нем, выхватили удостоверение, «Вечерка» тогда в Киеве высоко котировалась, но пускать – не пускают. Петя, сперва довольно вежливо, пригласил пройти в редакцию. Майор замешкался, потом сдуру согласился. Да еще и наряд с собой не взял. Подходят они к редакции, Чека его в охапку, тот орет, но Петька ему в дыню вставил, майор быстро осмирел. Заносит на плечах в кабинет к шефу, о пол как шмякнет:
– Вот, Илья Иванович! Этот мудозвон не дал выполнить ваше задание, не пускал к трибуне правительственной, придурок, – и ногой его, под дых, по яйцам, – тот орет, за кобуру хватается. – Петька ему в голову фотоаппаратом как заряд, хоть и в чехле, бьет что надо, – мент – в обморок. Чека хотел, чтоб он ему и за фотоаппарат возместил.
– Скотина такая, добивайте его, Илья Иванович, дайте я лучше, карандашом этим, да по башке твоей дурной.
Майора потом каплями отпаивали, «скорую» вызвали, голову перевязали.
Позвонил цековский бонз:
– Илья Иванович! Ну где ж твои хлопцы?
Поехал как-то Петя в Институт коллоидной химии, снимать в газету. Что-то ему не понравилось, чем-то он не приглянулся. Так он зама по режиму вырубил. Звонит мне в редакцию:
– Серега! Я из института холодной химии! Да здесь, на Левом берегу. Даю трубку директору! Да они вообще оборзели! Я им говорю: мне Илья Иванович поручил, Серега текстовку писать должен, снимки в новогодний номер, горком партии распорядился! Не пускают, мудаки! Скажи этому пидару, что это ему не игрушки…
…Я свой беляш сразу съел, плохо прожевывая, запихивая в рот горячую, едва застывшую ливерообразную массу, как в мясорубку, глотая липкое клейкое тесто, подставляя руку, чтоб не уронить на снег какой-нибудь кусочек, заглатывая на ходу то, что отрывалось. Я всегда так ем, глотая, почти не прожевывая, – то ли от вечного голода, то ли от нехватки трех зубов. Зубы у меня вообще в ужасном состоянии, но полечить и вставить недостающие все времени нет. Это я так себя обманываю, на самом деле страшно боюсь зубного кабинета, а когда включают бормашину, теряю сознание. Все еще в школе началось, с тех пор от стоматолога «бегаю». И удачно – ни в институте, ни в армии, ни на заводе пока не смогли меня заставить зубы полечить. А Петька Чека ел не спеша, как бы нехотя, не обращая внимания на падающие крошки и кусочки, отвлекался на девушек по сторонам, забывая об остывающем беляше. Так едят сытые люди, не голодные во всяком случае, не считающие каждую копейку, которые могут себе позволить хоть по пять беляшей в день.
Неужели эта жлобина и в автобусе будет хрумкать, луком вонять? Терпеть не могу, когда кто-то в транспорте щелкает семечки, ест мороженое, уж тем более – беляш, который так пахнет всеми своими пряными прелестями, что дышать нечем. Высшая степень жлобства. Впрочем, Петьке сего не дано понять. Здоровый амбал, именно не накачанный, от природы крепыш, он плечом поддел двух старшеклассников и не думавших подниматься выше, в автобус, комфортно устроившись на ступеньках внутри салона, подпирая задние двери. «Ну что, молодежь, подростки! – закричал Чека, буквально втаскивая их в салон, обдавая остальных острым беляшным запахом, вытирая при этом жирные короткие пальцы о подол куртки, – что стоите, как сонные тетери, вперед проходите, людям тоже ехать надо! Да побыстрее, что вы мнетесь! Выходить надо? Так выходите, а то садятся на одну остановку! Я в ваши годы в школу из села за двадцать километров пешком ходил по морозцу. Вот так. А они в тепле попривыкали…»
Я долго буду помнить ту поездку с Петькой Чекой, автобус с оледеневшими за ночь стеклами, так что и в окно не посмотришь, не отвернешься, будь любезен, выслушивай весь этот бред.
– Я вас очень прошу, не мотайте своим беляшом во все стороны, жирные пятна потом останутся.
– Ах ты ж интеллигент вшивый! Пятен он боится! В такси ездил бы, тогда и пятен не было. За собой смотри, а то я тебе такое пятно поставлю, всю жизнь на лекарства работать будешь. Что-что? Да нет, бабуля, не выходим, мы только что зашли. Правда, Серега? Серега! Ты чего отвернулся, там тебя не прижали? Посторонись ты, фифочка, товарища моего задушишь. Ты лучше бы ко мне липла, кошечка. Кис-кис-кис-кис! Серега, ты понял, какие барышни в нашем автобусе. Ты чего отворачиваешься, говорю!
И все это он кричит так, что не слышно, как водитель объявляет остановку.
– Молодой человек, нельзя ли потише, какая следующая остановка? Водитель, объявите остановку!
– Какая следующая, Серега, не скажешь? Гражданка интересуется! Вы что же, первый раз здесь?
– Первый – не первый, какая разница, не кричите так, прошу вас.
– Вот ексель-моксель! Хочу ж помочь тебе, старая ты черепица, а она: не кричите! Да кто, спрашиваю, кричит?! Совесть иметь надо!
Полный атас. Хоть из автобуса выходи. И угораздило ж меня!
– Серега, Серега! Вон два места в конце ослобонилось, идем сядем, нам далеко ехать, в самый конец. Батяня, вы проходите? Дайте мы с другом сядем, вам спокойнее же будет.
Ну, слава Богу, сели, может заткнется хоть теперь немного. Ага, не с мои счастьем.
– Серега, ты смотрел вчера по телеку, этому маразматику старому, генсеку, вручили орден Перу! Дожили – где этот козел-бровеносец, а где Перу! Ха-ха!
– Да не ори ты, блин, на весь автобус, заметут!
Действительно, на нас стали оглядываться. Кто с интересом, кто с опаской, кто – изучающе: что за кадр такой, Брежнева вслух костерит.
– Ты чего мне рот затыкаешь, не бзди, ничего не будет за этого козла вонючего!
Это уж слишком. В автобусе – тишина установилась, все толкаться перестали, кто сидит, кто стоит, но молча, в нашу сторону стараются не смотреть. А этот придурок орет, как резанный, на весь автобус: