Полная версия
Мозаика моей жизни
Ростислав Данилевский
Мозаика моей жизни
© Данилевский Р. Ю., 2022
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Предисловие
Эти маленькие кусочки смальты, из которых должна была бы сложиться некая картина моих мыслей, моего представления о мире и о литературе, останутся, возможно, разрозненными кусками, так и не сложившимися в картину. Это уж не моя забота. Аще написахъ – написахъ! Зато в каждом из рассказиков блестит искоркой, яркой или тусклой, какая-нибудь мысль – философская или житейская, ценная или самая обыкновенная, даже, может быть, вполне банальная. Или просто видится картинка далекой эпохи, выхваченная памятью. Пусть! Пусть они останутся как следы живой жизни, когда-то бывшей, как смутные образы людей, когда-то живших. Кусочки смальты от разрушенной фрески, которую собирают заново из этих обломков милые скромные женщины в полуподвальной мастерской, что в Новгородском Кремле, совершая тихий свой подвиг во имя Бога и культуры. На этих кусочках, а не на болтовне политиков, не на пальбе несчастных солдат и выкладках финансистов держится Божий мир. На таких же кусочках держится мир моего «я», одного из миллионов «я» нашей земли.
Воспоминания
Один человек решил написать воспоминания. Он сел за компьютер и вывел на экране большими буквами слово «ВОСПОМИНАНИЯ». Задумался и так и просидел до вечера. Потом пошел чай пить. Нельзя дважды войти в одну и ту же воду. В реке жизни.
Каждое утро
Всю свою жизнь он просыпался каждое утро с радостью: новый день, будет что-то новое, интересное! После восьмидесяти лет продолжал просыпаться с радостью… оттого, что проснулся.
Кантата Хачатуряна, или Жизнь не есть ли сон?
А вдруг всё это – сон? И я проснусь маленьким мальчиком, в своей кроватке с сетками из шнурка с обоих боков. Зимнее утро. Солнце весело освещает нашу небольшую комнату на втором этаже старого дома на Багговутовской (переименованной в улицу Карла Маркса). Блестит лак на раздвижном столике у дивана, из черной тарелки репродуктора звучит оркестр и хор – кантата о Сталине А. Хачатуряна. Ни до вождя, ни до композиторов мне дела нет. Мне просто хорошо. Я выспался. Я здоров. Широкая мелодия заполняет комнату и весь мой мир. Вся моя жизнь впереди. Нет ни войны, ни горя. Кем я буду – не знаю, кого полюблю – не знаю. Пока что люблю маму и папу и свою игрушку – обезьянку Кику в коричневой жесткой шерсти, и еще куклу-матросика с синим отложным воротничком и в шапочке с лентами, на которой написано золотыми буквами «Киров» Сколько проживу – не знаю, да мне и дела нет. И вот прожил 85 лет. А вдруг всё это – сон?!
Decussation
На фотографии берег моря и две маленькие птицы, сидящие на прибрежном камне. Эти птицы давно улетели и, наверное, уже отжили свой короткий век. А я вижу их, живых, готовых к полету над синими волнами.
Мне скажут, что фото фиксирует миг. Но удивляет образ – образ того, чего уже давно нет. Гомер описывает жизнь людей, чей прах давно улетучился, да и на самом деле эти люди жили помимо Гомера и иначе, чем он говорит о них.
Удивляет образ – мы воспринимаем его как жизнь, как то, что мы видим вот сейчас и здесь, мы взволнованы историей пса, ждавшего Одиссея двадцать лет и умершего у его ног. Образы – на фото или на картине, в литературе или в звукозаписи, – оказывается, бессмертны.
Бессмертие вот оно, оно тут рядом, оно повседневно. Всё проходит, как тающий снег, и всё остается, как фотография прошлогоднего снега. Мы и бессмертны и смертны. Мы состоим из противоречий, и потому мы живы.
Когда-то врач и писатель Генрих Юнг-Штиллинг прибег к термину «decussation», т. е. «перекрещивание». Мы живем на перекрестке миров, они бесконечно перекрещиваются внутри нас – любовь и ненависть, юность и старость, жизнь и смерть…
Токх… токх… токх…
Так я пытаюсь передать мягкий стук маятника старинных часов, висевших когда-то в комнате моей няни – тети Наташи. Часы были в темном деревянном футляре, циферблат был светлой меди, и вместо цифры IV на нем стояли четыре палочки – IIII. Приходил со службы дядя Костя, тети-Наташин муж, снимал свой форменный железнодорожный китель, синий со светлыми пуговицами, становился на табурет, подтягивал гири на часах и заводил часы ключиком, который вставлял в гнездо посреди циферблата. И часы снова пускались в путь: «Токх… токх… токх…»
Недавно я очутился в гостях и в момент тишины услышал вдруг знакомое мягкое шипенье. Поискал глазами и нашел на стене небольшие часы, новой формы, но точно с таким же голосом. Закрыл глаза и стал на миг маленьким мальчишкой, который в тихой комнате 1937 или 1938 года прислушивается к звуку часов. Что такое время, тогда я не понимал, да и мне это было не нужно. Теперь, на девятом десятке, кое-что понимаю. Не всё, нет! Но кое-что…
Токх… токх… токх…
«Пришел Сальери к Мурадели»
В советское время, в 1960-х, наверное, годах ходил такой «композиторский» анекдот: «Пришел Сальери к Мурадели. Тот стал играть перед ним свою музыку, а Сальери всё твердит: “Не того! Не того!”. —“Да что ж «не того»? Объяснитесь, наконец“– вскричал Мурадели с нетерпением. “Не того отравил!”». Я вырастал с музыкой Мурадели, она звучала из черной тарелочки репродуктора почти ежедневно. Однажды, солнечным утром, – мне было тогда лет пять – я проснулся в своей кроватке, огражденной сетками с обоих боков, и первое, что я услышал еще в полусне, была широкая хоровая мелодия, в которой, как рыбки в воде, играли какие-то танцевальные ритмы. «Кантата о Сталине». Давно уже нет ни Сталина, ни Мурадели, ни того солнечного мира, в котором проснулся когда-то маленький мальчик, знавший только то, что он проснулся. Нет давно того дома и черной бумажной тарелки старинного радио. Осталась широкая, торжественная мелодия, приглашающая жить.
Запах воды (Филькино озеро)
С детства помню этот запах! Мне кажется, что так пахнут только наши озера, в Гатчине. Этот пряный запах напоминает то ли корицу, то ли шоколад, в общем, что-то приятное и экзотическое. Запах не сильный, но совершенно особенный. Если бы я не мог видеть, но почувствовал бы этот запах, я знал бы, что я – в Гатчине, на родине моей. Мне могут сказать, что всё это – фантазии, что Филькино озеро в нашем Приоратском парке пахнет тиной, сыростью, болотом. Но надо родиться здесь, чтобы уловить пряный запах воды, настоящий ее запах.
Это первый запах воды в моем детстве. Я и сейчас, почти век спустя, стою на том самом месте, куда меня приводила нянька еще в полуторагодовалом моем возрасте. И вода пахнет так же, как и тогда.
Тетя Наташа Терентьева
Можно было бы дать ей любое другое имя и любую фамилию, но я не сделаю этого из уважения к ней – настолько неразрывно соединилось имя ее с обликом ее. Была она самым обыкновенным человеком, уроженкой Тверской губернии. Девичьей ее фамилии я не знаю. По-видимому, еще перед революцией 1917 г. она вышла замуж за дядю Костю Терентьева, участника первой мировой войны, в которой он служил фельдшером. Он даже знал кое-то из медицинской латыни. Потом многие годы он работал официантом в ресторанах и столовых. Я помню его официантом ресторанчика при Варшавском вокзале в Гатчине. Причастный к железной дороге, он носил в тридцатых годах синий железнодорожный китель с блестящими пуговицами. Когда он совершал крестное знамение перед семейной иконой Казанской Божьей Матери, мне, маленькому мальчику, казалось, будто он быстро перебирает пуговки на своем кителе – одну за другой. О семье тети Наташи и дяди Кости рассказывать не буду. Это долго и к теме относится только косвенно. Скажу только, что все они были хорошими людьми.
Тетя Наташа была тем человеком, который заронил в мою детскую душу зернышко, проросшее в ней с годами скромным, но крепким колосом. Таких людей было в моей жизни очень немного, и она оказалась первой во времени. Она была искренне верующим человеком, не кичившимся своей верой и даже, наверное, пострадавшим от советской власти. В двадцатых годах их семье пришлось бежать из деревни в город. От голода? От раскулачиванья? Когда тарелка радио торжественно объявляла: «Говорит Москва!», тетя Наташа ворчливо добавляла: «Нету хлеба ни куска!».
Терентьевы жили в квартире как раз под нашею комнатой, на первом этаже, и, когда моей маме надо было уходить на работу в школу, она стучала черенком швабры в пол, и тетя Наташа приходила посидеть со мной или забрать меня к себе. Так что она была отчасти также и моей нянюшкой.
Она мало говорила при мне о Боге и вере – опасалась, я думаю, реакции моей мамы-атеистки, преподававшей ботанику и зоологию согласно теории Дарвина. Но все-таки я кое-что запомнил. Однажды она взяла меня с собой на рынок, который тогда находился в самом центре Гатчины, у ратуши и пожарной команды. Когда мы шли обратно, мы проходили мимо краснокирпичного Покровского собора с огромнейшим окном.
– А кто там живет, в этом домике? – спросил я.
– Боженька! – ответила тетя Наташа. – Он всё видит и всё знает.
Когда я подрос (возможно, это было уже после войны), тетя Наташа однажды сказала:
– Бог у всех один – у русских, у евреев, у татар, только они называют его по-разному.
Это была самая главная религиозная мысль, которую я когда-либо слышал. И не только религиозная – но человеческая! Да будет земля пухом дорогой моей тете Наташе и всему ее семейству! Вечная ей память.
Шелушинки
Весной, когда высыхало крылечко нашего старого дома в Гатчине, мы, дети, рассаживались на ступеньках и болтали, радуясь майскому солнышку. А я в это время теребил шелушинки красной краски на перилах крыльца. Они были похожи на рыбьи чешуйки. Бурые от времени, они грелись на солнышке точно так же, как и мы. С тех пор весна и радостный покой в предвкушении лета связаны в моей памяти с этими шелушинками старой краски, хотя давно уже нет на свете ни дома, ни крылечка, ни тех детей, которые болтали на его ступеньках.
Воспоминания
Считается, что человек яснее помнит то, что давно с ним случилось, чем то, что произошло вчера. Действительно, я хорошо помню картинки старой, «довоенной-»Гатчины – города моего детства. Наш дом, наш двор с огромной старой кривой березой посредине и с флигелем, крыша которого была как раз на уровне наших окон. Довольно ясно помню нашу комнату в коммунальной квартире, хотя один угол комнаты остается в тумане – не помню, что там стояло! В углу, слева от входной двери, была печь, покрытая белым кафелем, а прямо напротив двери, над высокой спинкой дивана, висели оленьи рога. К левому окну можно было подойти, а перед правым стоял папин велосипед, который первым делом украли, когда нас уже не было в городе, а к Гатчине приближались немцы.
Давно нет ни дома, ни двора. В дом попал снаряд, и жители соседних домов разобрали наш дом на дрова. На этом месте долгие годы был сквер, затем какие-то два бизнесмена построили на месте нашего дома свой, кирпичный, двухэтажный, довольно уродливый. На краю нашего бывшего двора осталось несколько стареньких деревьев. Никто не знает, что это деревья моего детства. Все наши соседи и, наверное, все мальчишки и девчонки нашего двора умерли. Один я остался…
Цветные круги на снегу
Однажды зимой, возвратившись с работы из Питера домой, в Гатчину, и проходя привычной дорогой мимо моего давнишнего детского сада (очаг № 1, тогда детский сад назывался «очаг», теперь этого старого дома генеральши давно уже нет, вместо него стоит обычная пятиэтажка), я обратил внимание на что-то очень знакомое мне во дворе детсада. Сначала я не поверил своим глазам, мне показалось, что во сне я вижу свое раннее детство! Во дворе, среди сугробов, был прорыт лабиринт – переплетение дорожек, и почти на каждом сугробе, на его боку, обращенном к дорожке, лежали ледяные круги разных цветов – красные, синие, желтые, зеленые. Такие круги (как-то замораживали подкрашенную воду в тазах и потом отделяли лед и клали на снег) нам делали наши нянечки и повариха в моем детстве! И вот эти круги снова лежат передо мной, хотя ни нянечек, ни старой доброй поварихи с суровым лицом, ни моей дорогой воспитательницы Елены Андриановны давно уже на свете нет. Значит, долго хранилась в моем детском садике эта традиция! Как хорошо!
Трахта
Когда я был совсем малышом (лет мне было пять, не больше), меня однажды очень испугал трактор.
Мы жили на углу двух улиц: одна была уже заасфальтирована (дядьки в брезентовых робах поставили котел, разложили под ним огонь и стали ковшами доставать из котла горячую вонючую черную «кашу» которую раскладывали по мостовой), другая улица оставалась булыжной. По этой улице двигалось чудище. Железное, с двумя огромными колесами сзади, с пыхтящей трубой, все какое-то лязгающее, рычащее, подпрыгивающее на булыжниках. Его «нос» был прикрыт по бокам двумя крышками, и они качались и гремели. Между большими колесами сидел на железном ковшике-сиденье человек и тоже раскачивался и подпрыгивал вместе со всем чудищем.
– Трактор! – сказала нянька.
– Трахта! – подумал я.
Очень уж подходило это имя гремящей железяке.
Потом она являлась мне в страшных снах: гналась за мной по улицам, норовя придавить, и лязгала, лязгала…
Жизнь вообще-то трагична.
Чухна
Вокруг Гатчины испокон века жили чухны, тихие люди, населявшие деревни, обитатели этих мест еще до пришествия бойких новгородцев и деловитых строителей Петербурга, инкери, ингерманландцы, «чудь белоглазая»
русских летописей. Мальчишки во дворе дразнили друг друга: «Чухна! Чухна!».
Приезжала во двор телега, запряженная невысокой лошадкой и уставленная бидонами. Раздавался покрик: «Млеко! Млеко!». К нам в комнату, на второй этаж, подымалась монументальная тетка в бараньем тулупе почти до пят и в клетчатом платке. Она втаскивала в комнату бидон и опускала туда черпачок на длинной ручке. Меркой служила наша медная кружка, высокая, узкая, которая называлась «литр». От тетки веяло морозной свежестью и запахом молока. Тетка уходила со своим гремучим бидоном, а морозный дух еще веял в комнате.
Тихий народ, на котором потоптались и свои энкаведешники (как же! Какие-то подозрительные «финны» под Ленинградом!), и враждовавшие армии советов, немцев, финнов.
А молоко было у них хорошее!
Соседка
В нашей довоенной коммунальной квартире жила одна соседка – очень маленького роста, со злым каркающим голосом. Однажды она мне приснилась в детском сне. В виде маленького, страшненького, злобного существа она выскакивала снизу, с лестницы, ведущей с нашей общей домовой веранды во двор, выскакивала на веранду и что-то злобно кричала мне. Я называл ее «Дать», потому что нянька, деревенская девочка, рассказывала мне по вечерам пугающие истории про «татей», как она именовала разбойников.
Через много лет после войны (на месте нашего старого дома давно уже был сквер) я встретил на улице эту соседку, уже сильно постаревшую и не такую злую, как прежде. Она спросила, как я поживаю, как себя чувствует мама моя
(она была еще жива тогда), и попрощалась по-доброму. А сон остался в памяти. На всю жизнь.
Принцесса Аль
В нашем доме, со стороны двора, была дощатая площадка, – наверное, остаток прежней веранды, от которой остался только пол, а стенки были давно разобраны. На эту площадку, как на сцену, выходила из дому девочка моих лет. Звали ее Аля. Я, маленький Дон Кихот, вообразил ее принцессой, которая выходит, чтобы показаться народу, и назвал ее про себя принцессой Аль. Это была не то чтобы первая любовь – но в моей еще маленькой жизни первая девочка, которой надо было восторгаться.
Хо́дя
Няня когда-то рассказывала мне, мальчику, что в ее детстве, в тверской деревне, ходили по дворам китайцы с мешком разных мелких разностей – дешевых сережек, платочков, зеркалец, отрезов пестрого ситца и прочего. Этих китайцев звали «хо2дя». Что искали эти люди на российских просторах, на совершенно чужой им земле с чужим говором и климатом? Каких заработков? Каких богатств? В бесконечных тысячах верст от своей родины! Какой был в этом экономический смысл?
Я представляю себе этого человека, в синем почему-то халате, летом босого, зимой в изношенной шубейке и в треухе, всегда с косичкой на спине, легким спорым шажком бегущего с мешком по полевой дороге от села к селу. Смуглое непроницаемое лицо с постоянной улыбочкой, оскал крупных зубов – не поймешь, любезен человек, боится, злится? Смешная ломаная русская речь. Вселенский сирота. Хо2дя.
Старик в золотых лаптях
К нам приходила мамина приятельница, пожилая Гедвига Эдуардовна. Однажды она подарила мне пушкинскую сказку «О рыбаке и рыбке» в роскошном старинном издании, может быть, в издании Маркса – в переплете, отделанном золотом. На переплете старик вытаскивал из моря сеть с золотой рыбкой – и рыбка была золотая, и лапти на старике. Мне читали эту сказку, а я не понимал, зачем в корыте у бабки лежала кора («В корыте много ли корысти?». Но впечатление от книги было очень сильным – раз до сих пор его помню.
Доктор Зарахо́вич
От этого человека остались в моей памяти только высокая худая фигура и очень добрый голос. Это был наш гатчинский детский доктор. Он лечил меня еще до войны. Потом лечил моего младшего брата, потом лечил моего сына. Когда случалась дома какая-нибудь детская болезнь, то говорили:
– Вот придет доктор Зарахович…
И всё налаживалось. Сколько ему приходилось ходить по улицам и дворам Гатчины! Как было ему нелегко – это я только теперь понимаю. Но он честно делал свое дело – лечил детей. Свою миссию он выполнил. Слава ему!
Былинка
В окрестностях Гатчины, где-то на дальней окраине Орловой рощи (старинного придворного охотничьего угодья, а ныне лесопарка), ранней зимою, на склоне неглубокого овражка, из снега торчала тоненькая длинная былинка с остатками листиков и зонтика-плода. Она была открыта всем ветрам и беспомощно дрожала, колеблясь во все стороны. Как было ей холодно, как неуютно! Как безнадежно! Боже ты мой!
Рильке
Когда-то, очень давно, в 1902 году, путешествуя по южной России, великий австрийский поэт Райнер Мария Рильке проехал на поезде из Кременчуга в Полтаву по мосту через Псёл, мимо станции Потоки. Между Пслом и станцией железная дорога делает плавный изгиб мимо древнего кургана с одной стороны и маленького хутора Кияшки – с другой. Через несколько лет на этом хуторе снимет на лето хату (вторую от поворота дороги на село Запселье (Запсилля)) у Степана Кияшко мой дед, дамский портной из Кременчуга Исаак (Ицко-Мордко) Иосифович (Осипович) Ольшанский. На этой даче буду в 1930-х годах и я жить летом.
Машина «Зингер»
В нашем доме умерла старуха, хозяйка одной из квартир. Въехали новые люди, стали делать ремонт – выкинули старую мебель, разобрали полы, сняли с петель двери. Во дворе перед подъездом образовалась гора разного хлама.
Смотрю – торчат из-под гнилых досок чугунные ножки с перемычкой между ними в виде кованой или литой надписи: «Singer». Швейная машина с ножным управлением! Такой «Зингер» был у моего деда, дамского портного в Кременчуге. Помню красивую лакированную машинку, с золотыми сфинксами на черном фоне. Помню ее стрёкот и ритмичное постукивание ножной педали, которую раскачивал дед под свое мурлыканье вполголоса. Вгляделся: доска-столешница, а в ней прямоугольное отверстие – самой машинки нет… Одна станина. Словно встретил вдруг совсем в другой стране и в другом веке друга детства. Приятно. И печально.
Тетя Мотя
Светлой памяти М. А. Тригубенко
Ее звали Матрёна Андреевна. Когда доброжелатели, обращаясь к ней, называли ее «интеллигентно» «Матрона Андреевна», она гневно их поправляла:
– Я не Матрона, я – Матрёна!
Это была старшая сестра моего отца. Много лет она работала завучем в московской средней школе и характера была решительного и довольно жесткого. А досталось ей от жизни по первое число! Два ее сына погибли в Отечественную войну 1941–1945 годов, причем один из них попал в плен и три раза делал попытки бежать из немецкого концлагеря. Был замучен. Муж ее, ученый-естествоиспытатель, был по ложному доносу (сочли украинским националистом) репрессирован. Тоже погиб.
В семье тетю Мотю побаивались за характер. Но в ее русской речи всегда слышалась милая украинская мягкость акцента. Семья наша была родом с северной Украины, из Черниговской губернии.
Ахмет прекрасный
Память моей мамы сохранила эпизод жизни города Кременчуга, наверное, 1920 или 1921 годов. Заезжий куплетист пел:
Я – Ахмет прекрасный,Стройный, как картофель.Я сюда приехалИз Константинополь.Я приехал в Кременчуг.Встретил кислый мина.Спрашиваю: «Что такое?» —«Нету керосина!»Можно с уверенностью предположить, что поющий имитирует «восточный» акцент, что скорей всего этот куплет пелся и в других местах, где также жители жаловались на отсутствие керосина (для освещения, для приготовления еды на керосинках – горелках на керосиновом топливе; эти керосинки долго были потом в ходу – лет сорок, пока не распространились электричество и газ). В этих стишках можно было заменять название города (Канев, Жмеринка и т. п.). При этом пении надо было еще и пританцовывать.
Такая вот деталь провинциальной жизни в годы, когда закончилась гражданская война и начался советский быт.
Махорочка
В военных лагерях нам раздавали пакетики махорки – серенькие пачки величиной с хлебную горбушку. Я не курил, поэтому отдавал свою порцию товарищам. Однажды я вгляделся в буковки на пачке и вдруг увидел слова: «Махорочная фабрика, г. Кременчуг». Не знаю, есть ли эта фабрика сейчас, но в Кременчуге работала она давно, едва ли не с дореволюционных времен. Я даже отчетливо помню ее длинное здание и крепкий запах махорки, разносящийся по всей улице. На фабрике, в бухгалтерии, служила несколько лет даже моя родная тетя Вера, мамина младшая сестра.
Кременчуг – это родной город моей мамы и ее мамы, моей бабушки. В Кременчуге родился мой двоюродный любимый брат Владик и похоронен мой дед. Кременчуг – это одно из моих родных мест, и еще хутор Кияшки у железной дороги на Полтаву (станция Потоки).
Вот вам и махорочка!
Длиннозубый стрелочник
До войны мы жили летом на украинском хуторе, над Пслом, у железной дороги на Полтаву. Напротив нашей хаты, на железнодорожной насыпи высился семафор. Кто не знает – это такая ажурная мачта с устройством на макушке в виде вытянутой руки, вместо ладони у которой металлический кружок. Если путь закрыт, эта «рука» стоит параллельно земле, если ожидается поезд, она подымается вверх на 45 градусов. По вечерам на семафор всползали два фонаря – красный и зеленый, они заменяли «руку» в темноте.
Подымал их высокий сутуловатый человек с удивительно крупными зубами на улыбчивом лице. Мы прозвали его «Длиннозубый стрелочник». Перед сумерками он выходил из будки, стоявшей у переезда, шагах в ста от семафора, и медленно шел к нему с двумя фонарями в руках. Этот человек с фонарями олицетворял собою вечер. Это был наш вечерний бог. Глядя на него, хотелось зевнуть и идти спать в хату или в сад под вишни – в зависимости от погоды. В сумерки, в семь часов вечера, проходил из Полтавы на Кременчуг пригородный поезд – можно было проверять по нему часы.
После войны, когда хутор, сожженный немцами, кое-как восстановился, мы, приехав туда, вдруг увидели у задней стены одной из хат нашего знакомого Длиннозубого стрелочника, сидевшего на низкой скамеечке и чинившего что-то молотком. Он был уже совсем седым, но зубы были всё такими же, и добрая улыбка по-прежнему светилась на его лице. Семафора уже не было, вместо него стоял электрический светофор. Не было и огромных тополей у железнодорожного моста через Псел, в которых когда-то многократно отдавалось эхо от вагонов, проходивших мимо.
Степные волны
Бывало, в украинской степи, на Полтавщине, заберешься на курган и глядишь вокруг: степь до горизонта, лишь купы деревьев да темные курганы кое-где. А по степи, по сухим травам и по желтым пшеничным полям от ветра ходят волны, как в океане. Когда-то здесь рос ковыль, его шелковистые метелки покрывали всю степь и делали ее еще больше похожей на водное пространство. И волны эти видели и древние русичи, и печенеги, и половцы, и татары, и монголы, и бродячие угры, искавшие новую родину. И я их вижу. Ходят степные волны…
Конец ознакомительного фрагмента.