Полная версия
Когда я умру. Уроки, вынесенные с Территории Смерти
В следующий понедельник я вернулся в больницу и получил результаты обследования. Доктор Сатвиндер сказал, что у меня карцинома в месте сопряжения пищевода с желудком, что сама опухоль относится к типу аденокарцином (этот тип характерен для представителей среднего класса в среднем возрасте, если они подвержены регулярным стрессам, – иначе говоря, речь идет именно о вас, читатели моей книги) и что она уже достигла пяти сантиметров в ширину. С другой стороны, пока еще не отмечено каких-либо признаков ее распространения по всему организму, так что в данный момент целесообразно было бы начать химиотерапию.
По рекомендации Сатвиндера я решил лечиться у доктора Мориса Слевина в Лондонском онкологическом центре (London Oncology Centre). Короче говоря, я полностью препоручил себя частной медицине, что изрядно огорчило мою дочь Джорджию. Она считала, что мне следует придерживаться системы государственного здравоохранения (National Health Service, NHS). В глубине души я понимал, что она права, однако в тот момент для меня естественно было придерживаться тех путей, которые были уже знакомы и сулили большую ясность. Частная медицина привлекала меня отчасти по рациональным, а отчасти и по эмоциональным причинам. Я взял за правило проводить регулярные обследования в частных клиниках, после того как мой терапевт сказал, что не слишком доверяет профилактическим обследованиям, полагая такую практику контрпродуктивной.
Когда я первый раз ощутил проблемы с глотанием и понял, что у меня не все в порядке, я без лишних раздумий обратился в частную клинику, где мне сразу же диагностировали рак и расписали все дальнейшие действия. Разумеется, и на этом этапе я мог бы поменять планы, но тогда я боялся нарушить сложившийся ход вещей, а кроме того, испытывал некое подспудное недоверие к государственному здравоохранению. Потом я избавился от этого предрассудка, хотя и не сразу. В тот момент я нуждался хоть в каком-то чувстве безопасности.
Морис Слевин оказался весьма энергичным южноафриканцем. Моя жена упрекнула его в некой «лихости», но такая оценка не совсем точна. Он был окружен атмосферой высоких технологий и современной науки, где не оставалось места для ленивой вальяжности, которая отличает мир частной медицины. Он говорил доверительным тоном, убеждая своей аргументацией (что на том, первом, этапе было для меня большой поддержкой). Он разъяснил мне, что химиотерапия почти наверняка будет не так страшна и мучительна, как мне казалось по рассказам знакомых.
Он объяснил, что меня ждет лечение, соответствующее стандартному протоколу MAGIC, принятому для рака пищевода. Он был разработан в Великобритании и получил распространение по всему миру. Конкретнее это означало три курса химиотерапии до операции и три после. Они должны были проводиться лекарствами комплекса EOX (epirubicin, oxaliplatin, cape citabine). Скорее всего, мне грозило облысение, да и то не обязательно, если пользоваться такой штукой, как «холодная шапочка» – в ходе процедур она должна была охлаждать мне голову. (Потом выяснилось, что именно эта «шапочка» оказалась самым неприятным моментом во всем процессе.)
Химиотерапия проводилась в подвальном помещении, где было светло и царила дружелюбная атмосфера. Каждому пациенту выделялось нечто вроде пары авиационных кресел. Первая процедура была назначена на 12 февраля. Она началась в девять утра и представляла собой серию внутривенных вливаний. Жидкость вводилась в мое тело через специальный «краник», который мне предварительно вживили, проведя на вене маленькую операцию.
Первым делом в меня вливали физиологический раствор, затем препараты от тошноты, после чего шли два лекарства собственно химиотерапии. Третье лекарство нужно было принимать уже дома в виде таблеток. Ни одна из этих процедур не оказалась болезненной или неприятной, хотя я был несколько напуган, увидев, что после второго вливания моя моча стала ужасающего ярко-красного цвета. Воздействие терапии было мощным, и я сразу же чувствовал, как эти препараты проникают в мое тело. В целом терпеть все это было не так уж и трудно.
Приходила Гейл и часами сидела рядом со мной, пока мне в вену текли растворы из капельницы. Иной раз при мне была Салли Морган. Салли заправляла всеми делами в политической конторе Блэра. Там за ее дружелюбием и теплотой ощущалась внутренняя твердость. Когда-то, на самом тяжелом этапе премьерской карьеры Тони Блэра, она служила ему совершенно незаменимой опорой и защитой. Теперь такая же опора понадобилась и мне.
Я же тем временем сосредоточенно настраивался на борьбу с раком. Джорджия купила мне полное собрание речей Черчилля, и я слушал их, тренируясь на беговой дорожке и готовясь к операции.
Все мысли, которые приходили мне в голову касательно моего заболевания, имели стратегический характер, будто я планировал какую-нибудь предвыборную кампанию. Выздоровление от рака я мыслил как победу, а результаты обследования – как предвыборные опросы общественного мнения. Аластер Кемпбелл называл мой рак Адольфом, а меня – Черчиллем.
Со стороны я, наверное, казался ненормальным. В некотором смысле так оно и было, но уж так я воспринимал эту ситуацию, как всегда воспринимал свою жизнь. Мне нравилась политика, а предвыборная борьба нравилась еще больше. Моя первая предвыборная кампания развертывалась в 1987 году, и я надеялся, что последняя состоится в 2010 году, хотя мне всегда казалось, что на каком-нибудь частном поприще от меня будет не меньше пользы. Но больше всего на свете мне нравился сам процесс размышлений, построения стратегических планов, поиска ответов на неразрешимые политические вопросы. Именно этим я сейчас и занимался, ни на минуту не прерывая мыслительный процесс. И думал я не просто о том, как выкрутиться из этой ситуации, а о том, как это сделать наилучшим образом.
Для меня стратегия – это не какая-то статическая картина, а непрерывно меняющийся поток. С годами я, как мне хотелось бы верить, стал спокойнее, уравновешеннее, рассудительнее, и новые задачи, поставленные передо мной болезнью, нужно было решать новыми способами. При этом главный принцип остался неизменным – сначала проблему нужно идентифицировать, а потом уже искать пути ее разрешения. Не исключено, что таких путей не окажется вообще, но подобная ситуация сама по себе потребует тоже какого-то конкретного решения.
День операции приближался, и пришла пора привести в порядок все мои личные дела. Я составил завещание и сформулировал поручения касательно моих похорон. Все это звучит гораздо страшнее, чем выглядит на самом деле. Сам процесс размышления над ритуалом похоронной службы и выбора подходящей музыки несколько рассеивает естественную для такого повода тоску. Когда мы с Гейл отправились к викарию, чтобы обсудить все технические детали, мы спорили друг с дружкой самым неприличным образом, но как только осознали, что речь все-таки идет о похоронах, сразу успокоились. Мы поняли, что сейчас самим своим поведением тоже можем нанести смерти какой-то, пусть и слабый, удар.
У меня не было никаких претензий ни к Лондонской клинике, ни к Лондонскому онкологическому центру, они исполняли свои обязанности безупречно, и тем не менее я почувствовал, что пришла пора сменить стратегию лечения. Я решил вернуться в лоно государственной медицины. Первым порывом было обратиться в клинику Ройял Марсден (Royal Marsden Hospital), но в ней только-только произошел большой пожар, и кто-то из тамошнего персонала сказал мне, что в течение некоторого времени ложиться туда на операцию было бы просто неразумно. Я переговорил с авторитетными людьми из структуры госслужбы здравоохранения NHS (в этом на неформальной основе мне очень помог Ара Дарзи, выдающийся хирург-онколог), разжился обширным списком медицинских светил и солидных учреждений, но при таком широком выборе никак не мог отважиться на окончательный шаг.
Один из ведущих консультантов из NHS, отвечая на вопрос, где и с кем у меня будет больше шансов остаться в живых, сказал без всяких колебаний: «Это Мюррей Бреннан в нью-йоркском Онкологическом центре памяти Слоуна – Кеттеринга (Memorial Sloan-Kettering Cancer Center)». Эту рекомендацию я слышал уже не раз. В конце концов после бесконечных консультаций и обсуждений мы остались при двух вариантах, и оба выглядели в равной степени привлекательно – Лондонская учебная больница (London teaching hospital), где работал один весьма уважаемый хирург, и вышеупомянутый Центр Слоуна – Кеттеринга в Нью-Йорке. Эти рекомендации мы слышали неоднократно из уст людей с безупречным авторитетом, отмеченных и великодушием, и трезвой рассудительностью. Но окончательное решение оставалось за мной, и я беру на себя всю ответственность за него.
Я повстречался с обоими хирургами. Консультант из госслужбы здравоохранения оказался весьма обаятельной личностью и предложил радикальную стратегию. Он настаивал на так называемой эзофагогастроэктомии, при которой опухоль удаляется целиком. Эта операция должна была проводиться не просто через желудок, а путем вскрытия грудной клетки для более свободного доступа к операционному полю. Он полагал, что требуется удалить как можно больший объем желудка и как можно большее количество лимфатических узлов. Он предупредил, что меня ждут сильные боли и другие неприятные ощущения, что все это будет очень непросто, но люди переживают и не такое, и все эти муки вполне оправданны, так как существенно повысят мой шанс остаться в живых. Я искренне поблагодарил его, но при этом испытывал некоторую неловкость, так как не чувствовал полной убежденности в его правоте, и решил для очистки совести слетать в Нью-Йорк.
Двадцать первого апреля на весеннем солнцепеке мы с Гейл стояли на территории Центра Слоуна – Кеттеринга. Больница возвышалась над нами, как целый офисный квартал, прямо в центре Манхэттена. Больничный ресепшн создавал атмосферу не лечебного учреждения, а какого-то бизнес-центра. Над головой возносились в небо этаж за этажом, где вас были готовы вылечить от любой разновидности онкологических заболеваний. Короче, это был прямо какой-то раковый гипермаркет.
Я поднялся на этаж Мюррея Бреннана, ожидая увидеть там обстановку, типичную для британских частных больниц – тихую, салонную и чуть-чуть затхлую. Однако меня ждало нечто противоположное. Вместо комфорта – утилитаризм, отражающий и жесткие ритмы Нью-Йорка, и установки конкретно этой больницы, нацеленной на то, чтобы убивать рак любой ценой. О тишине тут и говорить не приходилось, этаж был забит народом, в основном ожидающим аудиенции лично у Мюррея. Эта публика больше походила не на пациентов, дожидающихся приема врача, а на паломников, явившихся к целителю.
Как бы то ни было, нам пришлось ждать очень долго – намного дольше, чем в какой-либо больнице до и после этого визита. Когда мы наконец дождались аудиенции, она оказалась очень короткой. Правда, за эти несколько минут доктор успел произвести впечатление, хоть и вел себя предельно сдержанно. Это был не американец, а приезжий из Новой Зеландии. Его неразговорчивость граничила с холодностью – по крайней мере, при первой встрече. К тому времени он пребывал на вершине недюжинной карьеры, вот уже более двадцати лет занимая пост заведующего всеми хирургическими отделениями в этой огромной больнице.
Как он сказал, мой случай крайне серьезен, но он уверен, что шансы выбраться у меня не так уж и малы. Он гордился своей больницей, ее высокими статистическими показателями, объясняя их не какой-то конкретной причиной, а взаимосвязанной системой, требующей совершенства на всех участках работы. Он сказал, что больница Слоуна – Кеттеринга – это не частное заведение, и 20 процентов пациентов здесь проходят лечение на некоммерческой основе.
В отличие от программы, которую нам предлагали в Великобритании, он настаивал на умеренности и не приветствовал радикальные решения. После операции он обещал не направлять меня в отделение интенсивной терапии, а сразу же перевести в обычную палату. Он намеревался провести полную резекцию (то есть удалить всю опухоль целиком), однако планировал ограничить вторжение в желудок и обойтись без вспомогательного доступа через грудную клетку, так как вообще был против таких размашистых действий.
Гейл одобрила его подход, считая его более тактичным, более взвешенным, а моя склонность к экстремальным решениям ей всегда была не по душе. Единственное, что ей не нравилось, – необходимость ездить в Америку. Кроме того, она опасалась, что уход здесь будет непоследовательным и разбросанным по разным учреждениям. Мне же все это понравилось, так как выглядело весьма смело, обещало высокие шансы выжить и не грозило очень уж большим дискомфортом.
Больница оставляла внушительное впечатление, хотя в ее атмосфере чувствовалась какая-то жесткость и неуступчивость. Несколько огорчительно было смотреть, как Гейл любую мелочь должна была сразу оплачивать своей кредиткой. Короче, на первом месте здесь стояла эффективность, а не человечность.
Вернувшись в Британию, мы чувствовали себя в подвешенном состоянии и не знали, какой вариант будет правильнее. Наша главная проблема заключалась не в том, что мы не знали верного решения, а в том, что решение нужно было принимать как бы на ничьей земле. С одной стороны, мы вступили в какие-то отношения с государственной системой здравоохранения, а с другой стороны, стать ее реальной частицей еще не успели. Да, у меня наладились контакты с консультантами из NHS, но всей полноты связей с этим учреждением еще не было. Из одной гавани мы вышли, а до другой еще не добрались.
Итак, я сделал, что было возможно в этой ситуации, опросив всех, кто вызывал у меня уважение (включая и деятелей из NHS). У меня был всего один вопрос: что мне делать? Ответ был на удивление единодушным: Центр Слоуна – Кеттеринга является самым знаменитым учреждением по этой части и, выбрав его, я приму единственно правильное решение. Что же касается каких-то альтернатив в британском здравоохранении, то здесь между моими консультантами не наблюдалось никакого согласия.
Итак, если Нью-Йорк обещал мне самые высокие шансы на жизнь, я считал себя морально обязанным выбрать именно этот вариант. А потом, в Америке я чувствовал себя как дома, часто там бывал и вообще полюбил эту страну, участвуя в 1992 году в предвыборной кампании Билла Клинтона. Я отважился на этот шаг. Мы отправляемся в Нью-Йорк. Гейл не разделяла моей уверенности. Она считала меня слишком упрямым, но тем не менее уважала мое решение.
Операция была назначена на 1 мая, то есть ровно через одиннадцать лет после нашей победы на выборах 1997 года. Я счел это неплохим предзнаменованием, но все равно не мог избавиться от беспокойства. Эта дата отбрасывала тень на все мое будущее, и с каждым днем она придвигалась все ближе. Меня страшило не столько то, что могло произойти, сколько неотвратимость этого. Если что-то случится, никаких вариантов спасения у меня уже больше не будет.
На смену весне пришло раннее лето, а вместе с ним и день отъезда в Нью-Йорк. Гейл собиралась отправиться в Америку попозже, так что я летел один. Из аэропорта я взял такси и проехал через весь город, как прежде делал много-много раз. В знакомой нью-йоркской обстановке я чувствовал себя в безопасности, а сознание, что у меня впереди еще целая свободная неделя, придавало мне сил. Впрочем, где-то в глубине души росла тревога.
Да, это был Нью-Йорк, но не совсем тот Нью-Йорк, какой я знал раньше. На этот раз я был не туристом, а пациентом, и все картинки, увиденные из окна, сразу стали какими-то размытыми. Я остановился в отеле на 64-й Стрит. Персонал оказался не слишком дружелюбным, но у меня имелся небольшой балкончик с видом на город, и, хотя я был один, одиночества я не испытывал. Мне очень нравилось, что никто ко мне не пристает. Просыпаясь по утрам, я проводил часок в тренажерном зале, делал дыхательные упражнения и бродил по Центральному парку.
Дети сунули мне в дорогу фотографии всего нашего семейства, и я расставил их по квартире. Кроме того, они подарили мне футболку со знаменитым «дзенским псом», которую просили надеть в день операции. На ней красовалась надпись:
Он не знает, куда плывет, ибо за него это решит океан. Важна не цель, а сам подвиг странствия[5].
Эти слова весьма точно соответствовали моему тогдашнему состоянию.
В течение следующих дней мне снова сделали компьютерную томографию и эндоскопию. Обе процедуры были выполнены на очень высоком профессиональном уровне, тщательно и осторожно.
Затем у меня состоялось новое свидание с Мюрреем Бреннаном. На этот раз он уже выглядел не таким недоступным, хотя какая-то сухость в его манерах оставалась. Он сказал, что будет относиться к этой операции как к операции на желудке, а не на пищеводе, и повторил, что меньше всего ему хотелось бы вскрывать грудную клетку. Ставка будет на то, чтобы обойтись только вскрытием желудка.
Я расспросил медсестру, как все будет происходить в день операции. Она сказала, что в этот день мне нужно будет явиться в больницу утром, провести пару часов в комнате ожидания в компании жены, а затем в одиночестве отправиться по длинному коридору в огромную операционную. Прозвучало это так, будто речь шла о последнем пути осужденного на казнь. Сестра заботливо напомнила, что мне стоило бы взять с собой какое-нибудь успокаивающее.
Гордон Браун позвонил мне в Нью-Йорк и спросил, сколько времени должна длиться операция. Я ответил, что от шести до восьми часов, на что он заметил: «Не так уж и плохо, примерно столько же времени заняла моя операция на глазах». Не припомню, чтобы Гордон когда-нибудь разговаривал в таком тоне. Это был момент настоящей близости.
В день перед операцией я написал письма каждому из членов семьи на тот маловероятный, однако же возможный случай, если я ее все-таки не переживу. И пока я писал эти письма, я дошел до настоящего срыва. Началась истерика.
После обеда приехала Гейл. Она была тогда (да и сейчас является) гендиректором издательского дома «Random House», так что работа у нее весьма напряженная. У меня в голове не укладывалось, как она сможет просидеть со мной в Нью-Йорке целых два месяца, работая при этом в местном офисе своей компании. Мне казалось, что я не заслуживал такой самоотверженности.
Повозившись часок-другой, Гейл превратила гостиничные апартаменты в некое подобие жилой квартиры, после чего мы долго разговаривали. Это был вечер невообразимой близости. Рак – это, конечно, большая неприятность, однако он же может послужить источником самых нежных чувств. Я никогда не забуду этого вечера.
В день операции я проснулся в тревоге и каком-то нездоровом возбуждении. Я надел подаренную футболку, и мы вышли из дома несуразно рано. Разумеется, мы умудрились по дороге заблудиться и какое-то время беззлобно препирались по этому поводу. Поднявшись на лифте, мы прошли в комнату ожидания. Приехал Мюррей в яркой красной бандане. Сжав меня в медвежьих объятиях, он сказал: «Теперь моя забота спасти вас». В этот момент я доверился его власти и ост ро почувствовал его человеческую заботу.
Через полтора часа ожидание закончилось. Мы прошли метров двадцать рука об руку с Гейл, а затем она отстала и я пошел дальше в одиночестве. Войдя в операционную, просторную и поблескивающую разным оборудованием, с видеоэкранами под потолком, я увидел в центре крошечный стол, теряющийся в грандиозных масштабах остальной обстановки. Мюррей не обратил на меня внимания, занимаясь в углу чем-то своим. Я взобрался на стол, и анестезиолог моментально избавил меня от всех страхов.
Отвага слабых
Я увидел над собой яркий свет и понял, что пока еще жив.
Я сглотнул с облегчением. Значит, жив, и это уже очень приятно. Вошла Гейл, я заговорил с ней, пригласил детей. Грейс выглядела озабоченной, Джорджия была просто счастлива. Этой ночью я совершенно не спал, смотрел телевизор и до утра ощущал прилив адреналина.
Я не помню, чтобы когда-нибудь еще чувствовал себя таким счастливым. Впрочем, отчасти это ощущение счастья было иллюзорным, вызванным принятыми стероидами. Наутро я перебрался в мою постоянную палату. Это была небольшая, скупо обставленная, строгая комнатка, которую я делил с одним подвижным ньюйоркцем, который болтал не умолкая. Окна в комнате не было. Забавно, конечно, но это помещение явно создавалось не для удовольствия, а с чисто утилитарными целями.
Гейл рассказала, как у нее прошел день. Это был сущий ад. Ждать, не имея никакой информации, пока наконец не появился Мюррей Бреннан в запачканном кровью белом халате, совершенно вымотанный, будто он все это время, как китобой, сражался с кашалотом. Он сказал, что операция оказалась исключительно тяжелой и он сделал все возможное, лишь бы только не пилить мне ребра. Вся борьба состояла в том, чтобы состыковать два обрезка пищевода, между которыми еще недавно располагалась опухоль.
Об этом дне Мюррей оставил запись в своем дневнике: «Сегодня провели эзофагогастроэктомию у лорда Гоулда. Операцию удалось провести со стороны желудка, однако из-за высокого анастомоза работать было очень трудно». Похоже, эта операция доставила ему хлопот – так же, как и мне.
Я устроился поудобнее в своей новой комнатке и затосковал. Отовсюду у меня торчали трубки – даже из носа. Лицо утратило естественный цвет, приобретя зловещую белизну. Как сказала Гейл, я больше походил на мертвеца, чем на живого человека. Ей было тяжело смотреть и на эту палату, и на тонкую занавеску, отделяющую меня от соседа, и на мое нездоровое лицо, и вообще на всю эту ненормальную ситуацию. Несколько дней я не мог пить и только сосал ватные палочки, смоченные водой.
Кроме того, возникла проблема взаимопонимания. Во рту у меня пересохло, из носа торчала трубка, так что я едва мог говорить, а если и говорил, то очень неразборчиво. Большинство медсестер не могли понять меня и подозревали, что я над ними издеваюсь. Я сравнивал себя с соседом-ньюйоркцем, который только хрипел, но все сестры понимали его без малейших затруднений.
В общем, день прошел так себе, однако ночь оказалась еще хуже. Под воздействием морфия ночные часы превратились в непрерывно копошащийся клубок из страхов и темных сил. Стены комнаты никак не могли стоять спокойно – они смещались, шевелились, выгибались и всячески стремились меня напугать. Вот на что были похожи эти ночи – на бесконечный нью-йоркский стеб и коварный текучий мрак.
На следующий день мое душевное состояние еще ухудшилось. Я проснулся, уже с утра чувствуя упадок сил, а боль, которую я испытывал после операции, меня совсем доконала. Я почувствовал, что единственный способ побороть эту ситуацию – отступление и попытка сохранить оставшиеся силы.
Для себя я назвал это (пусть и не очень удачно) «стратегией ящерицы». Залечь, спрятаться, замаскироваться, отступить. Впрочем, эта тактика не сработала. Зато и хирург, и медсестры по моему поведению сделали вывод, что у меня явно не хватает жизненной энергии, чтобы управлять своими внутренними процессами. Если я пытался прекратить излучение своей энергии вовне, то и ко мне не поступала никакая энергия из окружающего мира.
Мюррей укрепился в подозрениях, что мое подавленное состояние является следствием какого-то кровотечения, поскольку в ходе операции не удалось полностью и правильно соединить разрезанные части. Сразу же была назначена повторная компьютерная томография. Меня заставили выпить контрастную жидкость, что не доставило мне никакого удовольствия, а потом попросили на время сканирования принять такую позу, которая теперь, после операции, была почти невыносима. Томография не показала никакого кровотечения, но этот урок я усвоил хорошо. У меня все идет нормально, когда я настроен на позитив, а вот без оптимистических установок ситуация сама по себе тяготеет к развалу, а вовсе не наоборот. С этого момента я пошел на поправку и завоевал доверие персонала. Моя жизненная траектория явно смотрела вверх.
Прямо со второго дня, даже после такой тяжелой операции, как моя, медперсонал заставляет пациентов активно двигаться. В моем случае это помогло остановить накопление жидкости в легких. Это, как полагают, должно было снизить вероятность пневмонии.
Подвижность – это значит ходьба. Так или иначе, но меня выгнали из постели, прицепили все мои трубки и бутылочки к тележке и погнали меня на прогулку, которую я назвал дорогой смерти. Это было бесконечное движение по коридорам вокруг внутреннего дворика. Каждый шаг давался с немалым трудом, а полный круг по хирургическому отделению казался вечностью. Сначала от меня требовали пройти пять кругов, потом десять, потом двадцать.
В этом занятии я был не одинок. Были и другие пациенты, недавно перенесшие такие же или похожие операции. Они так же нарезали круги по коридорам, напоминая не людей, а какие-то передвижные агрегаты на колесиках, над которыми возвышаются человеческие головы – тщательно вымытые, бледные до белизны и с затравленными глазами. Никто не говорил ни слова и даже не улыбался. Мы просто брели по коридорам, как привидения.