Полная версия
Море изобилия. Тетралогия
– Молодой господин, приходите к нам развлечься. Уж так вы нам сегодня понравились. Прямо убьете, если не придете, – сказала старая гейша, наряженная поэтом.
У молодых гейш и у тех, что были в мужских костюмах, под глазами были положены румяна, и казалось, особенно когда они смеялись, будто они пьяно покачиваются; Киёаки к вечеру почувствовал холод, а тут настало полное ощущение того, что его окружили ширмами со створками из шелка, вышивки и напудренной женской кожи, которые не пропускают дуновений вечернего ветра.
Как эти женщины, наверное, с громким смехом и негой плещутся в ваннах, где вода как раз такая, какой требует их тело… Выразительные жесты, манера кивать головой так, будто в основании белого гладкого горла прикручены маленькие золотые петли, в определенный момент останавливающие кивок, выражение лица, когда губы не перестают улыбаться, а глаза вдруг полыхнут гневом на шутки разошедшихся клиентов, движение всего тела, когда, мгновенно став серьезными, они выслушивают требования гостя, минутная холодная рассеянность, когда они слегка поднимают руки к волосам, – среди всего этого сонма движений внимание Киёаки привлек тот взгляд искоса, которым так часто пользовались гейши, и он невольно сравнивал его с совсем непохожим, особенным взглядом Сатоко.
У окруживших его женщин этот взгляд был живым, радостным, но создавал неприятное ощущение, будто он сам по себе кружит над тобой, подобно надоедливому комару. Он совсем не был, как у Сатоко, окутан изяществом движения.
Сатоко в отдалении беседовала с его высочеством принцем. В слабых лучах заходящего солнца ее профиль, как далекий кристалл, чуть слышный звук струн кото или едва различимая складка горы, был наполнен какой-то таинственностью, вызванной расстоянием, и, подобно вечерней Фудзи, четко вырисовывался на фоне неба, проглядывающего в густевших сумерках сквозь деревья.
Барон Синкава обменялся несколькими словами с графом Аякурой, их обхаживали гейши, но они вели себя так, словно вовсе их не замечают. На газоне один из опавших лепестков с цветов сакуры прилип, запачканный, к носку лакированной, отражавшей вечернее небо туфли графа Аякуры, и барон обратил внимание, что у того маленький, почти женский размер. И рука графа, державшая бокал, была маленькой и белой, как у куклы.
Барон ощутил зависть к крови, которая иссякает столь изящно. Но он чувствовал также, что между рассеянностью графа, естественной и улыбчивой, и его рассеянностью английского типа возможен диалог, который не может состояться с другими.
Граф неожиданно произнес:
– Среди животных грызуны, что ни говори, очень милые зверушки.
– Грызуны? – машинально отозвался барон, ему как-то ничего не пришло в голову.
– Зайцы, морские свинки, белки…
– Вы что, держите их дома?
– Нет, от них сильный запах.
– Не держите, хотя они вам очень нравятся?
– Ну, во-первых, это не поэтический объект. Домашнее правило – старайся не держать в доме того, чему не стать стихом.
– Вот как?
– Не держу, но мне больше всего милы эти маленькие, лохматые, робкие существа.
– Удивительно.
– Милые существа – и такой сильный запах.
– Да, пожалуй, это верно.
– Вы, господин Синкава, говорят, долго жили в Лондоне…
– Да. Там, в Лондоне, за послеполуденным чаем вас каждый спрашивает, как вы наливаете: сначала молоко или сначала чай? Когда они смешаются, получится одно и то же, но что наливать в чашки первым – для англичан чрезвычайно важная проблема, важнее политики.
– О, это так интересно – то, что вы сейчас рассказали.
Они не давали гейшам возможности вставить слово, и хотя оба пришли любоваться цветами, выглядели так, словно цветы их вовсе не занимают.
Жена маркиза беседовала с ее высочеством; та любила музыкальные сказы нагаута и играла на сямисэне, поэтому разговор поддержала стоявшая рядом аккомпаниаторша, пожилая гейша из Янагибаси. Жена маркиза рассказала, как в праздник помолвки одного из родственников они на рояле, сямисэне и кото исполнили музыкальный сказ «Зелень сосны» и всем очень понравилось; принцесса живо заинтересовалась: «Хотела бы я тоже при этом присутствовать».
У маркиза постоянно вырывался громкий смех. Принц чуть посмеивался в усы. Наряженная слепым сказителем пожилая гейша что-то шепнула маркизу, и тот громко обратился к гостям:
– А сейчас представление. Господа, прошу к сцене…
Это, вообще-то, должен был объявить дворецкий Ямада. Ямада, на чью роль посягнул хозяин, захлопал глазами за стеклами очков. Это было единственное, чем он выразил свое отношение к непредвиденной ситуации.
Он ни разу не прикоснулся к тому, что принадлежит хозяину, и хозяин не должен касаться того, что принадлежит ему. Вот прошлой осенью дети иностранцев, которые снимали дома по соседству, играли в усадьбе, собирая желуди. Туда же пришли дети Ямады, и дети иностранцев хотели с ними поделиться, но те наотрез отказались. Они твердо усвоили, что не следует брать вещей хозяина. Родители-иностранцы, неправильно истолковав их поведение, пришли к Ямаде с претензиями, но Ямада со своим обычным, ничего не выражающим, очень серьезным лицом, почтительно поджав губы, похвалил своих детей, сказав, что ему это известно.
Ямада на миг вспомнил это давнее событие и сразу, непослушными ногами отбрасывая длинные полы штанов, с жалкой решимостью вторгся в группу гостей и суетливо стал приглашать их к сцене.
В этот момент у пруда на сцене за красно-белым занавесом, гулким лаем разорвав холодный воздух, прозвучали деревянные колотушки, словно побуждая свежие щепки у сцены пуститься в пляс.
19
Киёаки и Сатоко представился случай оказаться вдвоем очень ненадолго, в то время, когда гостей после танцев гейш вели в наступающих сумерках в европейский дом. Довольные представлением гости опять смешались с гейшами, продолжались возлияния, и, пока не зажглись фонари, все шумели и бурно веселились.
Киёаки издалека заметил, что Сатоко умело, сохраняя приличное расстояние, идет за ним. В том месте, где дорога с холма разветвлялась на две – одну, ведущую к пруду, другую – к воротам, – в красно-белом полотнище была щель, сквозь которую виднелась огромная сакура.
Киёаки спрятался тут за полотнищем, но Сатоко перехватили дамы из свиты принцессы, поднимавшиеся от пруда после прогулки по Кленовой горе. Киёаки теперь не мог выйти, и ему оставалось только ждать под деревом, когда Сатоко найдет предлог, чтобы уйти.
И вот теперь, оставшись один, Киёаки впервые поднял глаза вверх и по-настоящему рассмотрел сакуру.
Цветы плотно облепили черные невзрачные ветки и походили на белые раковины, сплошь покрывающие риф.
Вечерний ветер надувал полотнище, доставал сначала до нижних веток, те грациозно покачивались, будто цветы что-то шептали, потом ветер принимался прыгать с ветки на ветку, и постепенно все цветы в широкой кроне начинали буйно колыхаться.
Цветы были белыми, только слегка розовели собравшиеся в гроздья бутоны. Но в этой белизне, присмотревшись, можно было заметить коричневато-красные звездочки тычинок, тычинки плотно переплелись, словно нитки, которыми пришита пуговица.
Облака и синева вечернего неба попеременно набрасывались друг на друга, желая воцариться безраздельно. Цветы выглядели сплошной массой, их прорезающие небо контуры были расплывчатыми, сливались с цветом вечернего неба. А чернота веток и ствола казалась еще гуще, еще резче.
С каждой секундой, с каждой минутой это вечернее небо, эта сакура становились ближе. Сердцем Киёаки, пока он смотрел на них, вдруг овладела тревога.
Занавес опять словно надулся ветром – это Сатоко, двигаясь вдоль него, проскользнула в щель. Киёаки взял ее за руку, на вечернем ветру рука была холодной.
Когда он собрался ее поцеловать, Сатоко, пугливо взглянув по сторонам, отстранилась, но, оберегая кимоно от лишайника, облепившего ствол дерева, оказалась в объятиях Киёаки.
– Мне это неприятно, Киё, пусти. – Голос Сатоко звучал тихо, в нем явно слышался страх, что кто-то увидит, но Киёаки обиделся на этот, пусть и вызванный замешательством, недовольный тон.
Киёаки хотелось быть уверенным в том, что сейчас под этим деревом они оба находятся на вершине счастья. Неспокойный ветер усиливал его тревогу, и он хотел убедиться в том, что и Сатоко, и он сам достигли пика исполнения желаний. Сатоко выглядела скорее уравновешенной, и он ни в чем не был уверен. Он был похож на ревнивого мужа, укоряющего жену за то, что она видела свой, а не его сон.
Ни с чем не сравнима была красота Сатоко, которая, несмотря на слабое сопротивление, с закрытыми глазами оставалась в кольце его рук. В этом лице с тонкими чертами, при всей их правильности, было что-то порочное. Киёаки в вечернем свете жаждал разглядеть, какое выражение прячется у Сатоко в уголках губ – смех или сдерживаемые рыдания, но сейчас губы были в тени ночи. Киёаки смотрел на ее ухо, наполовину скрытое волосами. С чуть подкрашенной мочкой, оно было по-настоящему изящным и походило на маленький коралловый ковчег, в который помещена крошечная статуэтка Будды. Глубоко в раковине этого ушка, погруженного в ночной мрак, скрывалось что-то таинственное. Может быть, там душа Сатоко? Или, быть может, душа где-то за приоткрытыми губами и влажным блеском зубов?
Киёаки мучился мыслью о том, как бы ему проникнуть в душу Сатоко. Сатоко, чтобы избежать его пристального взгляда, внезапно приблизила лицо и поцеловала его. Киёаки кончиками пальцев ощутил тепло талии, которую обвивала его рука. Он воображал, как хорошо, зарывшись носом, вдыхая аромат, задохнуться в этом тепле, напоминающем об оранжерее с гниющими цветами. Сатоко не произнесла ни слова, но Киёаки в деталях представлял близкое воплощение своей мечты.
После поцелуя длинные волосы отстранившейся Сатоко совсем закрыли обтянутую формой грудь Киёаки, в облаке аромата помады для волос он смотрел, как покрываются серебром деревья сакуры по ту сторону полотнища, и резкий запах помады казался ему запахом цветов. В свете вечерней зари деревья, похожие издали на сбившиеся груды душистой овечьей шерсти, скрывали где-то в глубине под осыпавшей их серебристо-серой белизной зловещую красноту, напоминавшую о гриме покойника.
Киёаки неожиданно почувствовал, что щеки Сатоко мокры от слез. Как только его несчастный пытливый дух принялся гадать, что это – слезы счастья или горя, Сатоко оторвала лицо от его груди и, не вытирая слез, с изменившимся резким взглядом, недобро, не останавливаясь, выговорила:
– Ребенок! Ребенок! Это я о тебе, Киё. Ничего ты не понимаешь. И не хочешь понимать. Мне следовало бы объяснить тебе все напрямик. Ты считаешь себя значительным, а сам все еще младенец. Действительно, я должна была объяснить тебе. Но теперь уже поздно…
Замолчав, Сатоко наклонилась и исчезла за полотнищем, оставив его одного с израненной душой.
Что-то случилось. Это были слова, которые больше всего ранили, стрелы, метившие в самое уязвимое место, именно те слова, в которых был собран самый что ни на есть эффективно действующий яд, слова, которые причиняли муку. Киёаки должен был сразу ощутить действие этого необычайного по силе яда, должен был задуматься, как в его руках оказался чистый, но такой опасный кристалл.
И все-таки он с бьющимся сердцем, дрожащими руками, почти плача от досады, в гневе, не мог думать ни о чем, кроме своих чувств. Самым трудным делом в мире ему представлялось появиться теперь перед гостями и сохранять невозмутимый вид до тех пор, пока совсем не стемнеет и этот вечер не закончится.
20
Прием проходил гладко и завершился без каких бы то ни было заметных упущений. Поистине щедрый маркиз был доволен сам и не сомневался, что гости, конечно же, тоже довольны. Именно в такие моменты оценки жены были для него самыми убедительными.
– Их высочества весь день были в прекрасном настроении. Я думаю, они уехали вполне удовлетворенными.
– Безусловно. Они упомянули, что впервые за время траура провели такой приятный день.
– Может быть, это и преувеличение, но, по-моему, они действительно чувствовали себя именно так. Хотя все-таки с трех часов до полуночи – это слишком долго, гости, наверное, устали?
– Не думаю. План вы составили очень обстоятельный, увеселения по программе удачно следовали одно за другим. У гостей, пожалуй, просто не было времени подумать об усталости.
– Ведь и во время движущихся картин никто не спал.
– Да, все смотрели увлеченно, не отрываясь.
– А Сатоко нежная девушка. Конечно, картины трогательные, но только она одна плакала.
Сатоко во время показа картин плакала не скрываясь, маркиз впервые обратил внимание на ее слезы, когда зажгли свет.
Усталый Киёаки добрался наконец до своей комнаты. Однако сон не шел. Он открыл окно. Киёаки казалось, что с темной поверхности пруда поднялась и смотрит на него красно-черная головка черепахи…
В конце концов он позвонил и вызвал Иинуму. Иинума уже окончил вечерний университет и теперь вечерами бывал дома.
Вошедший в комнату Иинума, увидев лицо молодого господина, с первого взгляда прочел, что хозяин в гневе.
Иинума с недавних пор научился читать по лицам. Прежде это было ему не по силам. Выражение лица Киёаки, с которым он сталкивался каждый день, было для него как калейдоскоп, где складываются в узор маленькие разноцветные кусочки стекла.
В результате Иинума стал по-другому судить о вещах. Он, который прежде ненавидел, считая это проявлением изнеженности, осунувшееся от страданий и печали лицо молодого хозяина, теперь даже стал находить его одухотворенным.
Определенно, меланхолической красоте Киёаки не шли счастье и радость, ее изысканность подчеркивали печаль и гнев. Когда Киёаки сердился или раздражался, в его красоте обязательно проступала какая-то беспомощная мягкость. И без того белое лицо бледнело, красивые глаза наливались кровью, кривились летящие брови, и в этом проступало страстное желание потерявшей равновесие мечущейся души уцепиться за что-нибудь, и в этой беспомощности струилась нежность, напоминая песню, плывущую над пустыней.
Киёаки молчал, поэтому Иинума без приглашения сел на стул, на котором обычно сидел. Киёаки взял лежавшее на столе меню сегодняшнего званого ужина и стал читать. Иинума знал: пробудь он в доме Мацугаэ даже не одно десятилетие, все равно ему не удастся попробовать блюда, перечисленные в этом меню.
УЖИНПО СЛУЧАЮ ПРАЗДНИКА ЦВЕТЕНИЯ6 апреля 2-й год Тайсё[1]
Суп черепаховый с мясом
Суп куриный протертый
Рыба. Лосось отварной в белом вине под молочным соусом
Мясо. Вырезка говяжья, тушенная с грибами
Птица. Жареные перепела с начинкой
Мясо. Седло барашка, жаренное на решетке, с сельдереем
Птица. Паштет из гусиной печенки (ассорти)
Птица. Петух с грибами, приготовленный в бумажном пакете
Овощи. Спаржа, стручковая фасоль
Десерт. Бланманже из сливок
Десерт. Мороженое двухслойное
Птифуры
Иинума видел, как глаза Киёаки, пробегающие меню, то загорались презрением, то наполнялись мольбой и никак не могли остановиться. Киёаки сердила бесстрастная сдержанность, с которой Иинума ждал, когда он заговорит сам. Как легко было бы говорить, если бы Иинума, забыв про отношения хозяина и слуги, как старший брат, положил бы руку ему на плечо и спросил, что произошло. Киёаки не замечал, что перед ним сидит совсем другой Иинума. Он не знал, что этот человек, который раньше неумело навязывал ему свою любовь, сейчас нежно, по-доброму пытается коснуться неумелыми руками его слабости – мира чутких эмоций.
– Ты, наверное, не поймешь, в каком я сейчас состоянии… – в конце концов заговорил Киёаки. – Сатоко ужасно меня оскорбила. Тоном, каким не обращаются к взрослым, она твердила, что я до сих пор веду себя как глупый ребенок. Да, так и сказала. Она меня совсем выбила из колеи, швыряя мне в лицо оскорбления. Значит, в то снежное утро все было ее капризом, а из меня она сделала всего лишь игрушку… Ты что-нибудь в этом понимаешь? Может, слышал что от Тадэсины?
Иинума, помолчав, ответил:
– Да нет, ничего не припоминаю.
Но его неестественно долгая пауза задела натянутые струной нервы Киёаки.
– Врешь. Ты что-то знаешь.
– Да не знаю я ничего.
Под градом посыпавшихся вопросов Иинума рассказал то, что прежде не собирался говорить.
Научившийся читать у других в душах, но неспособный предвидеть реакцию собеседника, Иинума не знал, какой удар нанесут его слова Киёаки.
– Я узнал это под большим секретом от Минэ, она еще добавила: «Не говори никому». Но дело касается вас, так что, может быть, лучше вам это рассказать.
Ведь барышня Аякура тоже была, когда в Новый год приезжали родственники?! Каждый раз в этот день господин маркиз по-родственному беседует со всеми детьми, которые у вас в гостях, дает им всяческие напутствия и советы. И у барышни господин маркиз в шутку спросил: «А у тебя есть какие-нибудь вопросы?» – и барышня, тоже шутливо, ответила: «Да, очень важный. Я, дядя, хочу спросить о ваших методах воспитания».
Упомяну на всякий случай, что все это господин маркиз со смехом рассказывал Минэ в постели. – (Эти слова Иинума произнес с нескрываемой горечью.) – Минэ передала мне все как есть.
В общем, господин маркиз очень заинтересовался и даже переспросил: «Методы воспитания… Что ты имеешь в виду?» – и барышня, говорят, легко спросила то, о чем на самом деле всегда трудно говорить: «От Киё я узнала, что вы взяли его, воспитывая на практике, с собой в веселый квартал, он испытал там все удовольствия и теперь гордится тем, что стал взрослым мужчиной. Вы, дядя, действительно воспитываете сына таким аморальным способом?»
Господин маркиз расхохотался:
«Какой строгий вопрос! Совсем как запрос в палату пэров от деятелей общества нравственного исправления. Если бы это произошло на самом деле, мне пришлось бы оправдываться, но фактически тот, о ком идет речь, отверг это воспитание. Мой сын не похож на меня, какой-то запоздалый в развитии, брезгливый, и, сколько я ни звал его с собой, он решительно отказывался и только сердился. Интересно, чего это он пыжится перед тобой и придумывает то, чего не было. Но никто не скажет, что я воспитал мужчину, который с благородной девушкой, пусть даже они друзья с детства, ведет разговоры о публичных домах. Зови его, сейчас я ему задам жару. Может, это его взбодрит и он захочет попробовать, каковы эти развлечения на вкус».
Барышня всячески отговаривала господина маркиза, и тот даже пообещал не придавать значения этому разговору. Договорились, что он никому ничего не скажет; конечно же, он не утерпел и, очень веселясь, рассказал это Минэ, но приказал ей держать рот на замке.
Минэ тоже, она ведь женщина, хранить все в себе была просто не в состоянии. Она рассказала только мне, я же строго наказал ей молчать: «Это касается молодого господина, поэтому если что-то выплывет наружу, я с тобой все отношения порву. Минэ, полагаю, ни в коем случае не будет болтать».
Лицо Киёаки, слушавшего рассказ Иинумы, все больше бледнело, но теперь предметы, о которые он в тумане ударялся головой, приобрели очертания, словно туман рассеялся, и глазам предстала белая колоннада.
Выходило, что Сатоко, хоть и отрицала это, все-таки прочла то злополучное письмо.
Конечно, его содержание должно было ее как-то обеспокоить, но на новогодней встрече родственников маркиз убедил ее, что это неправда, и она была на седьмом небе от счастья, опьянена «счастливым Новым годом». Теперь стало понятно, почему в тот день у конюшни Сатоко неожиданно заговорила с таким пылом.
Она тогда совсем успокоилась и смело вызвала его на свидание – любоваться снегом.
Однако этим не объяснишь сегодняшние слезы Сатоко, ее резкие слова, хотя и ясно, что она с начала до конца притворялась, не считалась с Киёаки. Как бы ее ни оправдывали, никто не сможет отрицать тот факт, что Киёаки она целовала с мстительной радостью.
«Я нисколько не сомневаюсь в том, что Сатоко, упрекая меня за то, что я ребенок, с другой стороны, хотела навсегда оставить меня в состоянии детства. Какое коварство! И тогда, когда она выказывала мне женское внимание, когда, презирая в душе, держалась уважительно, она на самом деле обращалась со мной как с ребенком».
Весь во власти гнева, Киёаки совсем забыл, что отправной точкой событий послужило то письмо, все неприятности повлекла за собой его собственная ложь.
Но он все объяснял коварством Сатоко. Она нанесла рану гордости, которую мужчина так оберегает в момент перехода от отрочества к юности. Какой-нибудь пустяк, с точки зрения взрослых (о чем хорошо свидетельствует смех маркиза), был чрезвычайно деликатной вещью и мог сильнее всего ранить гордость человека, которого касался. Сатоко вольно или невольно растоптала ее своим неделикатным поведением. Киёаки казалось, что он просто сгорает от стыда.
Иинума в затянувшемся молчании, с жалостью глядя на бледное лицо Киёаки, еще не осознавал причиненной им боли.
Он не знал, что именно сейчас, вовсе без желания отомстить, сам нанес глубокую рану этому красивому подростку, долгие годы ранившему его. И никогда еще этот поникший головой мальчик не был Иинуме так дорог.
Помочь ему подняться, довести до постели – польются слезы, поплакать вместе с ним – на Иинуму потоком нахлынули чувства. Но, взглянув на лицо Киёаки, он не увидел и намека на слезы. Холодный пронизывающий взгляд сразу разбил фантазии Иинумы.
– Понятно. Можешь идти, я тоже лягу. – Киёаки сам поднялся со стула и подтолкнул Иинуму в сторону двери.
21
На следующий день несколько раз звонила Тадэсина. Но Киёаки не подходил к телефону.
Тадэсина позвала к телефону Иинуму и просила доложить, что барышня во что бы то ни стало хочет поговорить с молодым господином, но Иинума, у которого был строгий приказ Киёаки, не докладывал. В очередной раз трубку взяла Сатоко и сама просила Иинуму, но тот наотрез отказался.
Настойчивые звонки продолжались несколько дней подряд, даже телефонистка обратила на это внимание. Киёаки по-прежнему отказывался подходить к телефону. В конце концов Тадэсина пришла сама. Иинума вышел к ней в темный вестибюль и с твердым намерением не пускать ее в дом сел посреди передней, расправив складки штанов хакама.
– Молодого господина нет дома.
– Я не верю. Если вы не хотите меня пускать, позовите Ямаду.
– Ямада скажет вам то же самое. Вы не сможете повидать молодого господина.
– Хорошо. Впустите меня и дайте самой убедиться, что его нет.
– Комната закрыта на ключ, вы туда не сможете войти. Вы вольны войти в дом, но ваш приход, который следует скрывать в силу известных обстоятельств, станет известен Ямаде, взбудоражит весь дом, и о нем узнает господин маркиз. Вы этого хотите?
Тадэсина молча с ненавистью смотрела в лицо Иинумы, на котором и в полумраке прихожей видны были следы прыщей.
Тадэсина же на фоне поблескивающей хвои сосен, росших вокруг стоянки для экипажей и над которыми сейчас плыло яркое весеннее солнце, с ее густо запудренными морщинами на увядшем лице, казалась Иинуме рисунком на жатой ткани. Глаза Тадэсины под тяжелыми, с глубокими складками веками загорелись яростью.
– Ну ладно. Пусть даже на то есть приказ молодого господина, но суровый тон для меня вы выбрали сами. До сих пор я улаживала и ваши личные дела, но теперь увольте. Что ж, передавайте привет молодому господину.
Через несколько дней от Сатоко пришло толстое письмо.
Письмо, которое в другой раз, опасаясь Ямады, Тадэсина передала бы через Иинуму прямо в руки Киёаки, на этот раз на лакированном с росписью подносе торжественно и чинно внес Ямада.
Киёаки специально вызвал в комнату Иинуму, показал ему нераспечатанное письмо, велел открыть окно и в присутствии Иинумы бросил письмо на огонь жаровни. Иинума смотрел, как белые руки Киёаки, сторожась взвивающихся язычков пламени, движутся, словно маленькие зверьки, внутри высокой и узкой цилиндрической жаровни, раздувая пламя, готовое погаснуть под тяжестью плотной бумаги, и, казалось, наблюдал изысканное преступление. Сам бы он мог сделать это лучше, но не лез с помощью, боясь резкого отказа. Киёаки позвал его только как свидетеля.
От едкого дыма из глаза Киёаки выкатилась слезинка. Прежде Иинума мечтал о суровом воспитании для Киёаки, о понимании, достигнутом ценою слез, но сейчас эта скатившаяся на его глазах по разгоряченной пламенем щеке слезинка была невыносимой для Иинумы. Ну почему с ним обращаются так, что в присутствии Киёаки он всегда ощущает собственное бессилие?
Неделю спустя маркиз рано вернулся домой, и Киёаки после долгого перерыва ужинал вместе с родителями в главном доме.
– Как время летит! Вот и тебе на будущий год пожалуют пятый ранг, сможешь тогда бывать во дворце. Дома тоже заставим всех обращаться к тебе по чину.
Маркиз был в прекрасном расположении духа. Киёаки в душе проклинал приближающееся совершеннолетие, он и сейчас в девятнадцать лет слишком утомлен и измучен взрослением, может быть, ему отравляет душу далекое присутствие Сатоко. Ушло то чувство, когда, как в детстве, считаешь по пальцам, сколько дней осталось до Нового года, не в силах сдержать нетерпение в желании стать взрослым. Сейчас слова отца вызвали у него дрожь.