bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 9

И аскетичная, полная ограничений семинарская жизнь повернулась для Десмонда новой, более привлекательной стороной. У него появились возможность расслабиться, которую он всегда ценил очень высоко, и цель, практически недостижимая, но будоражившая кровь, когда время от времени он представлял себя в роли победителя и тихо шептал, смакуя каждое слово: «Золотой потир».

Итак, занятия по вторникам и пятницам начались и продолжались с завидной регулярностью. При всей любви к пению, у Десмонда никогда не было педагога, он пел, как умел, и техника пения у него, естественно, хромала. Маленький отец Петитт разучивал с ним очень сложные произведения, не уставая его критиковать.

– Десмонд, не тяни последнюю ноту так, будто она тебе настолько нравится, что ты боишься ее отпустить. Пошлый и слишком уж сентиментальный трюк. Повтори этот пассаж, там у тебя было легкое вибрато. Бойся вибрато, как смертного греха. Оно погубило немало хороших теноров. Не нажимай на высокие ноты для пущего эффекта, чтобы они замирали вдали, словно лягушка, из которой выпустили воздух. А теперь, Десмонд, скажи, какую песню ты выберешь для соревнования. Ведь именно от выбора музыкального произведения зависят оценки судей.

На обдумывание у Десмонда ушло меньше минуты.

– Я хотел бы исполнить арию Вальтера «Розовым утром алел белый свет» из «Мейстерзингеров» Вагнера, – сказал Десмонд и, чуть подумав, добавил: – Вагнер не самый мой любимый композитор, но эта песня прекрасна. Она не только вдохновляет, но и уносит ввысь, к вершинам успеха, а это именно то, что нам нужно.

– Да, великолепная ария, – кивнул Петитт. – Но слишком длинная и сложная для исполнения. Ну-с, посмотрим, на что ты способен.

По определенным дням Десмонду петь не дозволялось: он просто отдыхал на диване, в то время как «маленький собрат», подложив на табурет подушечку, сидел за пианино и играл те произведения Брамса, Листа, Шуберта и Моцарта, которые Десмонд особенно любил.

Ровно без четверти пять обычно приходил Мартес и приносил с собой что-нибудь такое, что готовилось специально для стола священников. Нередко Мартес приходил пораньше и слушал, стоя за дверью. Отец Петитт доставал откуда-то из буфета чайник и спиртовку и заваривал чай.

Такая нежданно-негаданно свалившаяся на него возможность отдохнуть от суровых семинарских будней, которая так соответствовала его вкусам и характеру, несомненно, помогла Десмонду не сломаться и не свернуть с пути, предначертанного ему свыше. Десмонд нередко возвращался к этой теме в своих письмах, рассказывая, как потихоньку, шаг за шагом, добился права пользоваться музыкальной комнатой по своему усмотрению и приходить туда всякий раз, когда у него появлялась возможность вырваться из семинарской рутины. Письма он теперь писал, находясь в блаженном уединении, а еще он любил поваляться с полчаса на стареньком диване, чтобы передохнуть перед работой и переварить несъедобный второй завтрак. В ящике под сиденьем высокого табурета, стоящего у пианино, Десмонд обнаружил целую кипу нот произведений немецких композиторов. Он играл и пел отрывки из них до тех пор, пока не научился читать ноты с листа. Десмонд даже выучил наизусть некоторые вещи полегче. Особенно ему пришлись по сердцу две песни Шуберта: «Der Lindenbaum» и «Frühlingstraum», а еще сладкая любовная песня Шумана «Wenn ich in deiner Augen seh». В его репертуаре была и серьезная музыка, например «Der Tod das ist die kühle Nacht» Брамса и, как ни странно, отрывки из оратории Генделя «Мессия», исполняемые на английском языке, особенно берущая за душу ария «А я знаю, Искупитель мой жив».

В один прекрасный день, когда Десмонд, вкладывая в пение всю душу, исполнял свою любимую арию «Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий» из «Мессии» Генделя, дверь в комнату неожиданно открылась. Обернувшись, он увидел крупную фигуру грозного Хакетта, почувствовал на своем плече огромную, но вполне дружелюбную руку и услышал не лающий, а непривычно мягкий голос отца настоятеля:

– Это было поистине прекрасно, Фицджеральд. Я, конечно, не специалист, но истинный талант распознать могу. Продолжай, продолжай в том же духе и завоюй во славу нашей семинарии Золотой потир. – И, сделав паузу, отец Хакетт продолжил: – Кстати, не желаешь ли сменить свою комнату на спальню попросторнее на верхнем этаже?

– Благодарю вас, святой отец, но нет. Меня вполне устраивает моя келья.

– Хороший ответ, Фицджеральд. Возможно, я все же сумею сделать из тебя мученика, – улыбнулся, да-да, улыбнулся, Хакетт и вышел из комнаты.

Десмонд, не жалея легких, запел осанну и с грохотом спустился по лестнице. Все, теперь можно не таиться. Он получил официальное одобрение, даже благословение. Музыкальная комната в его полном распоряжении.

После того как Хакетт проявил к нему такую неожиданную доброту, неприязнь Десмонда к бывшему врагу несколько поубавилась. И все же он не мог до конца принять, что при обучении в семинарии основной упор делался на подготовку к миссионерской деятельности, причем именно миссионерство чаще всего становилось темой коротких, но ярких проповедей отца Хакетта.

Одна утренняя воскресная проповедь произвела на Десмонда особенно сильное впечатление. Отец Хакетт начал ненавязчиво восхвалять достоинства и необходимость миссионерского служения во исполнение повеления Христа: «Итак, идите, научите все народы» (Евангелие от Матфея, 28: 19), а также слов святого Павла: «И горе мне, если я не благовествую» (Послание к Коринфянам, 9: 16). Отец настоятель заявил, что Иисус Христос неоднократно подчеркивал евангельскую миссию Церкви, необходимость благовествовать о Христе и нести слово Божье в народ.

– Католическая церковь по сути своей является миссионерской, – вещал Хакетт. – Повинуясь воле Иисуса Христа, необходимо оказывать моральное воздействие на общество для достижения социальной справедливости, строительства школ, больниц, бесплатных амбулаторий для нищих, невежественных и угнетенных.

Затем отец настоятель принялся перечислять великих людей, прославивших себя на ниве миссионерской деятельности, – предмет, наиболее близкий и дорогой его сердцу. Начал он со святого апостола Павла, который нес христианство язычникам, святого апостола Иакова-старшего в Испании, святого апостола Фомы, обращавших в христианство индусов Малабарского берега. А потом перешел к святому Мартину, епископу Турскому во Франции, святому Патрику и святому Колумбану в Ирландии, святому Августину, ставшему в 597 году первым архиепископом Кентерберийским.

Отец Хакетт сделал особый акцент на деятельности великих миссионеров-иезуитов, рассказав о деятельности миссионера-иезуита итальянца Маттео Риччи, который в начале XVI века добился больших успехов в Китае благодаря глубокому знанию китайского языка и культуры страны. Он подарил императору Ваньли механические часы и спинет, тем самым добившись его благосклонности и получив возможность учить и проповедовать. А в Индии иезуит Роберто де Нобили, переняв образ жизни брахманов, превзошел их в аскетизме и обратил в свою веру тысячи и тысячи человек, принадлежащих к высшим слоям общества.

– Но разве можно хотя бы на минуту себе представить, – продолжал Хакетт, – что вся эта грандиозная работа была бы сделана без самопожертвования, величайшего самопожертвования. Так, за один год только в Конго во время исполнения священной миссии было жесточайшим образом умерщвлено сто шесть священников, двадцать четыре брата и тридцать шесть сестер. – Тут отец настоятель сделал паузу и дрогнувшим голосом произнес: – И выпускник нашей семинарии – один из многих миссионеров, которых мы из года в год посылали во все концы света, – благороднейший и достойнейший юноша, отец Стивен Риджуэй, во время выполнения им высокой миссии нести слово Божье в диких и неосвоенных джунглях Верхнего Конго был зверски убит, а потом расчленен. Вы все прекрасно знаете о священной реликвии, обнаруженной бельгийскими солдатами и присланной нам бельгийскими отцами из Кинду. Я говорю о кисти руки этого мужественного и благородного юноши, которая была отрублена одним ударом ножа дикаря и каким-то чудесным образом, повторяю, чудесным образом сохранилась и даже не разложилась, словно до сих пор является живой частью живого тела нашего Стивена. Вы все видели сию реликвию, которую мы выставляем для поклонения во время торжественной мессы в память годовщины принятия Стивеном мученической смерти. Она наша величайшая ценность и будет представлена во всей своей чудесной нетленности, когда я подам прошение о канонизации этого святого юноши, который является гордостью нашей семинарии и служит образцом для подражания, стимулом и побудительным мотивом для каждого из присутствующих здесь. И как возрадуются Небеса и я, смиренный защитник миссионерской жизни, если, помимо этих отважных добрых душ, что уже выбрали сию via dolorosa[17], среди вас найдутся другие, которые скажут мне: «Я тоже внял посланию, нет, повелению Господа нашего Иисуса Христа: „Итак, идите, научите все народы“»[18]. – И после небольшой паузы отец Хакетт продолжил: – А теперь встанем и споем хором замечательный гимн «Вперед, Христовы воины!»

Отношение отца Хакетта к послушнику, которого он поначалу так сурово принял, несомненно, улучшилось. И тем не менее Десмонд не мог должным образом ответить на усилия отца настоятеля пойти на сближение. Его постоянно грызла одна мучительная мысль, а потому как-то раз, после очередной страстной проповеди отца настоятеля, придя в музыкальную комнату, он не выдержал и спросил своего наставника:

– Вам не кажется, что зацикленность отца Хакетта на миссионерстве выглядит как-то дешево? Если он так уж серьезно относится к данному вопросу, то почему бы ему вместо того, чтобы призывать нас к мученичеству, не попробовать испытать это на себе?

От неожиданности маленький отец Петитт даже выронил ноты, которые держал в руках. Бросив на Десмонда строгий взгляд, он сказал:

– В высшей степени жестокое и неуместное замечание!

– Но разве это не так?

Отец Петитт снова с удивлением сердито посмотрел на Десмонда:

– Неужели ты не знаешь, что отец настоятель посвятил двенадцать лет жизни миссионерской деятельности? Сразу же после рукоположения он отправился в Индию, чтобы работать среди неприкасаемых, представителей низшей и самой презренной касты. Он собственными руками построил амбулаторию, потом – небольшую школу, начал одевать и учить голодных, оборванных ребятишек, обитавших на самом дне Мадраса. Он донимал своих друзей на родине просьбами выслать денег, чтобы одеть и накормить сирых и убогих детей, научить их катехизису, сделать из них примерных христиан. При этом сам он жил в беднейшем районе города, где холера была, можно сказать, эндемическим заболеванием. И естественно, поскольку он, не щадя живота своего, выхаживал больных, то заразился холерой, но справился со страшным недугом и по состоянию здоровья был отправлен домой. В его отсутствие молодой американский священник продолжил сие доброе дело, а когда отец Хакетт вернулся, то присоединился к нему. Работая рука об руку, они творили чудеса, но тут желтая лихорадка поразила провинцию в глубине страны. Тогда, оставив миссию в Мадрасе на попечение своего товарища, отец Хакетт отправился в очаг эпидемии. В течение шести недель он самоотверженно ухаживал за больными и умирающими, но коварная болезнь не пощадила и его. Он чудом выжил, но настолько ослаб и обессилел, что его отправили на родину, навсегда запретив возвращаться в Индию. И поскольку по состоянию здоровья ему необходимо было жить в теплом климате, он получил эту – относительно легкую – должность в Испании.

Отец Петитт закончил свое повествование, и в комнате воцарилась тишина. Десмонд сидел не шелохнувшись, а на его лице появилось какое-то странное выражение. Неожиданно он резко вскочил на ноги:

– Извините меня, святой отец. Мне надо вас оставить. – И с этими словами Десмонд опрометью выбежал из комнаты.

Возможно, маленький отец Петитт догадался о причине столь внезапного исчезновения Десмонда и предвидел его скорое возвращение. Он подошел к пианино и взял первые аккорды своей любимой «Аве Мария».

Когда Десмонд и в самом деле вернулся, отец Петитт не прекратил играть, но, внимательно посмотрев на своего ученика, лукаво прошептал:

– Ты выглядишь счастливым. Что, очистил душу?

– И получил прощение от священника, достойного быть причисленным к лику святых, – смиренно произнес Десмонд.

Глава 3

Теперь жизнь Десмонда в семинарии текла спокойно и гладко, поскольку его божественный голос служил ему защитой от всех невзгод и напастей. Избалованный в еде, он даже смирился с безвкусной бурдой, которую здесь подавали, поскольку теперь их рацион милосердно разрешили разнообразить фруктами, в основном персиками, из близлежащих садов. У Десмонда сложились на удивление хорошие отношения с отцом настоятелем, который вдруг обнаружил у странного послушника достоинства, доселе остававшиеся сокрытыми.

Теперь письма от Десмонда приходили достаточно редко, в них не было прежнего надрыва; скорее, наоборот, каждая строчка дышала надеждой и преданностью, а еще энтузиазмом, который с течением времени только усиливался. Да, это вполне можно было бы назвать энтузиазмом, конечно, с учетом того обстоятельства, что жесткая дисциплина, царящая в семинарии, обуздывала его природную несдержанность.

Во время последующего периода обучения, достаточно продолжительного, но складывающегося весьма благоприятно, Десмонд благополучно прошел различные этапы послушничества, став последовательно иподиаконом и диаконом. И как отрадно было сознавать это его матери, которой не терпелось увидеть своего сына в облачении священника.

Один раз в две-три недели миссис Фицджеральд приглашала нас с мамой на воскресный ланч. Разговор, естественно, в основном крутился вокруг Десмонда. Миссис Фицджеральд была уже совсем плоха и жила исключительно предвкушением великого события, но я сомневался, что ей удастся дотянуть до дня рукоположения Десмонда. Я уже был почти что дипломированным врачом – оставалось сдать последние экзамены, – и симптомы ее заболевания: сердечная недостаточность, нездоровая бледность, одышка, отечность щиколоток – были мне совершенно ясны. Последние сомнения в ее диагнозе развеялись, когда она показала мне рецепт на лекарство, прописанное ей доктором: таблетки дигоксина. Так как теперь я работал врачом-стажером у сэра Джеймса Маккензи и жил на полном пансионе при Западном лазарете, то мог снять с маминых хрупких плеч часть денежных забот. Рассчитывая в скором времени компенсировать ей все лишения, я уговорил ее подать в муниципалитет Уинтона прошение об отставке с тем, чтобы она могла наконец уйти с работы, которая столько трудных лет позволяла нам держаться на плаву.

Вот такая спокойная и безмятежная жизнь продолжалась как у меня, так и у Десмонда еще несколько месяцев, пока неожиданно, словно гром среди ясного неба, не пришло письмо со знакомой испанской маркой. Письмо было длинным, написано явно впопыхах, и я, даже не распечатав его, сразу почувствовал недоброе.

Мой дорогой Алек!

Случилось страшное. Я погружен в бездну отчаяния, повергнут в уныние, унижен, оскорблен, втоптан в грязь. Меня чуть было не исключили из семинарии, моя карьера священника поставлена под угрозу, причем все это, повторяю, все, если судить непредвзято и быть до конца откровенным, произошло по моей собственной вине. И только сейчас я могу уже приподнять голову и, взывая к твоему сочувствию, подробно описать обстоятельства дела.

Кажется, в предыдущих письмах я уже упоминал о том, что единственным послаблением в нашем строгом режиме была возможность раз в неделю, по четвергам, ходить после обеда в город, причем без сопровождения наставников, чтобы купить фрукты или другие дозволенные продукты у многочисленных торговцев, у которых семинаристы были основными покупателями. При этом нам никогда не разрешали отсутствовать больше часа.

Трудно выразить словами, с каким нетерпением мы ждали такой возможности не только ненадолго отдохнуть от суровых семинарских будней, не только прикоснуться к живому биению жизни, но и купить чудесных фруктов всего за пару песет. А что еще интересного, помимо лавок, может быть в типичном маленьком испанском городке с одной-единственной пыльной улочкой, извивающейся между нагретыми солнцем белыми домишками, перед которыми сидят, занимаясь шитьем или сплетничая, одетые во все черное старые женщины? Темные узкие проходы вели в темные маленькие лавчонки, где ввиду близости семинарии продавали также мыло, зубную пасту и зубные щетки, самые простые лекарства, почтовые открытки и даже конфеты. И специально для семинаристов на прилавки выкладывали сезонные фрукты: виноград, апельсины из Малаги и персики.

Персики – это моя слабость. Впрочем, не только моя, но и остальных послушников тоже. А потому у въезда в городок нас всегда встречала молодая женщина, если точнее, девушка, которая, чтобы опередить других торговцев, выходила нам навстречу с большой плоской корзиной на плече, наполненной сочными свежими фруктами. В интересах своего бизнеса она завязала с нами дружеские отношения, и у нас уже вошло в привычку ненадолго останавливаться, чтобы поболтать с ней, а заодно и попрактиковаться в испанском.

И вот в один злосчастный четверг меня задержал отец Петитт, мой замечательный учитель музыки, которого чрезвычайно взволновало долгожданное известие из Рима насчет предстоящего конкурса. Вот почему я позже других вышел из ворот семинарии, а когда, запыхавшись, присоединился к товарищам, то, к своему немалому огорчению, обнаружил, что персики закончились.

– Ох, дорогая Катерина, ты мне ничего не оставила!

Она покачала головой и улыбнулась, показав чудесные белые зубки:

– Ты опоздал, мой милый маленький священник, а на свидания с дамой опаздывать нельзя!

Мои товарищи и особенно Дафф, костлявый юнец из Абердина, который меня явно недолюбливал, с нескрываемым интересом следили за тем, как мне удастся выпутаться из щекотливой ситуации.

– Я весьма огорчен, так как считал себя твоим любимым покупателем.

– Итак, ты огорчен, по-настоящему огорчен.

– Да, по-настоящему огорчен.

– Тогда улыбнись скорее своей прекрасной улыбкой! – И к моему величайшему изумлению и удовольствию, она достала из-за спины два больших и сочных персика, каких мне еще не доводилось видеть.

Смешки и гогот вокруг нас немедленно стихли, когда, повесив корзину на плечо, она подошла ко мне, держа в каждой руке по персику.

– Неужто ты хоть на секунду мог подумать, что я способна о тебе забыть? На, бери. Это тебе.

Я полез в карман за деньгами и, к своему ужасу, обнаружил, что карман пуст. Второпях я забыл взять кошелек. Мое огорчение не осталось незамеченным не только для зрителей, но и для Катерины, когда я, запинаясь, промямлил:

– Сожалею, но я не могу заплатить тебе.

Она подошла ко мне совсем близко, продолжая лукаво улыбаться:

– Так у тебя нет денег? Я рада. Тогда ты должен заплатить мне поцелуем.

И она, пока я стоял в растерянности, вложила мне в руки по персику и сжала меня в страстных – здесь двух мнений быть не могло – объятиях, прижалась губами к моему рту, при этом нашептывая мне на ухо:

– Приходи в любой вечер после шести, мой милый маленький попик. Калье де лос Пинас, семнадцать. Для тебя это будет бесплатно.

Когда она наконец разжала объятия и посмотрела на меня блестящими карими глазами все с той же призывной улыбкой на губах, воцарившуюся вокруг гробовую тишину нарушил тощий абердинец:

– Хватит, парни! Все, пошли дальше.

Я последовал за ними в состоянии какой-то странной эйфории. Это сладостное объятие, эти пахнущие персиками руки полностью выбили меня из колеи, лишив самообладания. Плетясь в хвосте процессии семинаристов, я с трудом привел в порядок находящиеся в полном смятении чувства и вернул себя к жизни только после того, как съел оба восхитительных плода.

Даже на обратном пути в семинарию никто не сказал мне ни слова. Я, будучи без вины виноватым, превратился в парию.

На следующее утро возникшая напряженность как будто ослабла, но в одиннадцать часов я получил приказ явиться в кабинет к отцу настоятелю. Я подчинился, ощущая смутную тревогу в груди, и мое беспокойство еще более усилилось, когда, войдя в комнату, я увидел у окна высокую тощую фигуру Даффа.

– Фицджеральд, против тебя выдвинуто весьма серьезное обвинение, – с места в карьер начал сидевший за письменным столом отец настоятель и, поскольку я упорно молчал, продолжил: – В том, что ты обнимал эту девицу Катерину и, более того, вступил с ней в распутную связь.

Я был настолько ошеломлен, что кровь бросилась мне в голову. Я посмотрел в сторону ангела мщения у окна. Он старательно избегал моего взгляда.

– Кто выдвинул такие обвинения? Слива Дафф?

– Фицджеральд, его зовут Дафф. Он был свидетелем того, как ты обнимал ту девицу Катерину. Ты что, будешь отрицать?

– Целиком и полностью. Это не я, а она обнимала меня.

– И ты не противился?

– У меня не было возможности. В каждой руке у меня было по крупному спелому персику.

– Но ведь именно она дала тебе персики. Причем не потребовав оплаты. Разве такое не подразумевает близкие отношения?

– Она просто веселая девчонка, которая со всеми дружит. Мы все были ее постоянными покупателями, так что в каком-то смысле и остальные были с ней в близких отношениях. Мы все шутили и смеялись вместе с ней.

– Только не я! – донесся замогильный голос со стороны окна. – Я сразу понял, падре, что она шлюха.

– Помолчи, Сл… Дафф! Из всех остальных она выбрала именно тебя и с тобой на самом деле была особенно близка. Причем настолько, что назначила тебе свидание на сегодняшний вечер. И ты сказал: «хорошо».

Я уже был вне себя от ярости.

– Никогда, слышите, никогда я не мог бы позволить себе такое вульгарное и пошлое выражение! Кто посмел меня в этом обвинить?

– У Даффа острый слух.

– Но слишком большие уши.

Проигнорировав мое замечание, отец настоятель снова бросился в атаку:

– Я навел справки. Эта Катерина Менотти, хотя формально и не является проституткой, официально признана fille de joie[19].

– Вот-вот, ваше преподобие, и я о том же. Она ему и адрес дала.

– Молчать, ты, неслух шотландский! – То, что Дафф вызывал у отца настоятеля явное раздражение, несколько воодушевило меня, но тут Хакетт продолжил: – Ты отрицаешь, что когда-либо навещал ее по данному адресу?

– Если я уже навещал ее, то с чего бы ей тогда давать мне свой адрес? Ведь в этом случае я наверняка должен был бы его знать.

Отец настоятель вопросительно посмотрел на Даффа, который немедленно выпалил:

– А может, она сказала, чтобы напомнить, если он, паче чаяния, запамятовал!

После такого смелого предположения в комнате стало тихо и повеяло ледяным холодом. Затем отец настоятель нарушил молчание:

– Ты можешь идти, Дафф.

– Уверяю вас, ваше преподобие, что довел это до вашего сведения исключительно из высочайших соображений морали и для сохранения доброго имени нашей школы, а еще потому, что я нисколечко не верю, будто Фицджеральд…

– Немедленно вон, Дафф! В противном случае я буду вынужден наказать тебя, причем с показательной суровостью.

Когда Дафф, тряся головой, все же убрался, отец настоятель долго молчал, задумчиво изучая меня. Наконец он заговорил:

– Фицджеральд, я ни секунды не сомневаюсь, что ты не посещал тот дом и не вступал в плотские отношения с той девицей. В противном случае тебе пришлось бы уже сегодня днем покинуть семинарию. И тем не менее ты дал повод заподозрить тебя в неподобающем поведении, пятнающем позором и бросающем тень на наше учебное заведение. А потому мне необходимо посоветоваться с коллегами относительно того, какой приговор тебе вынести. А пока – вне зависимости от того, покидаешь ты семинарию или нет, – я хочу дать тебе хороший совет. Ты, бесспорно, обладаешь необычайной притягательностью для противоположного пола. Так что будь начеку и опасайся любого рода заигрываний. Старайся контролировать свои эмоции. Веди себя отстраненно, сдержанно, сохраняй хладнокровие, чтобы суметь распознать опасность уже в зародыше и тотчас же устранить ее. Если послушаешь меня, то избежишь многих печалей и многих бедствий. А теперь можешь идти. О своей участи ты узнаешь завтра днем. Ступай в церковь и молись о том, чтобы мне не пришлось исключить тебя.

Я молча кивнул и, покинув кабинет отца настоятеля, направился прямо в церковь, где принялся истово молиться. Я прекрасно знал, каким суровым способен быть Хакетт, ведь всего несколько месяцев назад он исключил молодого послушника лишь за то, что юноша затянулся окурком сигары. Будучи уже единожды предупрежден, послушник нарушил приказ. И этого оказалось достаточно.

На страницу:
5 из 9