bannerbanner
Незаросшая…
Незаросшая…

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Но он же лечил всех нас! Он спас мою Дануту. А разве, пан Зденек, он не спасал панску пани, когда она приносила вам таких милых девочек?!

– Здесь каждый помнит лишь о себе.

– Нет, теперь, конечно, я могу подумать и о себе, но пока был жив пан Бухбиндер….

Стоя в углу, молился старый ксёндз:

«О Мария! Ты – полная любви Господа, ты – чистая и незапятнанная никаким грехом душа, свободная от всяческих мук, которые познала в этом мире, и живёшь счастливой и благословенной всеми народами в Чертогах Божьих. Ты также была дитём человеческим и сейчас вознесена над ангельским хором. Признаем тебя Матерью Иисуса Христа, Спасителя и Бога нашего. Ты жила в убожестве и недостатке. И только око Божье видело тебя достойной самой высокой миссии. Ты была дочерью Израиля, которая стала Матерью Мессии, чьё царство не имеет границ и конца. О, какой пример ты оставила нам пресвятейшей жизнью своей….

О ты, благословенная среди невест, Мария, Матерь Божья, пусть же через любовь твою найду я доступ к Сыну твоему, пусть найду я милосердным его. Упроси его простить мои прегрешения… Дай мне силу твоего терпения, дай мне силу во всех случаях судьбы, чтобы я вольно согласился с велениями и волею Бога….»

– Святой отец, скажите, разве я поступил дурно? Разве не все равны перед Богом?

Ксёндз молчал, потому что он не знал разницы между людьми, кто бы они не были. Не знал её и Яроцкий, потому что его мир был миром грёз, а в нём жили только символы. Но сейчас этот мир разлетелся, как стая белых голубей, которые когда-то были, как было розовое утро и запах лесных трав и шорох испуганной листвы на берёзе.

«Разве не все мы равны? Наверное, нет. Если все мы – клубок противоречий, то как мы можем быть равными? Если все мы трепещем от боли, то как же можно простить её? Но он же снёс и простил все страдания… Но во имя чего, если пример не нашёл подражаний?!»

– Если бы каждый из нас понял это, то не было бы убийц и убитых, – сказал вдруг Яроцкий. – Мы не равны потому, что думаем о теле своём, забыв о душе.

В дверях снова послышался лязг открываемого засова, и все напряжённо и испуганно обернулись в ту сторону.

– Выходите!

В проёме двери стоял высокий красивый полицейский в ладно сшитом чёрном мундире, а за ним – грузный немец с автоматом.

Здралевич выходил последним: болела спина, ныли ноги, и разламывалась голова, как с дикого перепоя. Немец с автоматом, видимо, недавно заступил на дежурство: зевал, зябко поёживался и, сжимая челюсти, подёргивал плечами. Достав портсигар, на котором ещё виднелся след звезды, он вытянул сигарету. Одна упала на пол. Он посмотрел на неё, потом на Здралевича и показал на сигарету:

– Кури!

Здралевич, превозмогая боль во всем теле, поднял её и подошёл к немцу. Тот чиркнул зажигалкой, снова подёрнул плечами и процедил сквозь плотно сжатые зубы:

– Теперь уматывай!

Глубоко затянувшись, Генек помедлил, а потом поковылял за видневшейся в конце коридора чёрной сутаной. Нагнав ксендза, отставшего от остальных с пожилым полицейским, он услышал обрывок фразы, в которой звучала непонятная тревога: «В берёзовой роще, на одиннадцатом километре».

«Берёзовая роща на одиннадцатом километре». Это по Сновскому тракту. Когда-то он ездил через эту рощу в имение своего друга-художника. Роща была на холме, по левой стороне за нею – сосновый бор, густой ельник, потом поля, болото и снова рощи и ельники, пропадавшие в дрожащей синеве. Справа от дороги, за озером, тянулись сенокосы, через которые ползла заросшая камышами тихая речка. Недалеко от рощи, по просёлочной дороге, на холме, укутанном клёнами, рябиной и ясенем, громоздилось деревенское кладбище. Огромный обомшелый дубовый крест, наклонившийся над дорогой, распростёр свои объятия. На открытых местах кладбища росла сладкая земляника, и запах её, смешанный с терпким запахом других трав, был непохож на запах лесной земляники. Старый сырой дом Мися, закрытый со всех сторон деревьями, тоже имел свой далёкий необычный запах уходившей юности.

Толстая Янина, сестра Мися, стелила по вечерам постель, и Генек долго ворочаясь под влажной, пахнущей речкой и травами простыней, слышал шорох её накрахмаленных юбок.

….

– Эй ты, подойди сюда! …Ты… ты!

Красивый полицейский, держась руками за широкий немецкий пояс, перехватывавший его узкую талию, с улыбкой смотрел на него.

– Быстрее!

В интонации чувствовалась угроза. Здралевич подошёл к нему и опустил руку с сигаретой.

– Откуда сигарета?

– Угостил шваб.

Дальнейшее происходило очень стремительно и смутно. Квятковский подхватил его уже на лету. В глазах поплыли розовые круги, но боль в голове притупилась.

Возвращаясь в камеру, он шёл, держась за Квятковского. У того из рассечённой губы выступила, как слеза, большая красная капля.

«Значит, съездили и ему», – скорее зарегистрировал, чем подумал Здралевич.

У дверей камеры стоял старый полицейский. И снова Здралевича обожгла тревожная интонация фразы: «Завтра, в берёзовой роще на одиннадцатом километре». Но ни на лице ксендза, ни в глазах полицейского он ничего не мог прочесть.

«Что же будет завтра в роще?» Он чувствовал, что эти слова тесно связаны с его судьбой и судьбой остальных. В них была интонация испуга и предостережения. «Но не мог же молчать ксёндз, если бы это касалось всех нас?» Снова нестерпимо болела голова.

Ксёндз стоял у стены. Губы его шевелились так, будто он читал молитву. Зденек, забившись в угол, закрыл глаза и оттопырил свои пухлые губы. Только Квятковский ходил из угла в угол.

– Перестаньте ходить!

– Это не то, святой отец, что должно вас сейчас раздражать. Что вам сказал полицейский?

– Ничего, ровным счётом ничего, что могло бы быть нам полезным.

– А не полезным?

– Тоже….

Здралевич хотел было уже спросить о берёзовой роще, но Яроцкий, копавшийся в своем портфеле, опередил его:

– Что может быть полезным или неполезным для нас?! Не нужно обладать даром физиогномиста, святой отец, чтобы по рожам полицейских не обнаружить их скрытых намерений. Вы боитесь признаться в том, что они нас убьют?! Мне много лет. И мне трудно забавляться в детские прятки с самим собой. Я тоже ещё имею желание выжить, хотя понимаю, что это, вероятно, исключено. Судя по их поведению, они недолго будут держать нас здесь.

– Врублевский сказал, что родственники толпятся у тюрьмы ещё с ночи. На вопрос «Пустят ли?» – не ответил. Пожал плечами и отошёл в сторону.

– Хотите закурить, пан Квятковский? У меня здесь в портфеле завалялось несколько сигарет и даже целая коробка спичек.

– Большое спасибо. Целую ночь я хотел курить, и только опыт Здралевича утром поубавил это желание. Курите. Черт дерзнул вас дерзить полицейскому. Могло бы быть и хуже. Где-то я видел этого красавчика?

– Это Дылевский, Олег Дылевский.

Пан Цвирка, успевшей в утренней стычке Здралевича с полицейским получить свою долю, сидел, сникший, рядом со Зденеком. Что-то общее было в их облике и в безнадёжно посеревших лицах. Дылевский ударил его не то чтобы за дело. Он не вмешивался в их разговор. Пан Цвирка только закрыл ладонями глаза, чтобы не видеть этого мордобоя. Он так боялся боли. Он всегда боялся, что кто-нибудь ударит его в лицо и выбьет, Езус Марья, глаз. А этот Дылевский огрел его так, что зелёные круги поплыли перед глазами. Потом этот ржавый немец ещё добавил. Да. С этих Дылевских что возьмёшь? Ещё при Польше сидел за воровство, курвин сын, а потом при большевиках матку боску из часовни выломал. Бог с ними, с этими большевиками, они только Бога не любили, но рукам волю не давали. А отец его?! Тоже хорош, лайдак! При большевиках и так и сяк распинался: сын-де за правое дело страдал. Чтоб у него руки поотсыхали! Немцы пришли – бургомистром не то в Осиповичи, не то в Борисов подался. Почуял наживу.

Пан Цвирка всё больше распалялся, думая о Дылевских. Лицо его покраснело. Он тяжело вздыхал и пухлой ладонью тёр отросшую за ночь бурую щетину.

Здралевич улёгся на цементный пол так, чтобы не видеть Зденека и Цвирки. Они раздражали его. Может быть, потому и раздражали, что в них он вдруг увидел свой страх и своё бессилие. Увидел, и испугался своей слабости.

– Как вас зовут?

– Генек. Садитесь рядом. Я не успел поблагодарить вас. Если бы не вы, то я бы совсем разлетелся от удара. Глупо, конечно, получилось. Он искал повода, и я дал его. Самое обидное, что всё это необходимо сносить. Если они все равно убьют нас, то какой смысл сейчас терпеть это насилие?

– Просто мы думаем, что нас выпустят, и из-за этого терпим всё. На какое унижение не пойдёшь – ради жизни.

– А стоит ли?

– Не знаю. В 19-ом я видел, как били одного коммуниста, свои же, русские. Он был весь рана, а смотрел на них с презрением. В 20-ом большевики взяли одного нашего поручика, так он к стенке шёл так, будто его вызовут на бис… Для этого, Генек, какую-то иную психику надо иметь, а не такую, как у нас. Когда я был в уланах, я, наверное, никогда не стерпел бы зуботычины, как сегодня. Тогда я был другой, сам не свой, а как бы во сне или подвыпивший. А сейчас? Сейчас я просто не хочу умирать. Вот пан ксёндз никогда не пойдёт на унижение, а ведь и он не хочет умирать. Не хочет. Иначе вопил бы проклятие швабам. Честь мундира. Он за неё с молитвой на виселицу пойдёт. А вы?

– Знаю только одно, что не смогу пойти на подлость, но личные унижения уже стал переносить. А ксёндз что-то знает. Я слышал, как он говорил с пожилым полицейским. Правда, только конец фразы: «Завтра, в берёзовой роще на одиннадцатом километре». Может, это не касается нас, а я придаю значение сказанному? Бог его знает.

– Нет, не думаю. Он сказал бы, если бы это касалось нас. Какой смысл ему скрывать?

«Ключи от костёла остались у органиста, – думал ксёндз. – Сейчас он откроет двери. Впрочем, кто сейчас придёт? Старики и старухи. Гражина спуталась с офицером из Люфтваффе. Может быть, она попросит его? Не может же она не знать. Хотя, едва ли. До ареста она уехала с ним в Барановичи. Шлюха. Знал бы об этом отец… Тадек напрасно прислал её ко мне. В городе и так много ходит разговоров. «Шлюха»… Органист совсем оглох, а молодой плохо играет…. Здралевич, видимо, ничего не слышал. Жаль мальчишку. Какая красивая была его мать, когда венчалась. Хорошая была пара… Кто же останется без меня в костёле? Отец Антоний из Бернардинов? Очень стар. Хорошо бы закурить….»

За улицей, за тюремной стеной стоял рокот моторов.

– Тяжёлые танки. Немцы всё идут и идут на Восток. Кто бы мог подумать, – вздохнул Яроцкий.

До вечера их никто не тревожил. Все молчали, думали каждый о своём. Зденек и Цвирка, прижавшись друг к другу, спали. Прислонившись к стене, сидел мрачный Квятковский. Яроцкий заговорил на латыни с ксендзом, но тот не ответил. Он стоял весь день, стоял, перебирая чётки, и только по временам тихо шевелил губами. Здралевич то погружался в дрёму, то подолгу думал, глядя на переплёт решёток, через которые был виден только маленький клочок темнеющего неба.

– Ты не знаешь, зачем мне нужно умирать? – тихо проговорил Квятковский.

– Не знаю. Я не знаю, зачем нужно жить рабом, умирать рабом, и если все верно в Святом Писании, то и воскреснуть рабом, – Здралевич помолчал. – «И встанут они из своих разверзшихся могил с растрёпанными волосами и глазами полными ужаса».

– Да, если бы разом поднялись все те, кто лёг и ляжет на этой земле, то даже Господу не выдержать их крика.

– Им будет снова тесно.

Вечером им принесли передачу.

– Слава Богу, – встрепенулся Цвирка. – Значит, их все же допустили. Я так и думал, что немцы просто решили припугнуть нас. А, может быть, они пошлют нас куда-нибудь на работы? Я же говорил вам, панове! Угощайтесь, пан Яроцкий, вам-то некому принести передачу. Что вы, что вы, не обижайте меня. Здесь всего так много… И как немцы пропустили?! Видимо, их хорошо кормят, если они не взяли ветчину. Нет, вы садитесь поближе. Какой чёрт меня попутал с этим Бухбиндером. Да, панове, я только в сарай пустил его. Он обещал мне, что вечером уйдёт из города. Если бы я знал, то, слово гонору, ни за что не стал бы связываться. Но он так много сделал для нас, что мне просто неудобно было отказать ему, панове.

Зденек, заметно повеселевший, ел сосредоточенно. Он причмокивал, смачно обсасывал пальцы. Он жил, этот Зденек.

Только ксёндз не притронулся к еде. Он сидел в углу справа от решётки с закрытыми глазами и, если бы не чётки, то можно было подумать, что он спит.

Успокоившись, все улеглись. Генек лёг рядом с Квятковским. При нём он чувствовал себя спокойным. Как каждый человек, он тянулся к более сильному. «Быть может, поэтому Збышек пошёл к швабам», – подумал он.

Рано утром их разбудил шум в коридоре. Лязгнули и распахнулись двери.

По коридору бегали полицейские. Во всём чувствовалась тревога и спешка.

Грузный немец с автоматом, давший Генеку вчера сигарету, толкнул ксендза. Тот зашатался, опёрся о стену, потом нырнул в дверной проём, подхваченный толпой выходивших из камер. На тюремном дворе, сером, как предрассветное небо, их разбили на кучки. Ксёндз, Квятковский, Зденек, Цвирка и Здралевич попали вместе.

– Что с нами будет? – спросил Зденек у Квятковского.

– Ничего хорошего.

– Святой отец, помогите, попросите их. У меня ведь четверо детей, попросите их за меня.

– Он может попросить за тебя только Спасителя, и тот пришлёт Азраила из зондеркоманды.

– Не говорите так, пан Квятковский, в такую минуту! Ведь вы же были порядочным католиком, вы всегда посещали костёл.

– То было воспоминание детства и вынесенный из него ритуал, который имел только тот смысл, что не имел никакого смысла.

– А вам не страшно умирать?

– – И жить страшно, и умирать страшно! Впрочем, никто не знает ни начала, ни конца своего, а остальное только страх.

Щупленький немчик, с острым носом и подбородком, тыча пистолетом в каждого поочерёдно, считал:

– Айн, цвай, драй… фюнф…

Полицейские стояли со всех сторон, направив на них карабины. Двое из них, от которых за версту тянуло перегаром, вытащили Цвирку.

– Вот теперь я тебе сделаю обрезание, – смеясь, сказал один их них и ударил Цвирку в живот.

– Перестаньте дурачиться! – заорал на них щупленький немец.

– По выговору наш, познанчик, – отметил Квятковский.

В машины садились быстро, подгоняемые полицейскими. Распоряжался Дылевский. Он бегал от одной машины к другой, размахивая пистолетом.

– Ублюдок, – сплюнув, сказал Квятковский и подал ксендзу руку. – Я вам помогу. Покрой вашего платья плохо рассчитан на этот вид транспорта.

Он помог взобраться ксендзу, затем быстро залез в машину и подал руку Здралевичу. Последними сели два полицейских и немец с автоматом.

– Куда мы едем? – спросил кто-то из глубины машины.

– В лагерь. В тюрьме тесно.

– А долго нас будут держать?

– Нет. Недолго. Прошу вас соблюдать спокойствие. Если кто-нибудь будет шуметь, стреляем без предупреждения. В дороге не разговаривать!

– А что, разве кто-нибудь может подслушать? – Квятковский стоял почти рядом с полицейским, но их разделяла стальная решётка с дверями.

Полицейский сделал вид, что не слышал. Достал сигарету, закурил и уселся на скамейку у борта машины, расстегнув кобуру.

– Видимо, разговор закончен, – сказал Здралевич.

С самого момента погрузки он следил за лицом ксендза и сейчас обеспокоенно пытался увидеть на нем ответ на мучившую ещё с вчерашнего дня тревогу. Ксёндз стоял, плотно прикрыв глаза, сжатый со всех сторон настороженно притихшими людьми. Здесь были и адвокат, и лесничий, и агроном, несколько лавочников и крестьян, которых можно было узнать по грубому домотканому сукну и голубым фуражкам, какие ещё до прихода русских носили осадники.

Машина тронулась. И только в этот миг Генек увидел, как ксёндз раскрыл глаза. В них был испуг.

Поднявшись по Садовой, машина свернула на Виленскую, миновала уланские кошары и выехала на Сновский тракт. Где-то здесь, за придорожными берёзами в карьере, немцы недавно расстреляли евреев…. Их гнали пешком. Огромная колонна, беспрерывно подгоняемая полицейскими и все равно растянувшаяся почти на километр, галдела, пылила, торопилась…. «Сколько их было? Боже мой, людей расстреливают километрами. Почему передние торопились? Неужели, они не знали, что это конец? А зачем было медлить? Мы всегда боимся неопределённости больше, чем смерти. Спешим, добиваемся ясности, а она убивает нас. Может быть, и берёзовая роща, что не даёт мне покоя, будет последней чертой в моей жизни, после чего наступит окончательная ясность…. Или ничто. Что может сказать о земле рыба, поднятая со дна? «Если кто-то, оставив тело, уйдёт в мир иной, то почему он не вернётся назад снова, грустный от разлуки со своими близкими?» Откуда это? Яроцкого, кажется, посадили в другую машину. Жаль. А Збышек явно нервничал. Нервничал, как тогда, в актовом зале гимназии. Зачем я взял его вину на себя? Стоило ли вступаться за такое дерьмо?»

Генек стоял, тесно прижавшись к огромному телу Квятковского, держась за железные прутья решётки. Машина прыгала на ухабах, и люди подпрыгивали вместе с нею, валились друг на друга, тихо переругивались, наступая на ноги соседям, толкали локтями, цепко хватались за тех, кого, быть может, никогда не любили.

«Когда же это кончится? – думал ксёндз. – Скорее бы конец этой дороге. «И неся свой крест, он вышел к Голгофе». Зачем мне нести крест молчания? Но и от разговоров нет пользы…. Вся жизнь прошла в молчании. Молчал, когда говорили «не убий!», молчал, когда исповедовал и венчал. Господи, прости меня и помилуй! Я скорблю о тех, кто, перенеся эти муки, будет до конца своих дней испытывать острую боль воспоминаний. Я скорблю об оставшихся…»

– Вы что-то сказали, святой отец?

– Нет, мальчик, я кричал.

Машина резко затормозила, и тесно сбитая переплетённая масса людей копошащимся комом подалась вперёд.

Люди ругались, проклинали, стонали, и в этом шуме Здралевич услышал только «мальчик».

– Это уже лагерь? – спросил полицейского высокий смуглый крестьянин, державшийся за руку Квятковского.

– Успеешь. Скоро будет.

К машине подошёл Дылевский.

– Господа, осталось ещё немного. Пока расквартируют первые четыре машины, вам придётся немного обождать. А, это ты? Ну как? Ну как твои дела? Хочешь закурить?

– Хочу, – Генек действительно хотел курить, и ему было безразлично, что в следующую минуту выкинет подтянутый, побритый в этот ранний час Дылевский.

– Дай ему сигарету, – сказал он полицейскому.

– Потерпит. Накурится ещё.

– Дай.

Полицейский, достав сигарету и зажигалку, протянул их Здралевичу.

– Ну как, сопляк, доволен? Такому, как ты, достаточно немного. За каждое удовольствие человек рассчитывается. Вчера ты получил в морду, а сегодня чего хочешь?

Предав сигарету Квятковскому, Генек посмотрел на этого красивого полицейского с нескрываемой насмешкой.

– А ты как рассчитаешься за это удовольствие?

– Ты, гнилой труп, дерьмо собачье, спрашиваешь меня? Я-то всегда рассчитываюсь сполна.

Дылевский был спокоен.

– Ну и я рассчитаюсь сполна, если доведётся.

Здралевич был тоже спокоен.

– Такого не будет. Понял, сопляк?

В тоне Дылевского послышались новые ноты, и Здралевич, чувствуя в них угрозу, все же не смог удержаться:

– Нетрудно быть сопляком без «Вальтера» и продажной шкуры.

– Ну ты, потише, а то можешь получить пулю в свой вонючий рот. Закрой фонтан и прибереги слова для молитвы.

Дылевский отошёл в сторону, и Генек почувствовал, что только какие-то слишком сложные обстоятельства помешали этому ублюдку выполнить свою угрозу.

Полицейский, давший ему сигарету, достал откуда-то фляжку и тянул из неё.

– Оставь, – сказал второй, и первый протянул ему фляжку.

– Пей. Там осталось уже на самом дне. Вернёмся в город, напьёмся. Франек обещал принести бимбар, если сам не надерётся, как вчера, после прогулки с комиссарами… В одного всадили семь пуль, а он всё идёт и идёт. Потом упал, как кусок брошенного мяса. Ну и здоровый же был!

Где-то невдалеке пискливый голос прокричал: «Трогай!» И машина, снова проваливаясь и прыгая на ухабах, помчалась вперёд, оставляя за собой скрюченные годами берёзы.

Высадили их на дороге. Впереди стояли ещё две машины, из которых прыгали, приседая на торчащие, как рёбра, булыжники знакомые и незнакомые Генеку люди. Вот и роща недалеко. Слева – карьер, справа – роща. У карьера несколько тёмных фигур. Всё ближе роща.

– Что же это?

– Молитесь, пан Квятковский.

– Уже, кажется, поздно….

Жёлтые пятна песка заброшенного карьера со скоростью курьерского поезда неслись на него.

– Это могила, святой отец.

– Знаю.

Квятковский огляделся вокруг. Справа от колонны шли, переговариваясь, немцы, слева – один немец и три полицейских, те, от которых несло перегаром. Позади них, опустив низко голову, медленно двигался Збышек Врублевский. «Только один. Остальные не профессионалы. Это единственный шанс». До леса метров двадцать. Лес, там болото, и снова лес. «Но немец?!»

– Святой отец, это последний шанс!

– Не для меня. Делай, как знаешь.

– Генек, прыгай за мной!

Квятковский резким прыжком выдернул себя из колонны. Его огромное тело налетело на немца и сбило того с ног. Здралевич рванулся в сторону. Он ничего не видел вокруг. Не видел, как тревожно засуетились полицейские, пытаясь сладить с непривычными ещё немецкими карабинами, не видел, как старый ксёндз всем своим грузным телом навалился на немца, и руки его рвали зелёный мундир, подбираясь к тонкой шее подростка, не видел он, как Збышек, размахивая «Вальтером», бежал за ним, точно повторяя все его движения, и полицейский, долго водивший мушку за ним, сплюнув, повернулся к колонне. Слева глухо стучал эркаэм и трещало сразу несколько автоматов. Но всё это было где-то далеко, в другом мире. В его же мире было только одно пружинящее грузное тело, мчавшееся навстречу роще. Вот и оно застыло, как замедленный кадр в кино.

Квятковский прогнулся, тяжело поднял приготовленную к прыжку ногу, и, запрокинувшись набок, упал в пьянящий богульник. Его грубые жёсткие пальцы, впиваясь в отсыревшую, набрякшую за ночь землю, тянулись вперёд, пока не застыли под стволом тихо дрожащей берёзы.

Здралевич бежал всё вперёд. Тело его, повинуясь какой-то далеко заложенной в подсознании программе самосохранения, бросалось из стороны в сторону, обходило прогнившие пни и ямы, пригибалось под низко нависшими ветвями. И вся эта зелёная, белая, серая масса то сжимала его в своих объятиях, то шарахалась в стороны, кособочилась и опрокидывалась.

И вдруг эта бесконечная толпа молодых берёз, так быстро наступавшая и уходившая от него, упёрлась, придвинулась, замерла.

Он скорее почувствовал, чем понял, что лежит. Нога, провалившись в старый валежник, цепко держала его, будто враг. Но он не испытывал к ней ни ненависти, ни обиды. Всё стало безразличным и пустым. Он поднял голову. В нескольких шагах от него, обхватив берёзу левой рукой, стоял бледный, тяжело дышащий Збышек. Подняв правую руку с вросшим в неё вальтером, он вытирал пот со лба. В глазах его не было злобы.

– На болоте швабы. На тракте – тоже. Обойди правее, – он сплюнул и, повернувшись к Здралевичу спиной, пошатываясь, пошёл в сторону карьера.

Пробираясь по краю рощи, Здралевич услышал, как там, где карьер, хлопнули два пистолетных выстрела и вслед за ними нервно, впопыхах заклокотал автомат. А потом всё умолкло, затихло. Только утренний ветер, как всегда перед восходом солнца, трепал тонкие ветки берёз.

Искупительная жертва

Узкая полоса леса отгораживала деревню от шоссе, связывающего город со станцией. Обычно шоссе было малолюдным, и только в воскресные дни люди из близлежащих сёл съезжались к нему, чтобы потом отправиться в город, к заутренней мессе. Важные гости из Варшавы приезжали в Радзивилловский замок не так часто и оживления в тишину этих мест не вносили. Да и войны до этой поры как-то проходили стороной: наступали и отступали по екатерининскому тракту, лежавшему далеко от Завитой, за лесами. Но эта война была не такой…

На заре Бурдейка проснулся от гулких, отдававшихся эхом в лесу, разрывов и, выйдя на крыльцо, увидел, что там, где была станция, поднимается чёрный шлейф дыма. Через три дня по шоссе прошли тяжёлые танки, потянулись обозы, сворачивая на старую дорогу, названной еврейской Бог весть почему, в какие времена… Эта просёлочная дорога пересекала шоссе, перерезала лес и, минуя деревню, соединялась с другой, идущей на Столбцы.

Обозы всё идут и идут – и нет им ни конца, ни края.

Дом Бурдейки был на пригорке, неподалёку от еврейского шляка, и он долго стоял в вишняке у забора, смотрел на здоровых бесхвостых бельгийских битюгов, запряженных в армейские повозки, на солдат в серо-зелёных мундирах и тёмных шершавых касках.

На страницу:
3 из 5