Полная версия
Богоматерь Нильская
Уроки религии вел, конечно же, отец Эрменегильд. Посредством притч он доказывал, что руандийцы всегда поклонялись единому Богу, которого называли Имана и который, как брат-близнец, походил на библейского Яхве. Сами того не зная, древние руандийцы были христианами и с нетерпением ждали прихода миссионеров, чтобы принять крещение, но дьявол пришел первым и совратил их, лишив невинности. Скрываясь под маской Риангомбе, он вовлек их в ночные оргии, во время которых их телами и душами овладевали бесчисленные демоны, заставляя вести непристойные речи и совершать деяния, вдаваться в подробности которых при чистых непорочных девушках ему не позволяют приличия. Произнося гнусное имя Риангомбе, отец Эрменегильд многократно осенял себя крестным знамением.
Блажен тот учитель, которому выпало счастье преподавать в Руанде! Нет на свете учеников спокойнее, послушнее, внимательнее, чем руандийские школьники. Лицей Богоматери Нильской в точности соответствовал этому правилу всеобщего послушания, за исключением одного предмета, на уроках которого было если не шумно, то несколько оживленно. Речь идет об уроках мисс Саус, преподававшей английский язык. Правда, лицеистки не слишком понимали, зачем их заставляют учить язык, на котором в Руанде не говорили нигде, разве что в Кигали, где его можно было услышать среди пакистанцев, недавно эмигрировавших из Уганды, или (и это ясно указывало, что это был за язык) среди протестантских пасторов, которые, как утверждал отец Эрменегильд, запрещали молиться Деве Марии. Внешность и манера поведения мисс Саус тоже не делали язык Шекспира более привлекательным для девочек. Это была сухая, чопорная женщина высокого роста с коротко подстриженными волосами, за исключением одной пряди, которая все время билась о ее круглые очки и с которой она постоянно вела безуспешную борьбу. Она всегда носила полинявшую от частых стирок синюю плиссированную юбку и застегнутую на все пуговицы блузку в сиреневый цветочек. С шумом войдя в класс, она бросала на стол потертую кожаную сумку, извлекала из нее листки бумаги и, спотыкаясь и натыкаясь на парты, раздавала их ученицам. Те сидели, подперев щеку правой ладонью, и не сводили с нее глаз, ожидая, что она вот-вот грохнется, чего никогда не происходило. Во время урока она не столько читала текст, сколько рассказывала его наизусть, требуя, чтобы класс хором повторял за ней прочитанное. Учащиеся задавались вопросом: то ли она слепая, то ли ненормальная, то ли пьяная. Фрида считала, что пьяная. Англичане, уверяла она, пьют с утра до ночи и только крепкий алкоголь, гораздо крепче, чем банановое пиво урварва, – «Джонни Уокер», которого ей дал как-то попробовать ее друг – посол и от которого у нее закружилась голова. Иногда мисс Саус пыталась петь вместе с классом:
My bonnie lies over the ocean
My bonnie lies over the sea…[2]
Но начиналась такая какофония, что из соседнего класса тут же прибегала учительница с требованием прекратить шум. «Наконец-то!» – с облегчением вздыхали лицеистки.
Французские преподаватели работали в лицее Богоматери Нильской третий год. Когда мать-настоятельница получила из министерства письмо, в котором ее извещали, что у нее будут работать три преподавателя из Франции, эта новость ее сильно обеспокоила. Своими опасениями она поделилась с отцом Эрменегильдом. Она боялась, что им придется иметь дело с молодыми людьми, при этом неопытными, поскольку в письме говорилось, что они едут, по одному из тех странных выражений, на изобретение которых французы всегда были мастерами, в качестве «волонтеров альтернативной военной службы».
– То есть, – делала вывод мать-настоятельница, – это молодые люди, не пожелавшие служить в армии, может быть, они пацифисты, а может, ими движут религиозно-этические соображения, не хватало только, чтобы нам прислали свидетелей Иеговы! Ничего хорошего это не предвещает. Вы же знаете, отец Эрменегильд, что совсем недавно происходило во Франции: студенты на улицах, забастовки, манифестации, беспорядки, баррикады, революция! Надо будет присматривать за этими господами, следить за тем, что они говорят на уроках, чтобы они не вели тут подрывную деятельность, не заражали умы наших учащихся атеизмом.
– Мы тут бессильны, – отвечал отец Эрменегильд, – если нам пришлют этих французов, это будет дело политическое, дипломатия. Наша маленькая страна должна расширять международные связи. Ведь в конце концов, на свете существует не только Бельгия…
Два первых француза, которых доставила в лицей машина посольства Франции, несколько успокоили мать-настоятельницу. Конечно, галстуков они не носили, а у одного из них – тревожная деталь – в багаже оказалась гитара, но выглядели они скорее вежливыми, скромными и слегка ошарашенными от столь внезапного переселения в африканскую глубинку, в горы, затерянные в сердце страны, названия которой они до сих пор не знали. «Мсье Лапуэнт, – несколько туманно пояснил культурный атташе, – пожелал приехать самостоятельно. Он должен прибыть ближе к ночи или самое позднее завтра».
И действительно, на следующий день третий француз прибыл в кузове грузовой «Тойоты». Он любезно помог выбраться оттуда женщинам с младенцами. Поскольку это был официальный вид транспорта, охранники лицея настежь открыли ворота, которые по обыкновению громко заскрипели. В лицее шел второй урок, и лицеистки, по крайней мере, те из них, кто находился поблизости от окон, увидели, как по двору идет молодой человек, очень высокий, очень худой, в совершенно вылинявших джинсах и расстегнутой почти до пояса рубашке цвета хаки, в вырезе которой виднелась волосатая грудь, и с рюкзаком, пестревшим множеством нашивок и составлявшим весь его багаж. Но что больше всего поразило тех, кому повезло его увидеть, и заставило их вскрикнуть от удивления, после чего и все остальные, несмотря на протесты преподавателей, повскакивали с мест и бросились к окнам, так это его волосы – густые, светлые, волнами спускавшиеся до середины спины.
– Значит, это девушка, – сказала Годлив.
– Да нет же, ты ведь сама видела спереди, это мужчина, – возразила Фрида.
– Это хиппи, – пояснила Иммакюле, – в Америке теперь все такие.
Сестра Гертруда со всех ног бросилась сообщить новость матери настоятельнице:
– О господи! Матушка, француз приехал!
– Ну и что, что француз? Пусть войдет.
– Ах, боже мой, француз! Преподобная матушка, вы сейчас сами увидите!
Когда новый учитель вошел в кабинет матери-настоятельницы, та с трудом подавила возглас ужаса.
– Я Оливье Лапуэнт, – небрежно произнес француз, – меня сюда назначили на работу. Это ведь и есть лицей Богоматери Нильской?
От возмущения мать-настоятельница не нашлась что ответить и, чтобы прийти в себя, препоручила вновь прибывшего сестре Гертруде:
– Сестра Гертруда, проводите мсье в его жилище.
Каньярушаци – Волосатик, как прозвали его лицеистки, – безвылазно просидел в своем бунгало две недели. Ему сказали, что в расписание занятий вносят последние уточнения. Почти ежедневно по велению матери-настоятельницы какая-нибудь делегация – отец Эрменегильд, сестра Гертруда, сестра Лидвина, преподаватели-бельгийцы, его соотечественники и, наконец, сама мать-настоятельница, – под предлогом визита вежливости пыталась убедить его подстричься. Волосатик был готов на любые уступки – носить рубашку с галстуком, нормальные брюки, – но что касается длины волос, он был абсолютно непреклонен. Ему предложили подстричь их по крайней мере до шеи. Он отказался наотрез. Никому и никогда он не позволит коснуться своих волос. Его шевелюра – его единственная гордость, шедевр юности, смысл жизни, и ни за что в мире он не откажется от нее.
Мать-настоятельница забрасывала министерство отчаянными письмами. Постыдно длинная шевелюра французского преподавателя таила в себе угрозу нравственности – как гражданской, так и христианской, и подвергала опасности будущее руандийской женской элиты. Министерство написало смущенное письмо послу Франции и его советнику по культуре. Тот тоже пригрозил Волосатику. Не помогло. Несмотря на наблюдение, установленное на всех подходах к его бунгало, вокруг него постоянно бродили лицеистки. Его часто видели на поляне, где, помыв голову, он сушил на солнце свои золотые волосы. Некоторые из девочек пытались даже делать ему знаки, окликали его издалека: «Каньярушаци! Каньярушаци!» Наконец, потеряв всякую надежду переубедить его, администрация лицея разрешила ему давать уроки. Он преподавал математику, учителей математики не хватало. Однако его вступление в должность разочаровало лицеисток. На уроках он никогда не отклонялся от своих уравнений. В сущности, он очень походил на господина Ван дер Путтена с той лишь разницей, что, когда он поворачивался к классу спиной, чтобы написать что-то на доске, лицеистки с восторгом разглядывали его золотые волосы, волнами ниспадавшие на спину. После окончания урока, когда Каньярушаци выходил из класса, самые храбрые из старшеклассниц окружали его, начинали спрашивать о том, чего якобы не поняли, а сами тем временем пытались потрогать его волосы. Он отвечал как можно быстрее, не смея даже взглянуть на обступивший его толкающийся рой девушек. В конце концов он кое-как высвобождался из толпы как бы интересующихся и широкими шагами убегал по коридору прочь.
В конце года его отправили обратно во Францию. «Мы тогда были маленькие, второклашки, – с сожалением говорила Иммакюле, – если бы он все еще был здесь, уж я бы теперь сумела его приручить».
– Они опять ничего не съели, – расстраивалась сестра Бенинь, назначенная на кухню в помощь старой сестре Кизито, у которой дрожали руки и которая теперь могла передвигаться, только опираясь на две палки. – Половина остается в тарелках. Что, они боятся, что я их отравлю? Я им отравительница, что ли? Хотелось бы мне знать, кто им это внушил. Все потому что я из Гисаки?
– Не переживай, – успокаивала ее сестра Кизито, – из Гисаки ты или не из Гисаки, через неделю их чемоданы опустеют и им придется есть то, что ты готовишь, нравится им это или нет, вот увидишь: ни крошки не оставят.
Действительно, перед отправкой в лицей матери старались наполнить чемоданы своих дочек самыми вкусными вещами, какие только может придумать и приготовить руандийская мамочка.
– В лицее, – говорили они, – их будут кормить только пищей для белых. Для руандийцев это не вкусно, особенно для девочек, говорят, от такой еды они не смогут родить ребенка.
Таким образом чемоданы превращались в настоящие склады провизии, куда матери любовно впихивали фасоль и пасту из маниоки, полагающийся к ним соус в разрисованных крупными цветами мисочках, завернутых в кусок ткани; бананы, всю ночь томившиеся на медленном огне; ибишеке – кусочки сахарного тростника, белоснежную волокнистую сердцевину которых можно жевать и пережевывать без конца, отчего рот наполняется сладким соком; красный сладкий картофель гахунгези, кукурузные початки, земляные орехи, и даже – это относится к городским – пончики всех цветов, секрет приготовления которых известен только пекарям-суахили; авокадо, которые можно купить только на базаре в Кигали, и красный арахис, жареный и очень соленый.
Ночью, стоило надзирательнице покинуть дортуар, начинался пир. Открывались чемоданы, съестные припасы раскладывались на кроватях. Сначала надо было убедиться, что надзирательница уснула. Правда, были среди них такие, как, например, сестра Рита, которых трудно было обмануть и которые были не прочь, чтобы их подкупили участием в общей трапезе. Затем начиналось сравнение провизий, решалось, что должно быть съедено в первую очередь, составлялось меню на вечер, выявлялись эгоистки-сладкоежки, пытавшиеся припрятать часть своих припасов для себя.
Увы! Запасы кончались очень быстро, и через две-три недели от них оставалось лишь несколько пригоршней арахиса, который берегли на черный день как последнее утешение. Приходилось смиряться и есть то, что подавали в столовой: безвкусный булгур, желтые, прилипавшие к нёбу макароны, которые отец Анджело, часто по-соседски разделявший с лицеистками трапезу, уплетал за обе щеки и называл звучным именем полента, мягкие жирные рыбешки, которых извлекали из банок, и иногда, по воскресеньям и праздникам, мясо неизвестного животного под названием тушенка…
– Белые, – ныла Годлив, – едят одни консервы. Все-то у них из банок, даже кусочки манго и ананаса плавают в сиропе. Единственные настоящие бананы, которые нам подают, и те с сахаром, а разве так едят бананы? Как только я вернусь домой на каникулы, мы с мамой приготовим бананы по-настоящему. Бой их очистит как надо, мы за ним специально проследим, и поставит вариться вместе с томатами. А потом мы с мамой положим туда все, что полагается: лук, пальмовое масло, сладкий шпинат иренгаренга, горькую мяту исоги, сушеные рыбки ндагала. Вот будет вкусно!
– Ничего ты не понимаешь, – сказала Глориоза, – арахисовый соус икиньига – вот что нужно для бананов, и варить их надо медленно-медленно, чтобы они до самой сердцевины пропитались соусом.
– Только, – уточнила Модеста, – если вы будете готовить на газу и в кастрюле, как городские, бананы сварятся слишком быстро и останутся жесткими, нет, готовить надо на древесном угле в глиняном котелке. Так будет гораздо дольше. Я сейчас дам вам настоящий рецепт, мамин. Прежде всего, с бананов не надо снимать шкурку. На дно большого котелка налить немного воды, положить туда бананы, плотно друг к другу, и накрыть слоем банановых листьев, герметично: для этого листья надо брать целые, не разорванные. Сверху придавить черепком. А дальше надо долго ждать, готовится это на медленном огне, но если ты проявишь терпение, то получишь бананы белые-белые, пропеченные до самой сердцевины. Их едят с икивугуто – взбитым молоком. И соседей на них приглашают.
– Бедная моя Модеста, – сказала Горетти, – твоя мама всегда что-то из себя строила: «Бананы белые-белые, да еще и с молоком»! И ты туда же! А я скажу, что́ ты должна приготовить твоему отцу: красные бананы, насквозь пропитанные фасолевым соком. Уверена, что твоя мама их на дух не переносит, но когда бой готовит их твоему отцу, тебе приходится их есть. Так вот, передай своей матери рецепт: бананы очистить, и когда фасоль будет уже почти готова, но половина воды в ней еще останется, положить в котелок бананы, чтобы они впитали в себя всю оставшуюся жидкость. Тогда они станут красными, даже коричневыми, сочными, плотными. Такими должны быть бананы настоящих руандийцев, которым под силу управляться с сохой!
– Все вы, – сказала Вирджиния, – городские, из богатых семей, вы никогда не ели бананов в поле. Вкуснее и быть не может! Часто бывает, работаешь в поле и некогда вернуться домой, тогда разжигается костерок, и на нем жарятся один или два банана, не на открытом огне, конечно, а в горячей золе. Но есть и еще вкуснее. Когда я была маленькой, мама давала нам с подружками несколько бананов. Мы шли в поле, где уже было сжато сорго, выкапывали ямку, разжигали огонь из сухих банановых листьев. Когда огонь догорал, мы убирали уголья, но сама ямка была еще раскаленной. Мы выкладывали ее свежим банановым листом, укладывали туда бананы и засыпали их еще горячей землей. Оставалось только накрыть все это еще одним банановым листом, смоченным водой. Когда лист высыхал, можно было раскапывать ямку. Шкурка у бананов становилась пятнистой, похожей на камуфляжную военную форму, а сами бананы – мягкими, они просто таяли во рту! Мне кажется, я таких вкусных бананов больше никогда не ела.
– А что ты тогда делаешь здесь, в лицее? – спросила Глориоза. – Сидела бы в своей деревне и ела бы в полях бананы. Тогда твое место досталось бы настоящей руандийке из национального большинства.
– Конечно, я деревенская и нисколько не стыжусь этого, а вот за что мне стыдно, так это за то, что мы только что тут говорили. Разве руандийцы говорят о том, что едят? Об этом говорить стыдно. Даже есть при других стыдно, рот открывать перед кем-то и то нельзя, а мы тут это каждый день делаем!
– Верно, – сказала Иммакюле, – у белых никакого стыда нет. Я слышу, что они говорят, когда отец приглашает их к нам по делу. Он не может иначе. Так вот белые все время разговаривают о том, что едят, о том, что ели, о том, что будут есть.
– А в Заире, – сказала Горетти и посмотрела на Фриду, – едят термитов, сверчков, змей, обезьян и гордятся этим!
– Скоро будет звонок, – сказала Глориоза, – пошли в столовую, а тебе, Вирджиния, придется открывать при нас рот, чтобы есть объедки настоящих руандиек.
Дождь
Над лицеем Богоматери Нильской шел дождь. Сколько уже дней, недель? Никто не считал. Как в первый или последний день мироздания, горы и тучи слились в один грохочущий хаос. Дождь струился по лицу Богоматери Нильской, стирая ее негритянскую маску. Пресловутый исток Нила бурным потоком переливался через край чаши. Прохожие на дороге (а в Руанде на дорогах всегда есть прохожие, хотя никто никогда не узнает, откуда они взялись и куда идут) прятались под огромными банановыми листьями, покрытыми тонкой пленкой влаги, превращавшей их в зеленые зеркала.
Дождь властвовал над Руандой в течение долгих месяцев, и власть его была могущественнее, чем у короля былых времен или у нынешнего президента. Дождь – это тот, кого ждут, к кому обращают мольбы, кто решает, быть в этом году голоду или изобилию, кто предвещает многодетный брак. В первый дождь после сухого сезона дети пляшут на улице, подставляя лица долгожданным крупным каплям. Дождь-бесстыдник обнажает под мокрыми покрывалами неясные очертания девичьих фигурок. Дождь-хозяин – резкий, придирчивый, капризный – стучит по железным крышам: и по тем, что прячутся под банановыми листьями, и по тем, что ютятся в самых грязных кварталах столицы, вот он набросил сеть на озеро, затушевал чрезмерность вулканов. Дождь царит над необъятными лесами Конго – зеленым чревом Африки, дождь, дождь без конца, до самого океана, давшего ему жизнь.
– Может быть, сейчас и по всей земле идет такой же дождь, – сказала Модеста, – может быть, он так и будет идти без конца, может, это вообще новый великий потоп, как во времена Ноя.
– Девочки, только представьте себе, – сказала Глориоза, – если это потоп, скоро на земле не останется никого, кроме нас, лицей расположен на высоте, он не будет затоплен, он будет как ковчег. И мы останемся одни на всем свете.
– А когда вода спадет – она же когда-нибудь отступит, – нам придется заселять землю заново. Но как мы это сделаем, если не останется мальчиков? – сказала Фрида. – Белые учителя уедут и утонут у себя дома, а брат Ауксилий и отец Эрменегильд мне лично не нужны.
– Да ладно вам шутить, – сказала Вирджиния, – потоп – это все штучки для абападри. У нас дома, на холме, как только начинается сезон дождей, все уходят с полей и держатся поближе к огню. Никто не работает. И за водой ходить не надо: дождевая вода собирается в желоба из бананового дерева. Мыться и стирать можно прямо дома. Целыми днями все только и делают, что жарят кукурузу и одновременно греют ноги. Надо только следить, чтобы початок не лопнул и зерна не разлетелись в стороны: это притягивает молнию. А еще мама говорит: «Не смейтесь, не показывайте зубы, особенно те, у кого красные десны, это тоже притягивает молнию».
– И потом в Руанде есть абавубьи, заклинатели дождя, – сказала Вероника. – Они приказывают дождю, и тот идет или прекращается. Правда, может быть, они теперь забыли, как его остановить. Или же они просто мстят миссионерам за то, что те над ними смеются и разоблачают их перед людьми.
– А ты сама-то веришь этим абавубьи?
– Не знаю… Я, правда, знаю одну старушку. Мы с Иммакюле ходили к ней, она живет тут, неподалеку.
– Расскажи.
– Как-то в воскресенье после мессы Иммакюле сказала: «Я хочу сходить к Кагабо, знахарю, он продает на базаре разные снадобья. Только мне немного страшно идти к нему одной. Пойдем вместе?» Конечно же, я сразу согласилась, мне было интересно, какие это у Иммакюле могут быть дела с колдуном, которого сестры считают пособником дьявола. Вы знаете, Кагабо сидит на базаре в самом конце ряда, где женщины продают зеленый горошек и хворост. Он держится немного в стороне, но его не трогают, полиция остерегается к нему приближаться, а его клиенты не любят быть на виду. И потом, перед ним на циновке разложены какие-то подозрительные товары. Может, мне кто-то скажет, зачем нужны все эти коренья странной формы, сушеные травы, листья, ракушки, которые привозят издалека, с берега моря, стеклянные бусы вроде тех, что носили наши бабушки, шкуры диких котов и ящериц, змеиная кожа, маленькие мотыжки, наконечники стрел, бубенцы, браслеты из медной проволоки, какие-то порошки, завернутые в кору бананового дерева, и еще много всякой всячины… Не думаю, что у него много покупателей, те, кто к нему подходит, только делают вид, что покупают что-то, а сами договариваются с ним о встрече по гораздо более серьезным поводам, у него дома или не знаю где там еще, чтобы он лечил их своими снадобьями из горшочков, наполненных нильской водой, или погадал, или снял сглаз, а то и что-нибудь похуже.
Мы подошли к Кагабо, нас немного трясло. Иммакюле не решалась заговорить с ним. Наконец он сам заметил нас и знаком подозвал ближе. «Чем я могу помочь вам, прекрасные барышни?» Иммакюле быстро-быстро проговорила тихим голосом: «Кагабо, ты мне нужен. Вот послушай. У меня в столице есть жених. Я боюсь, что он заинтересуется другими девушками и бросит меня. Дай что-нибудь такое, что помогло бы мне сохранить возлюбленного, чтобы он не глядел на других девушек, чтобы я всегда оставалась для него единственной. Я не хочу увидеть другую на его мотоцикле». Кагабо ответил: «Мое дело болезни. Я знахарь, любовные истории – это не мое. Но я знаю кое-кого, кто тебе подойдет. Это Ньямиронги, заклинательница дождя. Ее интересуют только тучи. Если ты дашь мне сто франков, в ближайшее воскресенье я отведу тебя к ней. Можешь прийти со своей подружкой, но тогда она тоже должна дать мне сто франков. Придешь к закрытию базара. И пойдем к Ньямиронги».
В следующее воскресенье мы с Иммакюле снова пошли на базар. Кагабо уже сложил свое колдовское добро в старый мешок из фикусовой ткани. «Эй, вы, идите за мной, да поживее. А для Ньямиронги у вас есть денежки?» Мы протянули ему наши стофранковые бумажки и пошли за ним по дороге, ведущей в деревню. Вскоре мы свернули с нее и пошли вдоль хребта посредине склона. Кагабо шагал очень быстро, казалось, что его большие ноги едва касаются травы. «Быстрее, быстрее», – то и дело повторял он. Мы с трудом поспевали за ним и совсем запыхались. Наконец мы добрались до площадки вроде плато. Оттуда хорошо были видны озеро и вулканы, а на другом берегу – горы Конго. Но мы не остановились, чтобы полюбоваться видом. За скалистой грядой Кагабо показал нам хижину вроде тех, что строят пигмеи тва, над которой поднимался белый дым, рассеивавшийся среди облаков. «Подождите, – сказал Кагабо, – я погляжу, захочет ли она вас впустить». Ждали мы долго. Из хижины слышались шепот, вздохи, пронзительный смех. Кагабо вышел: «Входите, – сказал он, – она положила свою трубку на черепок и хочет взглянуть на вас».
Нагнувшись, мы вошли в хижину. Внутри было очень темно и полно дыма. Приглядевшись, мы различили красноватый отблеск углей в очаге, а за ним – фигуру, закутанную в одеяло. Голос из-под одеяла сказал: «Подойдите ближе». Кагабо знаком велел нам сесть, потом одеяло приоткрылось, и мы увидели лицо старухи – морщинистое, помятое, словно сушеная маракуйя, но глаза на этом лице горели огнем. Ньямиронги – а это была она – спросила, как нас зовут. Она громко рассмеялась, когда Иммакюле назвала свое имя – Мукагатаре. «Может, ты еще и не Дочь чистоты, но когда-нибудь это придет». Она спросила, кто наши родители, бабушки, дедушки, и на какое-то время задумалась, зажав свою маленькую голову руками, которые показались мне очень большими. Потом назвала имена наших предков, даже тех, которых наши родители не могли знать. «Вы происходите не из лучших семей, – заключила она со смехом, – но сегодня говорят, что это больше неважно».
Она обернулась к Иммакюле: «Кагабо сказал мне, что это ты хотела меня видеть». Иммакюле объяснила ей, что у нее в столице есть возлюбленный, но она слышала, ей подружки написали, что видели его на мотоцикле с другой. Она хотела, чтобы Ньямиронги помешала этому, чтобы ее парень не ходил с другими девушками, чтобы он принадлежал только ей одной. «Хорошо, – сказала Ньямиронги, – я могу это устроить. Но скажи, ты спала с твоим возлюбленным?» – «Нет, что вы, никогда!» – «Может, он хотя бы гладил твои груди?» – «Да, чуть-чуть», – ответила Иммакюле и опустила голову. «И все остальное тоже?» – «Чуть-чуть», – прошептала Иммакюле. «Ладно, понятно, я все устрою».
Ньямиронги порылась среди стоявших вокруг нее калебасов и глиняных горшков. Она извлекла оттуда какие-то зерна и долго разглядывала их, потом выбрала несколько штук, положила в ступку и истолкла в порошок. Затем плюнула сверху, не переставая еле слышно бормотать какие-то слова, приготовила из порошка нечто вроде теста и завернула его в кусок бананового листа, как маниоку. «На, держи, напишешь твоему возлюбленному, ты учишься в лицее, умеешь писать, теперь даже женщины умеют писать! Через три дня тесто высохнет, ты сделаешь из него порошок и положишь в письмо, но до того – не забудь! – ты натрешь себе этим порошком грудь и все остальное. Когда твой жених распечатает письмо, он вдохнет порошок и, будь спокойна, твой милый достанется тебе одной, ни с какими другими девицами он ходить не будет, дай мне пятьсот франков, и он ни на кого, кроме тебя, смотреть не будет, и думать будет о тебе одной, будет рядом с тобой как в плену, слово Ньямиронги, дочери Китатире, но тебе все же надо дать себя обласкать всю, целиком, слышишь? Целиком!»