Полная версия
Дочь священника. Да здравствует фикус!
А впереди грозно выстроились еще тридцать девять дней, и Дороти поминутно отгоняла чувство жалости к себе, накатывавшее при мысли о трех фунтах девятнадцати шиллингах и четырех пенсах.
«Ну же, Дороти! Пожалуйста, не надо ныть! Положись на Бога, и все как-нибудь выправится. Матфей, vi, 25[15]. Господь о тебе позаботится. Правда ведь?»
Дороти сняла с руля правую руку и нащупала булавку, но кощунственная мысль отступила. В тот же момент она заметила на обочине хмурого Проггетта с красной физиономией, подзывавшего ее с уважительным, но тревожным видом.
Дороти затормозила и спешилась.
– Прощения, мисс, – сказал Проггетт. – Все хотел перемолвиться с вами, мисс… особливо.
Дороти внутренне подобралась. Когда Проггетт хотел перемолвиться с ней особливо, можно было не сомневаться, что за этим последуют сокрушения о плачевном состоянии церкви. Проггетт был неисправимым пессимистом и ревностным прихожанином, весьма набожным, на свой лад. Не имея, по слабости ума, устойчивых религиозных убеждений, он выказывал свою набожность неусыпной тревогой о состоянии церковных построек. Он давно для себя решил, что Церковь Христова – это действительные стены, кровля и башня Св. Этельстана, и с утра до вечера слонялся вокруг церкви, мрачно подмечая то трещину в камне, то трухлявую балку, чтобы затем, ясное дело, донимать Дороти призывами к ремонту, требовавшему немыслимых денег.
– Что такое, Проггетт? – сказала Дороти.
– В общем, мисс, энти х…
Он издал глухой звук, словно собираясь откашляться, и сглотнул слово на букву «х». Дело в том, что речь его непроизвольно уснащалась бранными словами, но в разговоре с благородными людьми он прилагал усилия, чтобы подавлять их в зародыше.
– Да колокола энти, мисс, – продолжил он, – какие в церковной башне. Они же ж пол в колокольне напрочь продавили, ажно боязно смотреть. Мы и глазом моргнуть не успеем, как они нам бошки размозжат. Я утром наверх слазил да скатился кубарем, вот вам крест, как увидал, до чего пол под ними продавился.
Проггетт далеко не в первый раз заводил такую речь. Вот уже три года, как колокола покоились на полу колокольни, поскольку их перевеска или вынос обошлись бы в двадцать пять фунтов, что было равносильно двадцати пяти тысячам – такая сумма была для церкви неподъемной. Проггетт едва ли преувеличивал грозившую им опасность. Все указывало на то, что если не в текущем году, то в обозримом будущем колокола непременно проломят пол колокольни и рухнут в притвор. И, как твердил Проггетт, это вполне может случиться воскресным утром, когда в церковь потянется паства.
Дороти снова вздохнула. Эти несносные колокола то и дело напоминали о себе; случалось, ей даже снилось, как они рушатся с колокольни. В церкви вечно что-нибудь было неладно. Если не колокола, так кровля или стены; или сломанная скамья, за починку которой плотник хотел десять шиллингов; или требовались семь молитвословов, по полтора шиллинга каждый; или засорялся печной дымоход, а работа трубочиста стоила полкроны[16]; а то нужно было заменить разбитое стекло или износившиеся мантии для певчих. И вечно ни на что не хватало денег. Сбор средств на новый орган, о покупке которого ректор распорядился пятью годами ранее – старый, по его словам, звучал, точно корова, страдающая астмой, – налагал на церковь непосильное бремя.
– Не знаю, что мы можем поделать, – сказала Дороти наконец. – Правда, не знаю. У нас совершенно нет денег. И даже если мы что-нибудь выручим за детский спектакль, все пойдет на орган. Органщики нам спуску не дают. Вы говорили с моим отцом?
– Да, мисс. Ему хоть бы хны. Говорит: «Пять веков колокольня простояла, и можно положиться, что еще продержится несколько лет».
Это было в духе ректора. То обстоятельство, что церковь фактически осыпалась им на голову, нимало его не заботило; он просто отмахивался от этого, как и от всего другого, о чем не хотел думать.
– Что ж, я не знаю, что мы можем поделать, – повторила Дороти. – Конечно, впереди распродажа, через две недели. Я рассчитываю, что мисс Мэйфилл одарит нас чем-нибудь по-настоящему хорошим. Я знаю, она могла бы. У нее такая уйма мебели и разных вещиц, какими она не пользуется. Я на днях была у нее дома и видела прекраснейший чайный сервиз, стоявший в буфете, и она сказала мне, им никто к нему не прикасался двадцать с лишним лет. Если бы только она продала этот чайный сервиз! Это принесло бы нам столько фунтов. Нам остается только молиться, Проггетт, чтобы распродажа удалась. Молитесь, чтобы она принесла нам, самое меньшее, пять фунтов. Уверена, мы как-нибудь раздобудем денег, если от всего сердца будем молиться.
– Да, мисс, – сказал Проггетт уважительно и устремил взгляд вдаль.
В этот момент пропищал клаксон, и Дороти увидела синюю машину, большую и блестящую, медленно скользившую по дороге в сторону Главной улицы. Из машины выглядывал мистер Блайфил-Гордон, владелец свеклосахарного завода, в твидовом костюме песочного цвета, нелепо контрастировавшем с его прилизанной черноволосой головой. Когда машина приблизилась к Дороти, заводчик, обычно в упор ее не замечавший, улыбнулся ей так, словно души в ней не чаял. С ним в машине был его старший сын, Ральф – Уальф, как его называли в семье, – жеманный юнец двадцати лет, писавший верлибры а-ля Элиот, и две дочери лорда Покторна. Все они расточали улыбки, даже дочери лорда. Дороти была поражена, ведь уже много лет никто из этих людей не удостаивал ее вниманием при встрече.
– Мистер Блайфил-Гордон очень любезен сегодня, – сказала она.
– А то, мисс. Иначе и быть не может. Выборы-то на носу, вот и старается. Прямо сахарная пудра, а не люди, лишь бы голос свой за них отдали, а на другой день в упор вас не узнают.
– Ах, выборы! – сказала Дороти растерянно.
Такие материи, как парламентские выборы, были настолько далеки от жизни прихода, что Дороти совершенно о них не думала – да она едва ли представляла себе разницу между либералами и консерваторами, социалистами и коммунистами.
– Что ж, Проггетт, – сказала она, выбросив выборы из головы и возвращаясь к насущным проблемам, – я поговорю с отцом и скажу ему, насколько все серьезно с колокольней. Думаю, лучшее, что мы можем сделать, это, наверно, устроить сбор средств по подписке, на одни колокола. Как знать, мы могли бы собрать пять фунтов. А может, и все десять! Как думаете, если я зайду к мисс Мэйфилл и попрошу начать подписку с пяти фунтов, она согласится?
– И думать забудьте, мисс, помяните мое слово. Мисс Мэйфилл до смерти испужается. Если она решит, что башня ненадежна, мы ее в церковь больше не затащим.
– О боже! И то правда.
– Да, мисс. Ничего мы не возьмем с этой старой с…
«С» зашипело и испарилось на губах Проггетта. Решив, что выполнил свой долг, доложив в очередной раз Дороти о колокольне, он коснулся кепки и отбыл, а Дороти села на велосипед и поехала на Главную улицу, чувствуя, как две заботы – долги по хозяйству и церковные траты – сплетаются у нее в уме на манер вилланеллы[17].
Водянистое солнце с апрельским задором играло в прятки с перистыми облаками и заливало лучами Главную улицу, золотя фасады домов на северной стороне. Это была одна из тех сонных, старомодных улиц, которые вызывают восторг у приезжих, но воспринимаются совсем иначе местными, видящими за каждым окном своих врагов или кредиторов. Два здания сразу бросались в глаза: «Старая чайная лавочка» (гипсовый фасад с декоративными балками, витражные окна и кошмарная, подвернутая крыша, в духе китайской пагоды) и новая почта с дорическими колоннами. После пары сотен ярдов Главная улица раздваивалась, образуя крошечный рынок, с водокачкой, в настоящее время неисправной, и трухлявыми колодками. По обе стороны от водокачки располагались «Пес и бутылка», главная местная таверна, и «Консервативный клуб Найп-Хилла». А в самом конце улицы стояла, словно плаха, злосчастная мясная лавка Каргилла.
Дороти завернула за угол, и на нее нахлынули шум и гам, в которые вплеталась мелодия «Правь, Британия[18]», исполняемая на тромбоне. Улица, обычно малолюдная, была запружена людьми, и со всех примыкавших улиц тянулось все больше народу. Очевидно, намечалось некое триумфальное шествие. Поперек улицы, между крышами «Пса и бутылки» и «Консервативного клуба», висел транспарант с бесчисленными синими вымпелами, а посередине реяло большое знамя со словами: «Блайфил-Гордон и империя!» К этому месту медленно продвигалась в окружении людей машина Блайфил-Гордона, расточавшего щедрые улыбки – то в одну, то в другую сторону. Перед машиной маршировал под предводительством надутого коротышки, игравшего на тромбоне, отряд «Бизонов»[19], над которым вздымался огромный транспарант:
Кто спасет Британию от красных?Блайфил-Гордон.Кто нальет пиво в твою кружку?Блайфил-Гордон.Блайфил-Гордон навсегда!Из окна «Консервативного клуба» реял огромный британский флаг, а над ним сияли шесть румяных физиономий.
Дороти медленно ехала на велосипеде по улице, охваченная таким страхом перед лавкой Каргилла (ей предстояло миновать ее по пути к галантерее Соулпайпа), что почти не обращала внимания на шествие. Машина Блайфил-Гордона на минуту остановилась у «Старой чайной лавочки». Вперед, кофейная бригада! Казалось, каждая вторая дама городка бросилась навстречу заводчику, прижимая к груди собачек или хозяйственные сумки; они облепили машину, словно вакханки – колесницу Бахуса. Как-никак выборы – это практически единственная возможность выразить любезность первым лицам графства. Женщины восторженно восклицали:
– Удачи вам, мистер Блайфил-Гордон!
– Дорогой мистер Блайфил-Гордон!
– Мы так надеемся на вашу победу, мистер Блайфил-Гордон!
Улыбки мистера Блайфил-Гордона казались неиссякаемыми, однако яркость каждой из них была тщательно просчитана. Массам он улыбался общей, разбавленной улыбкой, не выделяя никого в отдельности; зато каждой из кофейных дам и шестерым румяным патриотам «Консервативного клуба» он улыбался в личном порядке; а избранным любимчикам молодой Уальф помахивал рукой и взвизгивал:
– Бъяво!
У Дороти упало сердце. Она увидела мистера Каргилла, стоявшего, подобно прочим лавочникам, на своем пороге. Это был высокий, грозного вида человек, в полосатом бело-синем фартуке, с худощавым, выскобленным лицом, таким же багровым, как и заветренное мясо у него в витрине. Его зловещая фигура так захватила внимание Дороти, что она шла, не глядя перед собой, и врезалась в спину крупного, грузного человека, сошедшего на проезжую часть с тротуара.
Грузный человек обернулся.
– Силы небесные! – воскликнул он. – Никак Дороти!
– Ой, мистер Уорбертон! Вот неожиданность! А знаете, у меня было такое чувство, что я встречу вас сегодня.
– Неужто, пальчики зудят?[20] – сказал мистер Уорбертон, сияя всем своим крупным, румяным лицом. – Как сами-то? Боже, да что я спрашиваю? Вы еще обворожительней, чем всегда.
Он ущипнул Дороти за голый локоть (после завтрака она переоделась в платье без рукавов), и она отступила подальше – ей ужасно не нравилось, когда ее щипали или еще как-либо «тискали» – и сказала весьма сурово:
– Пожалуйста, не надо меня щипать. Мне это не нравится.
– Дороти, милая, ну как пропустить такой локоток? У меня это само собой выходит. Рефлексивное действие – понимаете, о чем я?
– Когда вы вернулись в Найп-Хилл? – сказала Дороти, загородившись от мистера Уорбертона велосипедом. – Я не видела вас больше двух месяцев.
– Позавчера вернулся. Но я ненадолго. Завтра снова отбываю. Повезу ребятню в Бретань. Бастардов своих.
Это слово – бастардов (Дороти неловко отвела взгляд) – он произнес с простодушной гордостью мистера Микобера[21]. Надо сказать, что он, с тремя своими «бастардами», считался одним из главных возмутителей спокойствия Найп-Хилла. Мистер Уорбертон был человеком, не стесненным в средствах, называл себя художником – за год он создавал пять-шесть посредственных пейзажей – и открыто жил со своей домработницей. В Найп-Хилле он появился за два года до того и купил недавно построенную виллу, неподалеку от дома ректора, но бывал там наездами. Четыре месяца назад его сожительница – она была иностранкой, поговаривали, что испанкой, – снова вызвала всеобщее возмущение, и посильнее прежнего, внезапно бросив его, после чего мистер Уорбертон отвез детей в Лондон, к какой-то сердобольной родственнице. Что касается его наружности, он был мужчиной импозантным и привлекательным, хотя совершенно лысым (что всячески старался скрыть), а держался с таким молодецким видом, что его внушительный живот казался лишь основанием могучего торса. Ему было сорок восемь лет, но он говорил, что сорок четыре. В городке его называли «старым проказником»; девушки его побаивались, и не без причины.
Мистер Уорбертон с отеческим видом приобнял Дороти за плечи и повел через толпу, без умолку разговаривая. Машина Блайфил-Гордона, объехав водокачку, направлялась в обратную сторону, все так же сопровождаемая свитой вакханок не первой молодости. Мистер Уорбертон с любопытством воззрился на них.
– Как понимать эти отвратные кривляния? – спросил он.
– О, они – как же это называется? – проводят предвыборную агитацию. Видимо, рассчитывают, что мы за них проголосуем.
– Рассчитывают, что мы за них проголосуем! Боже правый! – пробормотал мистер Уорбертон, провожая взглядом торжественный кортеж.
Воздев свою внушительную трость с серебряным набалдашником, которая всегда была при нем, он стал указывать – и весьма выразительно – то на одну, то на другую фигуру в этом шествии.
– Взгляните на них! Только взгляните! На этих льстивых кикимор и этого полудурка, скалящегося на нас, как мартышка на мешок с арахисом. Хоть когда-нибудь видели столь мерзкий спектакль?
– Зачем же так громко?! – пробормотала Дороти. – Кто-нибудь непременно услышит.
– Хорошо! – сказал мистер Уорбертон и заговорил громче прежнего. – Подумать только, что этот безродный пес всерьез имеет наглость думать, что мы должны с восторгом лицезреть его вставные зубы! А костюмчик, что он нацепил, – смотреть тошно. Нет ли кандидата от социалистов? А то я за него проголосую.
Несколько человек на тротуаре обернулись и уставились на него. Дороти увидела, как из-за края плетеных корзин, висевших в дверях одной лавки, на них злобно таращится тщедушный, желтушный старичок, мистер Туисс, торговец скобяными изделиями. Он уловил слово «социалистов» и отметил в уме мистера Уорбертона как одного из них, а Дороти – как его сообщницу.
– Мне правда пора, – сказала Дороти поспешно, почувствовав, что лучше ей отделаться от мистера Уорбертона, пока он не сказал чего-нибудь еще более бестактного. – Мне еще столько всего надо купить. Что ж, пожелаю вам всего хорошего.
– О нет, постойте! – сказал мистер Уорбертон игриво. – Даже не думайте! Я – с вами.
Дороти катила велосипед по улице, а мистер Уорбертон шел рядом, продолжая говорить, выпятив грудь и убрав трость под мышку. От такого попробуй отделайся; вообще-то Дороти считала его другом, но иногда ей хотелось (ведь он был возмутителем спокойствия, а она – дочерью ректора), чтобы он выбирал не такие людные места для общения с ней. Однако в данное время она была признательна ему за компанию, позволявшую ей миновать лавку Каргилла в относительном спокойствии – Каргилл все так же стоял на своем пороге и косился на Дороти со значением.
– Считаю за удачу, что встретил вас этим утром, – сказал мистер Уорбертон. – На самом деле, я вас искал. Как думаете, кто сегодня придет ко мне на обед? Бьюли – Роналд Бьюли. Вы ведь слышали о нем?
– Роналд Бьюли? Нет, не думаю. А кто он?
– Ну, как же! Роналд Бьюли, романист. Автор «Рыбешек и девчушек». Вы же читали «Рыбешек и девчушек»?
– Нет, боюсь, не читала. На самом деле, даже не слышала.
– Дорогая моя Дороти! Вы лишаете себя такого удовольствия. Вам непременно надо прочитать «Рыбешек и девчушек». Горячая штучка, заверяю вас, – настоящая первоклассная порнография. Как раз то, что вам нужно, чтобы стряхнуть с себя понятия девочек-скаутов.
– Я бы хотела, чтобы вы такого не говорили! – сказала Дороти, отводя взгляд с неловким чувством и тут же снова ища его взгляда, поскольку Каргилл неотрывно следил за ней.
– Так где живет этот мистер Бьюли? – добавила она. – Уж точно не здесь?
– Нет. Он из Ипсвича приедет на обед; может, и заночует. Поэтому я вас и искал. Думал, вы могли бы захотеть познакомиться с ним. Как насчет прийти вечером ко мне на обед?
– Никак не могу прийти к вам на обед, – сказала Дороти. – Мне нужно позаботиться об ужине для отца и сделать еще тысячу дел. Я буду занята часов до восьми, если не позже.
– Что ж, приходите тогда после обеда. Я бы хотел, чтобы вы познакомились с Бьюли. Он интересный парень – очень au fait[22] насчет блумсберийских[23] скандалов и всякого такого. Вам понравится общаться с ним. Вам пойдет на пользу улизнуть на несколько часов из церковного курятника.
Дороти не знала, что сказать. Ей бы хотелось прийти. Откровенно говоря, редкие визиты в дом мистера Уорбертона доставляли ей удовольствие. Но визиты эти, разумеется, были очень редкими – не чаще раза в три-четыре месяца; ей не подобало водить откровенную дружбу с таким человеком. И всякий раз, перед тем как принять его приглашение, она выясняла, будет ли у него дома кто-нибудь еще.
За два года до того, когда мистер Уорбертон только приехал в Найп-Хилл (в то время он представлялся вдовцом с двумя детьми; чуть позже, однако, его домработница неожиданно разрешилась среди ночи третьим ребенком), Дороти познакомилась с ним на чаепитии и вскоре пришла к нему в гости. Мистер Уорбертон угостил ее замечательным чаем, развлек беседой о книгах, а затем, едва они допили чай, подсел к ней на диван и начал домогаться – грубо, бесстыдно, даже агрессивно. Фактически он попытался изнасиловать ее. Дороти ужасно перепугалась, но не настолько, чтобы не дать ему отпор. Вырвавшись из его объятий, она забилась в другой угол дивана, дрожа и чуть не плача. Однако мистер Уорбертон ничуть не смутился и был, казалось, даже доволен своей выходкой.
– О, как вы могли, как вы могли? – всхлипывала она.
– Да ведь не смог же, – сказал мистер Уорбертон.
– О, но как вы могли быть таким скотом?
– Ах, это? Легко, дитя мое, легко. Доживете до моих лет, поймете.
Несмотря на такое скверное начало, между ними установилась своеобразная дружба, так что Дороти даже сделалась предметом сплетен, окружавших мистера Уорбертона. В Найп-Хилле стать предметом сплетен было нетрудно. Она бывала у него в гостях лишь изредка и старалась никогда не оставаться с ним наедине, но он, несмотря ни на что, находил возможности выразить ей нежные чувства. Впрочем, вполне по-джентльменски; он больше не пытался взять ее силой. Впоследствии, когда он заслужил ее прощение, мистер Уорбертон признался, что «проделывал это» с каждой привлекательной женщиной.
– Неужели вас не осаждали? – не удержалась Дороти.
– О, само собой. Но иногда я, знаете ли, добиваюсь своего.
Нередко люди задавались вопросом, как такая девушка, как Дороти, могла, пусть даже изредка, общаться с таким человеком, как мистер Уорбертон; но он обладал той властью над ней, какой богохульник и нечестивец всегда обладает над праведником. Это неоспоримый факт – оглядитесь и сами увидите, – праведников и грешников естественным образом тянет друг к другу. Лучшие сцены разврата в мировой литературе написаны, без исключения, ревностными праведниками или убежденными грешниками. Впрочем, Дороти, дитя двадцатого века, старалась выслушивать кощунственные замечания мистера Уорбертона с самым невозмутимым видом; не следует льстить людям порочным, открыто ужасаясь их взглядам. К тому же мистер Уорбертон ей нравился. Пусть он подшучивал над ней и раздражал ее, но она чувствовала с его стороны, сама того толком не сознавая, такую симпатию и понимание, каких не находила больше ни в ком. При всех своих пороках, он был приятным человеком, а фальшивый блеск его речей (Оскар Уайлд, семижды разбавленный водой) казался ей образцом красноречия, шокируя и в то же время очаровывая. Вероятно, по той же причине ее пленяла возможность познакомиться с прославленным мистером Бьюли; хотя такую книжку, как «Рыбешки и девчушки», она едва ли стала бы читать, либо, прочитав, жестоко наказала бы себя. В Лондоне романисты, известное дело, встречаются на каждом шагу; но в таком городке, как Найп-Хилл, к ним было отношение особое.
– А вы уверены, что придет мистер Бьюли? – сказала Дороти.
– Вполне уверен. Вместе со своей женой, надо полагать. Все пройдет в рамках приличий. На этот раз мы не будем изображать Тарквиния и Лукрецию.
– Ну, хорошо, – сказала наконец Дороти, – премного благодарна. Я подойду… около половины девятого, вероятно.
– Хорошо. Если сумеете прийти при свете дня, тем лучше. Помните, что моя соседка – миссис Сэмприлл. Можно не сомневаться, что после заката она будет бдеть: qui vive[24].
Миссис Сэмприлл была известной сплетницей – точнее сказать, самой известной из всех местных сплетниц. Получив согласие Дороти (он все время уговаривал ее заглядывать к нему почаще), мистер Уорбертон сказал ей «au revoir» и раскланялся.
Дороти купила в галантерее Соулпайпа два с половиной ярда материи для занавесок и только отошла от стойки, как услышала у себя над ухом тихий, печальный голос. Это была миссис Сэмприлл, стройная сорокалетняя женщина, с бледным изящным лицом в обрамлении блестящих темных волос, вызывавшим в памяти, благодаря меланхолическому выражению, портреты кисти Ван Дейка. Она вышла из своего укрытия у окна, за стопкой тканей с набивными узорами, откуда наблюдала за разговором Дороти с мистером Уорбертоном. Всякий раз, как вы бывали заняты чем-то, не предназначенным для глаз миссис Сэмприлл, можно было не сомневаться, что она где-то поблизости. Казалось, она обладала, подобно арабским джиннам, силой возникать именно там, где ее хотели видеть меньше всего. Никакое мало-мальски предосудительное действие не ускользало от ее бдительного взгляда. Мистер Уорбертон говорил, что она напоминает ему четырех тварей Апокалипсиса: «Они же все усеяны глазами и не знают отдыха ни днем ни ночью».
– Дороти, милая, – промурлыкала миссис Сэмприлл сострадательным голосом, словно долг велел ей раскрыть плохие новости самым бережным образом. – Я так хотела поговорить с тобой. Должна сообщить тебе нечто чудовищное – ты будешь просто в ужасе!
– Что такое? – сказала Дороти смиренно, хорошо представляя, что за этим последует, поскольку все разговоры миссис Сэмприлл были об одном.
Выйдя из лавки, они пошли по улице: Дороти катила велосипед, а миссис Сэмприлл семенила рядом жеманной походкой и говорила, придвигая свой рот все ближе и ближе к уху Дороти по мере того, как ее рассказ делался все более скабрезным.
– Не случалось ли тебе заметить, – начала она, – одну девушку в церкви, которая сидит в конце скамьи, у самого органа? Приятная такая девушка, рыженькая. Понятия не имею, как ее зовут, – пояснила миссис Сэмприлл, знавшая имена и фамилии всех мужчин, женщин и детей Найп-Хилла.
– Молли Фримэн, – сказала Дороти. – Племянница зеленщика, Фримэна.
– Ах, Молли Фримэн[25]? Так вот как ее зовут? А я-то думала. Что ж…
Изящные красные губы придвинулись к уху Дороти, и миссис Сэмприлл, понизив голос до хриплого шепота, стала изливать поток отборной клеветы на Молли Фримэн и шестерых молодых людей, работавших на свеклосахарном заводе. Очень скоро эта история обросла такими подробностями, что Дороти, покраснев до корней волос, отстранилась от миссис Сэмприлл и встала на месте.
– Я не стану этого слушать! – сказала она резко. – Я знаю, что это неправда. Молли Фримэн не могла так поступить! Она такая хорошая, тихая девушка – она была у меня одной из лучших девочек-скаутов, и всегда с такой охотой помогает на церковных базарах, и не только. Я совершенно уверена, что она бы не стала делать того, о чем вы рассказываете.
– Но, Дороти, милая! Ведь я же сказала тебе, что видела это своими глазами…
– Все равно! Нехорошо говорить такое о людях. Даже если это правда, не надо повторять такое. В мире и так предостаточно зла, чтобы еще нарочно его выискивать.
– Выискивать! – вздохнула миссис Сэмприлл. – Но, милая Дороти, как будто такое нужно выискивать! Беда в том, что просто невозможно не видеть всей этой чудовищной порочности, творящейся вокруг.
Миссис Сэмприлл всегда искренне поражалась, если ее обвиняли в том, что она выискивает скандальные темы. Она возражала, что ничто не причиняет ей таких страданий, как зрелище человеческой развращенности; но это зрелище неотступно ее преследовало, и только неукоснительное чувство долга заставляло ее делиться увиденным с остальными. Замечания Дороти отнюдь не остудили ее пыл, а лишь привели к тому, что она заговорила об общей развращенности Найп-Хилла, так что история Молли Фримэн растворилась в массе других. От Молли с ее шестью ухажерами миссис Сэмприлл перешла к доктору Гейторну, медицинскому инспектору, который обрюхатил двух медсестер из «Коттедж-госпиталя», а далее – к миссис Корн, жене секретаря городского совета, которую нашли в поле мертвецки пьяной (и ладно бы алкоголем – одеколоном), и далее, к курату Св. Ведекинда в Миллборо, запятнавшему себя несмываемым позором с одним мальчиком из хора; и это было только начало. Стоило подольше послушать миссис Сэмприлл, и складывалось впечатление, что едва ли во всем городе и его окрестностях сыщется хоть одна душа, не хранящая некий постыдный секрет.