bannerbanner
Горб
Горб

Полная версия

Горб

Язык: Русский
Год издания: 2022
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мария Полянская

Горб

Вере Николаевне и Сереже незабвенным посвящается


Вот не знаю, как вы, а я себя никогда красивой не считала.

Интересной, породистой, аристократкой – пожалуйста, не зря у меня в крохотной проходной комнатке, которую мама гордо именует гостиной, висят выцветшие, сделанные в сепии фотографии бабушки – с невероятным декольте, лебединой шеей и неправдоподобными бриллиантами. На портрете умное, тонкое, нездешнее лицо, и когда я на него смотрю, мне почти что не верится, что меня и эту недосягаемую в своей красоте, богатстве и благополучии женщину что-то связывает. Она умерла вскоре после революции, и мама выросла на руках ее подруги начала века, грубоватой, нещадно курящей, рыжеволосой еврейки Риммы Аркадьевны, женщины необыкновенной во всех смыслах – от происхождения из черты оседлости до многочисленных высокопоставленных любовников.

В детстве мама запрещала мне говорить о том, что моя бабушка – княгиня с интересной, звучной фамилией, домами по всей средней полосе России и своим местом в истории этой многострадальной страны. Я так и выросла, ни разу не поделившись с одноклассниками таким тяжелым, взрывоопасным знанием, а тем из них, кого мама изредка приглашала домой (если они, конечно, были того достойны всем своим внешним видом, а главное, поведением по отношению ко мне), я говорила, что это старые фотографии, которые достались нам еще с «довойны», как выражалась наша безграмотная соседка, норовившая поддержать нас в этом мире любой ценой своей навязчивой, но бескорыстной любовью.

Надо честно признаться, к нам приходили не часто. Да и кто будет дружить с девочкой, которая отмечена особой божьей меткой, как выражалась все та же соседка, а попросту говоря – горбом? Все дети, как дети, кто-то приговорен к очкам, кто-то пухл не по годам, но только я ношу на себе вечный знак отверженных – настоящий, огромный, непомерный горб. Его не снимешь и не положишь в портфель, его не спрячешь ни под какой одеждой, он тянет тебя к земле, он давит тебе на плечи, он выкручивает тебе руки, он разрастается словно колючий пырей в огороде, и он душит, душит, душит твою жизнь на корню…

Справедливости ради скажу, что так было не всегда. Лет до четырех я была милым воздушным ребенком, беззаботным и легким как бабочка. Помню не сама – из рассказов мамы – как мы с ней вдвоем гуляли по вечерней Москве, она – прелестная молодая женщина в ярком шелковом платье и чулках, и я – прелестный ребенок в очаровательных кружевах. На нас оборачиваются, нам завидуют. Мы встречаемся в ресторане с папой – значительным по виду и по должности мужчиной средних лет, женатым и на хорошем счету, мне покупают взбитые сливки, у меня всегда болит горло, и мороженого мне нельзя, и вот мне дают нечто, с виду напоминающее мороженое, и я давлюсь теплой, тающей во рту совсем иначе, сладкой массой, и плачу от обиды…

Это счастливые наведенные моей мамой воспоминания раннего детства, ощущение легкости бытия, чистоты, воздушности, гибкости и незамутненности сознания. Но потом в моей жизни наступает совершенно иная полоса – с началом войны отношения между родителями прерываются навсегда, мама оказывается наедине с этим странным новым миром, в которой у нее нет никого, кроме бесполезной меня и жесткой, но деятельной Риммы Аркадьевны, которая учит маму красить платочки едкой химической краской, менять платья из довоенной жизни на еду и ездить по окрестным деревням за мерзлой картошкой. Мы голодаем, мы распродаем остатки последней былой роскоши, папины подарки и бабушкины безделушки, а вполне возможно, и настоящие камни, цены которым мама не знает в силу своей женской беззаботности и юности. Время от времени Римма Аркадьевна выводит маму в свет – знакомит с офицерами, приезжающими на побывку в тыл. У них – настоящее довольствие, у них – вкусная еда и служебная машина, мама привозит мне гостинцы – фронтовую тушенку, масло, хлеб, плитки настоящего шоколада, и это праздник, но за него приходится платить – оставаться одной в темной сумрачном доме, где отапливается только кухня теплом огромной печки, у которой я сижу, прижавшись к ней вместо мамы всем телом. Уходя, мама запирает дверь на огромный тяжелый металлический стержень-засов, чтобы у нас не вынесли последнее, но однажды я просыпаюсь от неистового стука в дверь, к нам рвутся воры, увидевшие, что окна не горят, а значит, никого нет дома. Бухает дверь, ругаются мужики-мародеры, и я в ужасе открываю тяжелую крышку подпола, чтобы спрятаться там до прихода мамы, но в кромешной темноте оступаюсь и падаю плашмя в погреб…

Мама находит меня уже под утро, без сознания, в панике просит соседа на полуторке подбросить нас до больницы, но этой ночью произошло еще кое-что – в воздух взлетели склады с боеприпасами, и всем не до нас – мечутся обезумевшие люди, горят дома, воют сирены, и некому помочь – все машины нужны для того, чтобы тушить пожар и спасать то, что уцелело. Мама бежит со мной на руках к вездесущей Римме Аркадьевне, и та решает по-своему – оставить меня дома, пригласив знакомого врача. К вечеру приходит врач, становится ясно, что кости целы, небольшое сотрясение, но жить будет, и мама выдыхает чувство вины за то, что той ночью отчаянно пыталась устроить нашу общую нормальную жизнь.

С того дня все идет иначе. Я вскоре встаю на ноги, но тело мое больше никогда не будет мне послушно и в радость. Сначала проявится легкая косинка, вскоре она перерастает в кособокость, а потом окончательно на теле проступит горб – ужасный, уродливый, шершавый под туго натянутой кожей, тяжелый особой, свинцовой тяжестью, нарост. Уже потом, после войны, когда мама устроится на работу бухгалтером и чуть поднаберет жирка, она потащит меня по врачам, но все они разведут руками – возможное падение, вероятная душевная травма, страх и боль, голодное военное детство, да мало ли причин, до которых огромной, опустошенной стране не было никакого дела, и мама, оглушенная, одинокая, смирится с тем, что ничто уже не будет как прежде, – ни яркие платья, ни легкие чулки, ни очаровательная девчушка с мордашкой, измазанной сливками, все это останется там, опять же «довойны», как скажет вездесущая соседка, речь о которой еще впереди.

Ничто уже не было как прежде, – мама вышла на работу, а вскоре и я отправилась в школу, где в полной мере испытала на себе бремя изгоя – совсем не потому, что моя бабушка была княгиня, а сами мы из бывших, как думала в свое время Римма Аркадьевна, наставлявшая меня, как скрывать свое неправильное происхождение. Увы, детям, да и учителям, вполне хватило другой неправильности моей жизни – огромного горба, лишавшего меня даже невинных детских радостей в компании со сверстниками. Я рано почувствовала свое одиночество, и это было странно, ведь в школе было много детей, так или иначе пострадавших во время войны, эвакуированных из города, перенесших ранения, голод и холод. Но теперь, после всех этих ужасов, они стремились наверстать свое поруганное войной детство, отчаянно наверстывали упущенные годы и возможности, и только я, с вечным несмываемым пятном уродства, не могла участвовать в общем движении. Они проходили мимо – маршировали на праздниках, занимались физкультурой в черных сатиновых трусах, ходили на каток, влюблялись друг в друга, а я стояла на обочине жизни и глотала слезы. Меня даже некому было пожалеть кроме безграмотной соседки, тети Тани, простой русской женщины, вечно окруженной стаей голодных кошек, и всегда находившей для меня кусок черного хлеба, посыпанного сахаром. Это лакомство я запомнила на всю жизнь – слаще и желанней этого самодельного торта, приправленного любовью и жалостью, не было ничего и уже, наверное, не будет.

Потому что моя мама никогда меня не жалела. Ей, отпрыску древнего княжьего рода, круглой сироте и матери-одиночке, некогда было жалеть даже себя. Да и вздумай она корить себя за то, что той ужасной ночью была не дома, а гуляла в ресторане, что бы дало ей это непомерное чувство вины? Так однажды сказала ей жестокая и справедливая еврейка Римма Аркадьевна, не зная, что я нахожусь поблизости и все слышу. Вина и боль раздавят тебя, Аня, отрубила Римма Аркадьевна, а тебе ребенка поднимать надо. Учись на бухгалтера, работай, воспитывай дочь, а захочешь поплакать, иди на задний двор, чтобы Верунчик тебя не видела, и там рыдай хоть до посинения. А потом иди и снова работай. Бог не выдаст, свинья не съест. Авось справимся.

И она справлялась – жестко, отчужденно, неласково, держа в руках не только себя, но и все наше небольшое семейство, приросшее вскоре домашней живностью, за которую я отвечала как за саму себя. Именно у нее я научилась сжимать зубы, глядя на себя в зеркало, и успевать в школе, несмотря на боли в спине, и выступать на собраниях, не отводя взгляда от зала, и не просить о снисхождении, потому что инвалид. О, это была прекрасная школа жизни для нас обеих – для моей воздушной, невинной и наивной мамы и для меня, потерявшей свою легкость и безмятежность на дне подпола. Та мама, которую я смутно помнила с «довойны» исчезла, вместо нее возникла та мама, которую я и хоронила в середине 90-ых годов своего первого века вместе с сыном, который и знать не знал, что его бабушка когда-то была воздушной, словно летний дождь.

Однако я сильно забежала вперед, вспомнив о сыне. На самом деле до него еще годы и годы тяжелой жизни, переезд в новую крохотную квартирку в только что сданном панельном доме, мое поступление в свежеотстроенный небоскреб университета, по поводу которого даже моя мама, с некоторых пор скупая на слезы, обняла меня за непомерно широкие плечи и заплакала от счастья. До него еще годы моей одинокого студенчества, лишенного походов и трудового десанта, танцев и поцелуев, первой любви и замужества. До него еще годы страха за то, что под непрочной пленочкой народившегося после войны бухгалтера вдруг начнет просвечивать прошлое княжны, отца ее ребенка – врага народа, сгинувшего, как я узнала много позже, в лагерях во время бойни, всплывет происхождение последних семейных драгоценностей, и все это перечеркнет то, что досталось мне с таким неимоверным трудом. А у меня уже было немало – учеба в первом вузе страны, работа в хорошем месте не без помощи старых любовников Риммы Аркадьевны, ныне грузной неопрятной старухи, которую они, однако помнили рыжеволосой бестией иммер елеган, лестное мнение моего научного руководителя – одно из первых ученых страны – по поводу перспектив диссертации, и даже ухаживание прыщавого очкастого аспиранта, возомнившего себя подарком судьбе одинокой горбатой девочке. Все это было впереди, и, однако же, это будущее так стремительно становилось сначала настоящим, а потом настолько безвозвратно уходило в прошлое, что я не успела оглянуться, как из нелепой горбатой девушки превратилась в уродливую горбатую женщину неопределенных средних лет, норовящую прошмыгнуть мимо, не поймав случайного жалостливого или насмешливого взгляда. Мама, все еще работающая бухгалтером, раскладывала на столе огромные «самолеты» оборотных ведомостей и встречала меня неодобрительным взглядом из-под очков, однажды выразившись так – до чего же ты серая и сама себе неинтересная конторская мышь.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу