Полная версия
Монаший капюшон
Эллис Питерс
Монаший капюшон
ELLIS PETERS
Monk’s Hood 1980
© Storyside. 2021
© Волковский В. Э., наследники, перевод на русский язык, 2021
© Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2021
Глава первая
В то утро, в начале декабря 1138 года, брат Кадфаэль пришел на собрание капитула в умиротворенном состоянии духа, готовый терпеливо снести и монотонную, занудную манеру, в которой читал выдержки из житий святых брат Фрэнсис, и невразумительное многословие брата Бенедикта, ризничего, которому только бы толковать об обычаях да законах. Всякий человек несовершенен, и ему присущи свои слабости, однако не лучше ли отнестись к ним снисходительно – особенно теперь, когда столь бурный год, начало которого было отмечено осадой, резней и разрушениями, подходя к концу, сулил спокойствие и относительное благополучие. Междоусобная война, которую вели король Стефан и приверженцы императрицы Матильды, отхлынула к юго-западным границам, и городу Шрусбери, заплатившему кровавую цену за то, что он поддержал слабую сторону, представилась возможность залечить свои раны. И хотя обстоятельства не слишком благоприятствовали хозяйственным заботам, лето удалось погожим, и щедрый урожай успешно убрали в закрома. Амбары были полны, мельницы мололи без устали, стада паслись на небывало зеленых и сочных для этого времени года лугах, и погода стояла на удивление мягкая, разве что поутру случались заморозки. Пока еще никто не замерзал и не страдал от голода. Такое не могло продолжаться слишком долго, и потому каждый благодатный денек казался ниспосланным самими небесами.
В маленьких владениях брата Кадфаэля тоже был собран обильный урожай. Стены укрытого в саду сарайчика, служившего ему мастерской, были увешаны холщовыми мешочками с высушенными травами, рядами выстроились жбаны с вином, а полки были уставлены склянками и горшочками со снадобьями от всякого рода хворей, какие приключаются по зиме, годными на то, чтобы врачевать и простуду, и раны, и ломоту в костях. Этой зимой жить стало полегче, не то что прошлой весной, и слава Богу: все хорошо, что хорошо кончается.
Пребывая в благостном настроении, брат Кадфаэль пристроился на своем излюбленном месте, в укромном уголке за колонной, и в полудреме добродушно поглядывал на братьев, собиравшихся в зале капитула. С озабоченным видом вошел аббат Хериберт, мягкосердечный старик, которому нынешний тревожный год принес немало огорчений, а следом – приор Роберт Пеннант, высокий и благообразный, с серебряными сединами и лицом цвета слоновой кости, державшийся прямо и величаво, словно главу его венчала митра, что было его заветной мечтой. Приор не был ни стар, ни немощен, ему пошел пятьдесят второй год; при всем том он ухитрялся выглядеть с головы до пят патриархом, причисленным при жизни к лику святых за праведность и благочестие. Годы как будто не имели над ним власти: сейчас облик его был таким же, как и десять лет назад, и, скорее всего, не сулил изменений в ближайшие двадцать лет. По пятам за приором, всем своим видом выражая преданность, следовал его писец, брат Жером, лицо которого, как маленькое кривое зеркало, отражало малейшие перемены в настроении Роберта. За ними шли остальные: субприор, ризничий, попечитель странноприимного дома, раздатчик милостыни, смотритель лазарета, хранитель алтаря Пресвятой Девы, келарь, регент и наставник послушников, а также простые братья. День не сулил ничего примечательного, и монахи готовились провести его в обычных, повседневных трудах.
Молодой брат Фрэнсис без того был не в ладах с латынью, а тут еще подхватил насморк, и потому не вполне разборчиво огласил имена святых, которых надлежало поминать в молитвах в предстоящий день, и промямлил благочестивый комментарий к деяниям святого апостола Андрея, день которого только что минул. Брат Бенедикт, ризничий, умудрился довольно убедительно доказать, что будет только справедливо, если ему, как ответственному за содержание всего храма, предоставят право распоряжаться большей частью выделяемых средств и поставлять свечи для алтаря Пресвятой Девы, что было привилегией брата Маврикия. Регент известил капитул о новом пожертвовании на церковный хор и, как положено, возблагодарил дарителя. Однако особого энтузиазма в его голосе не слышалось – судя по всему, и этот вклад был не слишком щедрым, а уж на новые и вовсе не приходилось рассчитывать. Брат Павел, наставник послушников, посетовал на то, что один из его учеников проявил неподобающее легкомыслие, которое вряд ли можно извинить юностью и неопытностью провинившегося. Слышали, как этот юнец, сидя в своей келье и переписывая молитву святого Августина, распевал мирскую песенку непристойного содержания. Подумать только, в ней рассказывается, как плененный сарацинами христианский паломник находит утешение в том, что прижимает к груди сорочку, врученную ему возлюбленной при расставании.
Кадфаэль, уже погрузившийся к тому времени в дремоту, тут же припомнил эту песенку – мелодичную и слегка фривольную. Он ведь сам побывал в крестовом походе, не понаслышке знал землю сарацин, и ему ли было не понять, что такое призрачный свет в мрачной темнице и томительная боль разлуки. Зато брат Жером набожно закрыл глаза, всем своим видом показывая, что одно упоминание о столь интимном предмете женской одежды повергает его в ужас. «Видно, бедняге никогда не доводилось и прикасаться к чему-нибудь подобному», – подумал Кадфаэль, все еще сохранявший благодушное настроение. Для иных братьев, всю жизнь соблюдавших целомудрие, слабая половина человечества так и осталась запретной книгой и оттого внушала страх. Затем Кадфаэль сделал то, что нечасто делалось на собраниях капитула, – он добродушно поинтересовался, что же говорит в свое оправдание сам мальчик.
– Он сказал, – вежливо ответил брат Павел, – что этой песне научился у своего деда, который был крестоносцем и штурмовал Иерусалим. И что мелодия столь красива, что показалась ему чуть ли не духовным песнопением, тем паче что рассказ в песне ведется не от лица монаха, а от имени несчастного мирянина, страдающего от разлуки с предметом своей любви.
– Причем любви оправданной, освященной церковью, – указал брат Кадфаэль, малость погрешив против сокровенного своего убеждения, что любовь не нуждается в оправданиях. – Разве есть в словах этой песни хотя бы намек на то, что женщина, с которой расстался несчастный, не доводится ему законной женой? Я что-то такого не припомню. О музыке же и говорить нечего. И разумеется, наш орден нимало не подвергает сомнению святость таинства брака – безусловно, для тех, кто не связан монашеским обетом. По моему разумению, не так уж велико прегрешение этого мальчонки. А уж коли Господь одарил его голосом, то почему бы брату регенту не испробовать его в хоре? Раз он поет за работой, стало быть, есть у него потребность не зарывать в землю Богом данный талант.
Регент несколько удивился такому предложению, однако принял подсказку Кадфаэля с благодарностью и согласился послушать, как поет новичок, – хор отнюдь не страдал от избытка способных певчих. Приор Роберт сурово насупил брови и недовольно наморщил свой патрицианский нос: доведись ему выносить вердикт самолично, провинившемуся наверняка не миновать бы строгой епитимьи. Однако наставник послушников вовсе не был склонен к чрезмерной строгости и, по-видимому, был доволен тем, что у него появилось веское основание оставить проступок ученика без последствий.
– Отец аббат, мальчик – любознательный и усердный, у нас он недавно. И правда, бывает ведь, что забудешься и запоешь за работой, а переписчик из него старательный.
В результате мальчуган отделался легким покаянием, избавленный от необходимости стоять на коленях, пока не онемеют ноги. Аббат Хериберт, всегда отличавшийся снисходительностью, выглядел сегодня непривычно озабоченным; похоже, мысли его витали где-то далеко. Обсуждение дел подходило к концу, и аббат поднялся, очевидно собираясь объявить об окончании собрания.
– Вот еще несколько документов, которые надо скрепить печатью, – напомнил брат Матфей, келарь, и торопливо зашелестел свитками пергамента, подумав о том, что аббат сегодня слишком рассеян и забывчив. – Здесь дело о ферме Хэйлза, нашего ленника, и о вкладе, внесенном Уолтером Эйлвином, и соглашение с Гервасом Бонелом и его женой, которым мы выделяем для жительства дом за мельничным прудом. Мастер Бонел хотел бы переехать как можно скорее, еще до Рождества…
– Да-да, припоминаю. – Держа свиток обеими руками, аббат Хериберт стоял перед ними – маленький, исполненный достоинства и какой-то отстраненный. – Но я должен сообщить вам нечто важное. Есть существенная причина, в силу которой я не могу утвердить сегодня эти документы. Вполне возможно, что сейчас я уже не имею на то полномочий и не вправе заключать какие бы то ни было соглашения от лица нашей общины. Вчера я получил письмо из Вестминстера, где ныне пребывает королевский двор. Всем вам известно, что Папа Иннокентий признал право Стефана на престол и в поддержку ему прислал наделенного особыми полномочиями легата Альберика, кардинала-епископа Остии. Кардинал постановил созвать в Лондоне легатский совет для реформирования церковного управления и повелел мне явиться туда и представить отчет о своем служении в качестве аббата этой обители. Из письма явствует, что легат вправе распоряжаться моей судьбой, – печальным, но твердым голосом добавил Хериберт. – Мы пережили нелегкий год, когда обители пришлось выбирать между двумя претендентами на королевский трон. Ни для кого не секрет, что когда его милость летом был в Шрусбери, он не слишком благоволил ко мне, ибо, признаю, в то смутное время я не сразу понял, кого держаться, и не слишком торопился признать его власть. Поэтому теперь я нахожусь в неопределенном положении, во всяком случае до тех пор, пока легатский совет не утвердит меня вновь в должности аббата, а это весьма сомнительно. Посему я не могу утверждать документы от имени нашего аббатства. Так что незавершенным делам придется подождать, пока обстановка не прояснится. Я не могу взять на себя решение вопросов, которые, не исключено, уже не относятся к моему ведению.
Сказав то, что должен был сказать, аббат вернулся на свое место и смиренно сложил руки. По рядам братьев прокатился ропот смущения, растерянности и страха, напоминавший жужжание растревоженного пчелиного улья. Правда, как приметил с болью Кадфаэль, отнюдь не все пришли в ужас. Приор Роберт, умевший во всем соблюдать благопристойность, был на первый взгляд встревожен, как и остальные, однако его бледное лицо прямо-таки светилось изнутри. Брат Жером, который чутко улавливал настроение своего патрона, довольно потирал руки, скрытые в широких рукавах рясы, лицо же его выражало подобающее случаю сочувствие. Не то чтобы эти двое имели что-то лично против Хериберта – просто аббат слишком засиделся на своем посту, столь вожделенном для некоторых его нетерпеливых подчиненных. Спору нет, он был славный старик, но уже одряхлел и пережил свое время. Так и король, если он правит слишком долго, сам напрашивается на то, чтобы его низложили. Однако братья всполошились, словно наседки, узревшие в курятнике лисицу, и восклицали наперебой:
– Но, отец аббат, король конечно же восстановит тебя в должности!
– О отче, а нужно ли тебе ехать на этот совет?
– Мы без тебя как овцы без пастыря!
Приор Роберт, считавший, что уж кто-кто, а он-то превосходно подходит для того, чтобы, буде потребуется, управлять здешней паствой, бросил на сокрушавшегося быстрый взгляд василиска[1], но вслух не только не возразил, но, напротив, выразил свое огорчение и пробормотал соболезнования.
– Я верный сын и слуга церкви, – грустно промолвил аббат Хериберт, – и мой долг велит мне повиноваться. Если церкви будет угодно утвердить меня в должности, я вернусь и продолжу обычное свое служение. Если же на мое место будет назначен другой, я, коли мне это позволят, по-прежнему останусь среди вас и проведу остаток своих дней как смиренный брат нашей обители под началом нового пастыря.
Кадфаэлю показалось, что по лицу приора Роберта промелькнула довольная улыбка, – ясно, что он будет только рад, если бывший начальник окажется у него в подчинении в качестве простого монаха.
– Ныне очевидно, – кротко продолжал аббат Хериберт, – что, пока не разрешен этот вопрос, я не могу пользоваться полномочиями аббата и с утверждением этих соглашений придется подождать до моего возвращения или до тех пор, пока кто-то другой не будет назначен аббатом Шрусберийской обители. Есть ли дела, не терпящие отлагательства?
Брат Матфей, который еще не оправился от потрясения, задумался, перебирая свои свитки.
– Ну, с делом о вкладе Эйлвина можно и не спешить – он старый друг нашей обители и подождет столько, сколько потребуется. Да и дело о ферме Хэйлза можно отложить до самого Благовещения, так что время терпит. Только вот мастер Бонел, он ведь рассчитывал, что его соглашение будет утверждено незамедлительно. Он уже собрался перевозить в монастырский дом свои пожитки.
– Напомни мне условия, пожалуйста, – извиняющимся тоном попросил аббат, – голова у меня в последнее время была занята другим, вот я и запамятовал, о чем мы там с ним договорились.
– Он передает обители в полное владение свой манор[2] Малийли, включая земли, на которых трудятся несколько его арендаторов. В обмен на это мы предоставляем ему усадьбу здесь, в аббатстве. Один дом – самый первый на городской стороне у мельничного пруда – как раз свободен и подходит для него. Мы обязуемся поставлять все необходимые припасы для него, его жены и двоих слуг. Тут оговорены все подробности, предусмотренные в подобных случаях. Они будут получать ежедневно по два каравая хлеба из тех, что идут на стол братии, и по одному из тех, что выпекают для служек. Так же и эля: того, что отпускается монахам, они получат по два галлона в день, а того, что пьют служки, – по одному. В скоромные дни им будут посылать мясные блюда, какие подают высшим аббатским служителям из мирян, а в постные – рыбу с аббатской кухни. Ну а по праздникам, само собой, – дополнительные лакомства, какими будет богата обитель. За припасами на кухню будет приходить их слуга. Кстати, прислуге тоже будет выдаваться по мясному или рыбному блюду в день. Каждый год мастер Бонел будет получать новое платье – такое же, какое носят старшие члены клира, а что до его жены, она предпочла, чтобы ей выдавали десять шиллингов в год, а уж на них она купит платье, какое пожелает. А еще десять шиллингов в год им положено на белье, дрова и упряжь для одной лошади. И, по смерти любого из супругов, оставшийся в живых сохраняет пожизненно право пользования домом и право на половину перечисленного довольствия, правда, если жена переживет мужа, обитель не должна будет содержать для нее лошадь в монастырской конюшне. Таковы оговоренные условия, и я собирался сразу после капитула пригласить сюда свидетелей, дабы в их присутствии утвердить соглашение. Судейский писец уже дожидается.
– Боюсь, – тяжело вздохнул аббат, – что тем не менее это придется отложить. Сейчас я не имею права принимать такие решения.
– Мастер Бонел будет очень недоволен, – взволнованно проговорил келарь, – они ведь уже все подготовили для переезда сюда и рассчитывали перебраться в ближайшие дни. Приближаются рождественские праздники, и было бы неловко, если бы им пришлось встречать их сидя на сундуках.
– Но ведь, – вступил в разговор приор, – если с утверждением соглашения и придется повременить, то откладывать переезд нет никакой нужды. Кто бы ни был назначен на место аббата, трудно предположить, чтобы он захотел расторгнуть этот договор. – Роберт говорил с большой уверенностью, ибо знал, что король Стефан расположен к нему больше, чем к Хериберту, а стало быть, ясно, что он-то и есть первый претендент на этот пост.
Хериберт ухватился за его предложение:
– И верно. Почему бы им не переехать? Да, брат Матфей, оставь на потом утверждение документов – никуда оно не денется, это же очевидно. Извести лучше наших гостей, что они могут перебираться и перевозить свои пожитки. Пусть встречают Рождество Христово, уютно устроившись на новом месте. Больше ничего срочного нет?
– Ничего, отче, – отозвался келарь, а потом спросил задумчиво и печально: – Когда тебе надлежит отправляться в путь?
– Надо бы послезавтра. Годы мои уж не те, чтобы ехать быстро, и на дорогу уйдет несколько дней. В мое отсутствие отвечать за все будет, разумеется, приор Роберт.
Аббат Хериберт поднял руку, рассеянно благословил братию и направился к выходу. Стремительным шагом за ним двинулся приор Роберт. Он уже чувствовал себя облеченным властью над владениями аббатства Святых Петра и Павла в Шрусбери и твердо рассчитывал на то, что бремя этой власти ему суждено нести до конца своих дней.
Один за другим, в тяжелом молчании, подавленные сообщением аббата, братья вышли из зала и, разойдясь по двору, принялись взволнованно обсуждать новость. Вот уже одиннадцать лет Хериберт возглавлял обитель; нести послушание под началом такого доброго, приветливого и покладистого человека было легко, пожалуй, даже слишком легко, и братья не желали никаких перемен.
В десять часов должны были служить мессу. Оставалось еще полчаса, и погруженный в раздумье Кадфаэль отправился в свой сарайчик в саду, чтобы приглядеть за настаивающимися снадобьями.
Густая, аккуратно подрезанная живая изгородь с первыми, еще робкими морозцами уже начинала блекнуть, сухие, пожелтевшие листья понуро свисали с ветвей. Самые нежные, теплолюбивые растения Кадфаэль уже пересадил и укрыл от надвигающихся холодов. Наступающая зима давала о себе знать, но воздух в саду еще хранил аромат ушедшего лета, а внутри сарая голова кружилась от пряного, пьянящего благоухания. Кадфаэль частенько уединялся здесь, чтобы поразмыслить в одиночестве. Он настолько привык к стоявшему в помещении терпкому запаху трав и настоев, что почти не замечал его, хотя, будь в том нужда, мог мгновенно определить тончайший аромат и указать на его источник.
Стало быть, размышлял монах, король Стефан так и не забыл о своем недовольстве аббатом, и теперь Хериберту предстоит стать козлом отпущения за то, что Шрусбери осмелился противостоять притязаниям короля. Странно, однако, ведь Стефан по натуре человек не мстительный. Вероятно, он чувствует необходимость ублажить легата и тем самым подольститься к Папе. Ведь Папа признал его королем, а папская поддержка – это такое оружие, каким никак нельзя пренебрегать в борьбе с императрицей Матильдой, которая тоже претендует на английский трон. Что и говорить, эта неукротимая леди не откажется так просто от своих притязаний и приложит все силы, чтобы переубедить Рим, а ведь даже Папы могут менять свои привязанности. Потому-то, наверное, король и предоставил Альберику Остийскому полную свободу в осуществлении его планов переустройства церковного управления, а заодно и решил принести старого аббата в жертву неуемному рвению реформатора.
Размышляя об этом, Кадфаэль в то же время никак не мог отделаться от навязчивых мыслей совсем по другому поводу. Не шла у него из головы история с так называемыми гостями аббатства. Удивительно, что во цвете лет люди принимают решение оставить труды и заботы мирской жизни и передать свои владения аббатству в обмен на безбедное, спокойное и безмятежное существование в монастырском доме на всем готовом – даже пальцем шевелить не придется. Неужели об этом они мечтают, ухаживая за скотом, проливая пот на пашне, торгуя в лавках и работая в мастерских? О таком крохотном земном рае, где манна сыплется с неба и где нечего делать, кроме как летом греться на солнышке, а зимой потягивать подогретый эль у камелька? Интересно, долго ли будет человек радоваться, получив все это? Ведь от безделья и заболеть недолго. Конечно, если человек немощен, скажем хром или слеп, то его понять можно. Но почему на такое решаются здоровые люди, которым ведома радость трудов и свершений, – этого ему не уразуметь. Здесь должны быть веские причины. Далеко не каждого можно провести, далеко не все склонны обманываться, принимая праздность за благодать. Что же еще может подтолкнуть к такому шагу? Отсутствие наследника? Или же у человека появляется тяга к монашеской жизни, еще не вполне осознанная, – вот он и избирает такой удел, не решаясь пока принять иноческий обет? Может, и так! Если человек женат, немолод и сознает, что жизнь прожита, почему бы и нет. Многие надевали рясу, когда полдень их жизни оставался позади: дети выросли, да и внуки пристроены… Дом милосердия и статус «гостя» обители может оказаться подготовкой к монашеству. Но возможно и другое: человек бросает дело своей жизни назло всему свету, скажем, из-за того, что у него сын непутевый. Только вот снимет ли это с его души камень?
В то серое, хмурое утро, когда аббат Хериберт отбыл из Шрусбери по дороге, ведущей в Лондон, впервые в эту зиму нос и щеки щипал морозец, а на поблекшей траве искорками поблескивал иней. Аббат взял с собой своего писца, брата Эммануила, и двух конюхов, которые дольше всех служили в обители, но так и не приняли пострига. Ехал Хериберт на своем белоснежном муле. При прощании он старался выглядеть веселым и беззаботным, но чем дальше удалялся от обители, тем печальнее становился.
Аббат и в молодости-то не был лихим наездником, а теперь уж и подавно. Седло ему подобрали высокое и удобное, но он и с него свисал, словно куль с овсом. Многие братья столпились в воротах и провожали Хериберта взглядами, пока он не скрылся из виду. Выглядели они удрученно, и было от чего прийти в уныние. Еще более огорчены были прибежавшие попрощаться мальчишки-послушники. Все знали, что Хериберт никогда не требовал от брата Павла излишней строгости к ученикам, а вот приор Роберт наверняка будет совать нос во все подряд, и им, как и всем в обители, следует ждать ужесточения дисциплины.
По правде говоря, чуть больше строгости обители отнюдь бы не помешало, и с этим Кадфаэль готов был согласиться. В последнее время Хериберт глубоко разочаровался в суетном мире и в натуре человеческой и все более погружался в себя и в свои молитвы. Безусловно, кровавые события, последовавшие за осадой и падением Шрусбери, кого угодно могли опечалить, но едва ли скорбь может послужить оправданием для тех, кто пренебрегает возможностью отстаивать правое дело и противиться неправому. Увы, приходит время – старость дает о себе знать, и бремя власти становится для кого-то непосильным. И кто знает, не вздохнет ли Хериберт с облегчением, когда освободится от бремени, пусть даже и не осознает этого сейчас?
И обедня, и собрание капитула в тот день прошли спокойно и благопристойно. Братья с воодушевлением отслужили мессу, повседневные дела шли гладко, и ничто не нарушало их размеренного течения. Приор Роберт заботился о приличиях и никогда бы не позволил себе ухмыляться и радостно потирать руки, во всяком случае на людях. Он не преступил того, что освящено правилами, традициями и обычаями, зато теми привилегиями, которые ныне законно ему полагались, он не преминул воспользоваться.
В теплое время, когда работы в саду невпроворот, Кадфаэлю обычно выделяли двух помощников, ведь ему приходилось не только ухаживать за травами в своем маленьком садике, но и работать за стенами обители. За дорогой, у реки Гайи, лежала плодородная долина, там вдоль кромки полей тянулись сады и грядки, где собирали плоды и приправы для монастырской кухни. В паводок долину заливали воды Северна, и удобренная илом почва приносила щедрый урожай. Да и внутри монастырских стен на попечении Кадфаэля был не только созданный им и собственноручно огороженный садик, где он пестовал редкие драгоценные травы, но и участок, спускавшийся по склону к Меолу – речушке, вращавшей жернова монастырской мельницы, – на котором выращивались бобы, горох и капуста.
Однако сейчас, когда незаметно подступила зима и земля готовилась погрузиться в сон, когда, зарывшись в опавшие листья и сухую траву под изгородью, готовились впасть в зимнюю спячку ежи, у него остался только один помощник, который подсоблял ему готовить отвары, катать пилюли, отжимать масло и толочь порошки. За целебными снадобьями к Кадфаэлю обращались не только братья, но и занедужившие горожане и жители предместья, а порой и крестьяне из разбросанных в округе селений. Он не обучался врачеванию, но постиг это искусство на практике, наблюдая и сопоставляя. Долгие годы он по крупицам собирал знания, и теперь многие предпочитали лечиться у него, а не у тех, кто имел официальное звание лекаря. Подручным его был брат Марк, молодой монах, которому едва минуло восемнадцать. Мальчик был сиротой, и прижимистый дядюшка отдал его в монастырь шестнадцати лет от роду, чтобы избавиться от обузы. Когда паренек поступил в обитель, он боялся раскрыть рот, дичился и отчаянно тосковал по дому. Выглядел он моложе своих лет и в страхе бросался исполнять все, что бы ему ни велели, как будто лучшее, на что он мог рассчитывать в жизни, – это избегнуть наказания. Однако стоило пареньку поработать несколько месяцев в саду с братом Кадфаэлем, как язык его развязался, а все страхи словно развеялись по ветру. Он не вышел ростом и все еще слегка опасался начальства, но был здоровым и крепким и с удовольствием возился на грядках. Паренек живо интересовался приготовлением снадобий, и руки его скоро приобрели необходимую для этого чуткость и сноровку. В кругу сверстников Марк обычно помалкивал, зато в саду или в сарае, наедине с Кадфаэлем, бывало, болтал без умолку. При всей своей нелюдимости именно он первым ухитрялся разузнавать все городские и монастырские сплетни, опережая других братьев. И сегодня Марк вернулся с мельницы за час до вечерни, переполненный новостями.