Полная версия
Иконников
«Зачем ему это? – недоумевал я. – Кажется, он в своём ламаистском экстазе перещеголял самого себя и стал действительно похож на циркового клоуна. И, кажется, он кого-то хочет поразить? Уж не меня ли? Нет, это никак не вяжется с обликом Цдзяна». И всё же странное подозрение затаилось в моей душе. Так, размахивая руками и размышляя, я расхаживал по саду. «Но если так пойдёт, – размышлял я, – в следующий раз он подведёт меня к пропасти и станет уверять, что нет ничего лучше для мужчины, чем хоть раз в жизни перепрыгнуть пропасть, и станет перепрыгивать её. И, верно, с первого раза промахнётся и „станет её перепрыгивать дважды“… – Довольно!»
Сегодня выдался великолепный день. Изнурительный суховей, я бы сказал – сухостой, переменился на северный ветер. От этого вершины гор приобрели как бы более чёткие очертания и стали звучать наподобие хрусталя. Мы с Учителем сидели под чинарой и читали. Он – в своих неизменных парусиновых шортах, я – слегка кутаясь в козью кацавейку. Подле моей правой руки лежала соломенная шляпа, наполненная доверху красной алычой. Я брал, не глядя, ягоду за ягодой, а косточки выплёвывал себе под ноги. Мой Учитель заметил это и сказал:
– Из человеческих отправлений есть две замечательные вещи – это моча и слюна. Никогда не выплёвывайте ничего изо рта.
Это не значит, что косточки вы должны съесть, – заметив моё недоумение, сказал он, – но сложить их в коробочку, пересчитать обязаны, с тем чтобы весной или осенью предать земле.
Разумеется, это было сказано в дружеском тоне и без тени наставления. Мне даже в голову не могло прийти обидеться – тем более он, быть может, пошутил. Но по моим слюнным железам после этого как бы провели пальцем…
Я поблагодарил Учителя (на этом мой вегетарианский завтрак завершился), и мы с Катей направились в лес, что синелся на четыре горизонта. На пути нам встретились две загорелые… янки, если б их всё же недостаточный загар, я бы сказал – мулатки: одна – со свёртком на голове, видно, белья, другая – с чем-то. Они громко разговаривали и хохотали, не обращая ни малейшего внимания на наше присутствие. Мы им невольно уступили дорогу, и подруги, покачивая бёдрами, как некий сиккимский караван, скрылись с наших глаз.
– Какие весёлые женщины в ваших краях, – сказал я, – а между тем ни одна из них не взглянула на меня глазом.
– А вы бы этого очень хотели? – отозвалась Катя, слегка покраснев и сощурив свои и без того щелки-глазки.
– Да так… – отвечал от рассеянности я.
У Кати веселое имя Катя, извините за невольную тавтологию, но согласитесь, глядеть на смуглое восточное личико и говорить: «Катя, как вы милы», – забавно…
Катя владеет каратэ. Когда я по рассеянности, позабывшись, как на спинку стула, облокотился на её плечо, она легонько подсекла мне ногу сзади, а локтём толкнула в бок – я, как перышко, оказался на земле.
– Ну как, не больно? – рассмеявшись, сзади отозвалась она, – представьте, что вы с облаков спустились на землю.
– Что это было, каратэ? – спросил я недоумённо.
– Это всего лишь киме-вадза[7].
Затем начала долго объяснять, как ей было самой поначалу больно. Затем привыкла и полюбила каратэ.
Славная девчонка эта Катя! Её воображения хватит на десятерых. Кажется, она ко мне стала привыкать и даже скучает, если меня нет дома. Сядет молча и глядит в ту сторону, куда ушёл я. А когда, случается, я не в духе, сядет молча и глядит в глаза – изучает. Так иногда глядит незнакомая собака, с виду добрая, а погладь – укусит. Однажды мы долго глядели друг на друга, не моргая, с четверть часа, я уступил, зато нечто вычитал в её глазах. Что? Раскрою, когда их непременно нарисую.
Ну вот, кажется, я исполнил своё обещание. Нынче с утра хотя мне нездоровилось, но я написал её поясной портрет. Сначала я бросал фигуру и оставил в покое её головку, про шляпу и вовсе позабыл, когда вспомнил, было поздно: её не оказалось под рукой, пришлось писать по памяти. Работа шла трудно: одолевали то ли слепни, то ли мухи. Я был так увлечён, что не заметил. Получилась неплохая вещь.
– Ну, это же великолепный Гоген, – сказала Катя.
– Ну если Гоген, то уж не великолепный, – сказал я с видом знатока, попыхивая трубкой. – И потом, кто же вы для меня – Техамана?
Она засмущалась и пожала плечами. Бедная девочка, мсье Гоген, как луна, которую видишь, а не достанешь рукой. И так ли он деликатничал бы с вами? Ведь для него сорвать бутон восточного цветка было делом пустяковым. Он не для того приходил в этот мир, чтобы разводить сантименты…
Суровы лета клонят к прозе[8]… Так, кажется, говаривал наш поэт. Да, именно к прозе! А то, что я иногда хватаюсь за кисти – это шалость. Этим я обязан одному человеку по имени… Но довольно. А то загрызут слева и справа. В чём нет нам равных – это в пересудах. В предыдущих записках я перехваливал себя. Портрет слаб. Боюсь, что вылететь ему в окно и висеть на ветвях развесистой чинары на пример Сезанна.
12-го августа
Прошло несколько самых отрадных дней в моей жизни. Хватит ли сил описать их? Странный вопрос. Как будто для кого-то я обещал написать поэму. Так или иначе я доволен своим житьём. И только грусть, непонятной природы грусть, по временам тяготит моё сердце. Отчего бы это?
Семь разПо имени тебя позову,И все колоколаПо всей странеВдруг разом повторят[9].Нет, это слишком сильно сказано и не для меня, и всё же это или примерно это у меня на душе. Я довольно близко сошёлся с Катей. Славное, вдумчивое существо. Как я уже сказал, она не похожа на отца. Это внешне, да и по деловой хватке в ней угадывается кореянка-мать. И только какая-то задумчивость в глазах и сосредоточенность мысли на лице – это от отца.
Однажды был удивительно длинный и жаркий день, но, слава Богу, на исходе. Длинные тени от соседних гор перешагивали через забор, и от этого горы казались ближе. Солнце, казалось, высадилось, как десант, и пошло на убыль, хотя ещё достаточно сильно жгло.
Мы с Катей сидели на лавочке в тени жасминового куста и разговаривали. Она поворачивала разговор к Москве, я уклонялся – не хотелось будоражить воспоминания.
– Вы удивительный человек, – говорила Катя. – Сколько Вас знаю, а Вы ни разу не заговорили о Москве.
– Зачем? – пожал плечами я.
– Вам, вероятно, не хочется говорить о Москве, что там у Вас – невеста? – Я увиливал, как мог. Катя выломала из жасминового куста сухую ветку и стала что-то чертить на песке.
– А скажите, правда ли, что Москва стоит на семи холмах? – сказала она и нарисовала семь разных холмиков.
– На восьми, – отмахнулся я.
Катя хихикнула и нарисовала восьмой холмик.
– А что, на восьмом Ваш особняк и в нём дожидается Вас невеста?
Пришлось объяснять, что, сколько помню себя, у меня не было особняка, а тем паче в нём невесты. И потом, зачем идеализировать жизнь? Ведь кто нынче кого дожидается, разве мёртвый мёртвого?
Катя недовольно закусила губки, наконец, сказала.
– Вы, наверное, имели печальный опыт измены?
– И не одной!
В этот момент появился Цдзян. Его дорожный плащ был запылён. В его глазах сосредоточилась грусть. Вот вам свеженькая иллюстрация к сказанному: не надо идеализировать жизнь!
Как оказалось, только что в соседнем селе у него на глазах скончался юноша имеретин, которому он не сумел помочь. Катя быстро наложила на себя крест. Она, как выяснилось, этого юношу хорошо знала.
Завели разговор на отвлечённую тему, но Цдзян молчал и только расхаживал по дорожке сада и перебирал руками чётки.
Цдзян, бедный Цдзян! Как он переменился в последнее время, и смерть несчастного юноши только добавила ещё один суровый штрих на его лице. Его и без того малоподвижное аскетическое лицо стало более твердым, движения – более резкими и на манер подростков угловатыми. Его складки на лбу стали чаще сбегаться у переносицы и опускаться в уголках рта. Его ум стал более холоден, а улыбка – детской и беспомощной: посмотрит в глаза, как будто душу вытащит. Его одолевает изнутри какая-то забота и, кажется, я знаю, что тому виной.
Мы вновь уселись с Катей под жасминовым кустом и продолжали ворковать. Цдзян, видно, довольный этим, скрылся в подвале и появился оттуда не более, не менее, как с… бутылкой вина! Меня это очень обрадовало, но и удивило. Цдзян расхаживал по саду с этой бутылкой вина, видно, воображая себя страшным пьяницей, конфузился при этом, хотя и старался придать себе победоносный и торжественный вид. Наконец, поймав мой неодобрительно-испытующий взгляд, произнёс:
– Вот и Вы, наверное, удивлены, что Цдзян – пьяница, и не ожидали у него увидеть такой бузы?
– Не ожидал, – чистосердечно признался я.
Тут же под жасминовым кустом накрыли на стол.
– Видите ли, – продолжал он, – я не ханжа, а в каждой семье есть кругленькая дата. Ровно четырнадцать лет, как мы вернулись сюда из дальних странствий. Кате тогда было четыре года.
Я посмотрел на Катю, она покраснела (А-га! Значит, Кате – восемнадцать!).
– Но даже не в этой дате дело, а дело в том, что Катя взрослая… – Он запнулся, как бы переводя дух, как тяжеловоз, везущий тяжкий груз в гору: – Вот и выпьем за то, что Катя взрослая, – закончил он неожиданно.
Было понятно, что Цдзян волновался, а вот за что мы пьем, я так и не понял, может, за то, что Кате пора замуж? Уж не за меня ли?
Хе-хе!.. Иконников, ты после шестиградусной бузы городишь что-то не то! Винцо оказалось действительно шестиградусной бузой, и я вместо одной рюмки выпил две.
13-го августа
Вы стояли когда-нибудь под ледяным водопадом, хотя бы несколько минут? Разумеется, вам я не желаю смерти и не призываю нестись во все пятки под первый же ледяной поток. Бешеный поток несётся навстречу вам, стараясь вас сшибить с ног и превратить в лепёшку. Это одно из любимых занятий моего Учителя. Каждый день в парусиновых шортах и с кувшином на голове он отправляется в путь. Там, на вершине горы, есть Чёртова седловина, через которую, дробясь и разбиваясь, несётся бешеный поток. Поток воды так быстр, и температура воды так низка, что, несмотря на незначительную ширину, его «убойная сила» такова, что этого достаточно, чтобы остаться погребенным под ним. Мой сенсей[10] проделывает этот путь каждый день уже 14 лет. Это, похоже, для него ритуал, как для японца восхождение на Фудзияму. Нынче мы с ним разделись донага и стояли, кто сколько смог, подняв лицо и руки вверх. Со стороны, наверное, можно было подумать, что это сумасшедшие или своеобразный ритуал таинственной секты йогов-респов. Во всяком случае местное про-тибетское божество, которое притаилось в этот момент в кустах, должно быть нами довольно.
Сколько чудодейственной силы в ледяной воде! Вы, конечно, догадываетесь, что я простудился и почти что слёг. К вечеру меня начало знобить и выламывать суставы с такой силой, как будто меня начали колесовать. Мои щёки запылали и, по обыкновению, заложило горло. Я слегка переборщил, отправившись под ледяной душ. Мой сенсей осмотрел меня, как заправский доктор. Затем вывел меня на широкий двор, усадил на стул, поставил ноги в таз, налил в него ледяной воды, а другим таким же тазом ледяной воды начал меня окатывать с головы до ног: так пять раз.
Затем заставил пробежаться по двору раза два. Через часок озноб пропал, а через два я уплетал груши из того самого таза необъятной величины. Я свеж и молод, как голубой подснежник. Браво, Учи тель!
Странное дело: по всем признакам я должен был простудиться и не простудился, я должен был слечь в огне лихорадки и не слёг. Это похоже на колдовство. Но не странно ли и вот ещё что: пока отец колдовал надо мной, быть может, вырывая из лап смерти, его дочь на другом конце двора смеялась… Чему? Вот все женщины таковы! Я обратил внимание, как она обирала ветки сливы, которые склонялись до самой земли, и улыбалась! Это раздражающе подействовало на мои нервы. Я подошёл.
– Быть может, Вам припомнилось что-нибудь смешное? – поинтересовался я, ещё подрагивая от холода.
Катя взглянула на меня, чтобы убедиться, не злюсь ли я.
– Нет.
– Тогда я не понимаю Вас, – сказал я (действительно, не понимая, что это смешно, когда на голову больного человека льют ледяную воду).
– Это действительно смешно?
– А Вы взгляните на себя в зеркало, – отвечала Катя, еле сдерживая хохот.
Я не поленился и взял зеркало: обычный замёрзший человек, чему тут улыбаться?
– Но Вы не взглянули сюда, – она указала на мои выдвинутые вперёд челюсти и оттопыренные уши, точь-в-точь как на одном из фотографических снимков Сальвадора Дали.
– Но не огорчайтесь, – проговорила она ободряющим тоном, – всё пройдёт, Вы же не собираетесь стать специалистом по тумо. Впрочем, у Вас есть ещё завтра шанс стать покорителем Гималаев…
Видно, я действительно слишком замёрз и не нашёлся, что ответить. Зато дал себе зарок никогда больше не бахвалится под ледяной водой, а тем паче под леденящим душу горным водопадом.
14-го августа
Похоже, мой Учитель захватывает меня в свою орбиту, говоря космическим языком, и начинает оказывать влияние, как полная луна на поспевающую рожь. Вы скажете: а что же раньше – рожь не поспела или луна была не слишком полной? Вам легко смеяться. Мой Учитель оказывал на меня влияние и раньше, но не так, то было, так сказать, абстрактное влияние, не подкреплённое практикой, а это – факт, начнём с того, что я бросил курить. Как я это сделал, расскажу чуть позже. Пока же расскажу, чем я был занят не далее утра этого дня.
Теперь по утрам, когда вечерний сумрак едва сползает с гор, я вскакиваю, как оглашенный, и бегу – куда? Вот в том-то и вопрос, если б я знал куда. По пути я делаю специальные дыхательные упражнения, машу руками, как скрипучая ветряная мельница крыльями, и переворачиваю камни. Один трёхпудовик нынче мне свалился на ногу…
Судя по тому, как чёрный юмор просачивается между строк, а вместо точки мне хочется поставить кляксу, вы, наверное, догадываетесь, что я не в духе, и есть отчего! Нынче я имел несчастье встать в три часа утра не с той ноги, а через час другую ногу мне отдавил проклятый камень: теперь припадаю на обе…
Ох, характер, как сказал бы мой сенсей, – кипяток. Кстати, два слова о моём характере, его надо лечить. Он, как море, на котором постоянно зыбь, пусти по такому морю суда, и оно покалечит не один корабль. Но это так – метафора…
Теперь о том, как я бросил курить. Экое горькое удовольствие – табак, и как он привязчив, как прошлогодний репей к хвосту лошади, знает всякий курильщик, а вот сколько без этого удовольствия можно обойтись? Я не думал, что продержусь больше суток. А вот поди ж ты…
Однажды – дело было к вечеру – мы с Учителем пошли гулять. Был слегка прохладный, но ясный вечер. Горы были окутаны полусном. По небу плыли холодноватые облака и бросали на землю голубые тени. Глядя на ясные и лаконичные в своих очертаниях, а может быть, и желаниях, вершины, хотелось мечтать. Солнце садилось, летали стрекозы, трещали кузнечики, казалось, чего бы ещё желать? Мы шли по так называемому Бабьему карнизу небольшой скалы, по узкой тропке, по которой, наверное, ходят на водопой серны. Я шёл впереди. Учитель сзади. Я попыхивал трубкой и от души бросал кольца за спину, должно быть, прямо ему в лицо. Учитель щурился, отмахивался от дыма, как от надоедливых ос и, видно, решил про себя с этим кончить. Когда я заговорил с ним, он промолчал. Я не полагал, что он затаился, как огонь, чтоб в подходящий момент вспыхнуть, и молол какую-то чушь. Он, казалось, не слушал меня, вдруг перебил и с жаром заговорил про азиатских женщин, затем неожиданно перескочил на лошадей. Он говорил про их аллюр, длинные ноги, крутые бока, лебяжьи шеи, чёрные глаза и проч., и вообще можно было подумать, что он продолжает говорить про женщин.
– Ах, что за лошади есть у азиатов, – говорил он. – Была тут одна, как сказал бы поэт, по всей Кабарде такой не сыщешь: по ножкам можно было выправлять струнки. А глаза! Чёрные с поволокой, за одни глаза иной черкес её поцеловал бы в губы.
– А где она теперь? – спросил я, невольно поддавшись его течению мыслей.
– Пала на табачном поле!..
Наконец, до меня дошло, куда он клонит.
– Ах, вот Вы о чём? – сказал я, принуждённо зевнув. – Это Вы к тому, что чтобы убить лошадь, достаточно капли никотина?
– Вот именно! Не хотите бросить курить? – сказал, посмеиваясь, он.
– Хочу, – сказал я, не подозревая, что уже бросил.
Он остановился, посмотрел на меня каким-то длинным, как моя последняя затяжка, взглядом и начал выбирать среди разнотравья какую-то особую свою травку, наконец нашёл и подал мне:
– Съешьте.
Я пожевал: ничего особенного, но ничего более мерзкого в моём рту не было, это даже не полынь – горче. Я скривил ужасную гримасу. Учитель улыбался.
– Это ваш женьшень, – сказал он. – Когда захочется курить, ешьте вдоволь, и пройдёт охота.
И что вы думаете, прошло три дня, а табака мне и на дух не надо[11].
Как я уже сказал, прошло три дня, а табак мне и на дух не надо. Трубка и кисет сиротливо лежат на подоконнике, завёрнутые в целлофановый пакет, и дожидаются своей участи: надо б хорошенько вытряхнуть кисет и пустить на тряпки, а с трубкой сделать натюрморт.
Не скрою, я несколько подавлен тем обстоятельством, что кроме табака и писания красками мне больше нечем заняться. Ведение этих проникновенно-занудных записей, разумеется, не в счёт.
По странному стечению обстоятельств я в доме один. Цдзян чуть свет ушмыгнул в горы. Он это сделал замысловатым образом, как будто его похитила нечистая сила: двери снаружи и изнутри остались назаперти… Катя более вежливым способом последовала за ним. Открою маленький семейный секрет: Катя занята прополкой капусты, а учитель – сбором редкостных лекарственных трав и корней. А я предоставлен самому себе. Как видите, каждый нашёл занятие по душе.
В доме таинственно и грустно, и, как перед пришествием Антихриста, темно. Я занят тем, что расхаживаю по пустым комнатам, снимаю и вешаю акварели, на масляной живописи ставлю дату, посматриваю в окно и зеваю: скучно. Предчувствия такие, что по мне где-то звонит колокол или, по крайней мере, справляют поминальную молитву. Быть может, я предчувствую: этой тибето-кавказской катавасии – конец, и мечтаю о Москве? Ничуть.
Боже! В каком страшном месте мы живём, в столице нашего государства! Почему я не родился в этих местах, как мой Цдзень? Почему я не люблю своё тело и душу, как мой Цдзень? Почему я не любуюсь каждый день своей походкой и раскрепощённостью души? Почему я не любуюсь каждый день этим великолепным пустынным пространством до самого горизонта? Почему не ковыряюсь на грядках, выращивая фасоль и сельдерей? Почему, наконец, я так глуп, что служу проклятым музам, забывая о том, что по временам моё тело отказывается служить мне! Есть отчего до времени состариться и превратиться в согбенного старикашку.
После такого невразумительного монолога можно подумать, что автора после незнакомой травы припёрло в нужник или он свалился в пропасть. Хочу вас успокоить, автор не съел незнакомой травы, не сорвался в пропасть, и кости его целы. Просто нынче по дороге в лес мне почудился отдалённый гул. Гул то приближался, то удалялся, наконец исчез – пролетел самолет, и волны цивилизации докатились до меня. Я долго глядел на бело-розовый шлейф, оставленный в небе, и подумал о Москве (заметьте, первый раз за время моих блужданий здесь). Я вспомнил Москву, её загазованные и грязные улицы, её Чистые пруды и нечистые прудики, её устремлённые в никуда кремлёвские звёзды и осиянных ими паралитиков-вождей. Я вспомнил эту нашу национальную недвижимость, музеи и дома, и возле каждого из них – по два мента. Одним словом, я вспомнил этот, как говорится в просторечии, каменный мешок, и в этом мешке, как зерна, перетираемые медленно в крупу, – люди. «Боже мой! – подумал я. – И это столица евразийского государства, через которую ведут „сто тысяч троп“. Ну что за райский уголок для того, чтобы спуститься с Эвереста и умереть? Это же тупиковая ветвь цивилизации – мегаполисы, подобные Москве. Как можно это не видеть! А ведь многие из нас убеждены в обратном и принуждены всю жизнь прозябать в этом цивилизованном захолустье, в этом цивилизованном шалаше, да ещё цвести райскими цветами… грустно».
После такого теперь уже дважды невразумительного монолога мне трудно объяснить читателю, что это лишь эмоция. Мне трудно объяснить, как и откуда ко мне иногда приходит эмоция и уносит мой ум на всех парусах. Как известно, эмоциональным и бесстрастным сразу быть нельзя. Поэтому мне часто приходится выбирать то или другое.
Нынче я, кажется, всё перепутал и вместо крепкого дилижанса la logique[12] сел в ореховую скорлупу pabsurdite[13], чтобы унестись к… фене.
16-го августа
Но вернёмся к Цдзяну. Неблагодарное занятие делать поспешные выводы о человеке, как бы это сказать, нестандартном и стараться втиснуть его в заранее приготовленные рамки. Неординарная личность более всего не выносит клетки, даже золотой. Это особо я бы отнёс к своему Учителю. По временам его можно было принять за чудака, вздумавшего перевернуть рычагом мир, а по временам – за оборванца, по временам он смахивал на буддийского монаха, а по временам – на лодыря. «Ну что, например, – думалось поначалу мне, – вот здесь не раскопать грядку», – и я глазами отмеривал площадку вместо того, чтобы часами жмуриться на солнце и лежать бревном на лавке, сколоченной из сучковатых жердей. При этом сучки их вонзались глубоко в тело. Особенное внимание он, видимо, уделял пояснице и запястьям, на месте их виднелись даже вбитые гвозди. А однажды он уселся на громадном камне близ горы, на нём был бело-розовый халат, на голове сияла, как нимб, шляпа, ну прямо ботхисатва. Стащить его оттуда не было никакой возможности. Так весь день до самой темноты он просидел торчмя. Только к полуночи я услышал, как скрипнула дверь, и в сенцах засуетилась знакомая фигура. А, Учитель…
17-го августа
Утром я проснулся, точно от толчка в бок, от лая собаки и незнакомых голосов. Я приподнялся на постели и выглянул в окно: двое в чёрном стояли у калитки и звали хозяев.
– Ашог, ашог, – кричали они, постукивая палкой о металлический предмет, повешенный, видимо, для этих целей.
Постукивания продолжались не менее 10 минут. Наконец это стало мне надоедать. Я выскочил из дома, как из куста крапивы, на ходу натягивая брюки.
– Да что, наконец, случилось, – сказал я сердитым тоном.
– С женой у нас очень плёхо, – отвечали они в два голоса.
– С какой женой?
– Нашей.
– Да что у вас на двоих одна жена? – съязвил я.
– Одна, одна, – запричитали они, по-видимому, не поняв вопроса.
Впрочем, о тонкостях моногамии некогда было рассуждать, по-видимому, надо было спасать женщину.
Повелось же на праведной Руси, да и на Руси ли только, если не идут к доктору, то идут к шаману или колдуну.
– Хозяина нет дома, – сказал я.
Они недоверчиво слушали меня, переминались с ноги на ногу, махали головами и не знали, как поступить: то ли верить мне, то ли поворотить обратно. Наконец кое-как успокоились и изложили суть дела. С их женщиной, по-видимому, случился удар, а далее начали твориться совсем непонятные вещи, по-видимому, психоз или истерия. Тут они начали свой длинный рассказ, от ужасных подробностей которого я избавлю читателя.
– А что ж доктор? – сказал я.
– Ай, какой дохтор, – замахали руками они. – Был мулла, велел хоть на аркане, а притащить «китайца», да и сама больная ещё с вечера посылала за ним, ей вынь да положь, подавай ашога.
– Хорошо, – сказал я, – я ему передам.
Они с недоверчивостью переминались с ноги на ногу, как будто у меня было другое намерение. Наконец раскланялись и ушли.
Спустя полчаса пришла Катя.
– Я всё знаю, – сказала она.
Ей встретились эти два «индейца», как выразилась она, «отняли» (опять же её выражение) у неё отца и утащили за гору.
– Да кто они такие? – сказал я.
– Два брата, а больная – то ли сестра, то ли жена одного из них. – Бедная женщина, – сказала Катя, глубоко вздохнув. – Кто бы мог подумать, что она больна… такая красивая. Отец говорит, что это горная болезнь[14].
Просители ушли. Какой-то тёмный осадок остался в груди, я молчал и смотрел на горы. Катя молчала и сидела подле меня. Солнце выскочило из-за горы и стало поблёскивать глазищами во все стороны. Обещал быть душным день и малоинтересным, и у меня пропало всякое желание списывать его, ибо замечено: как день начнётся, так и пройдёт. Иной раздумчивый читатель, быть может, заподозрит тут что-то неладное. Двое застенчивых молодых людей (представьте, да? – мне 25 лет, ей – 18) одни в огромном и пустом доме??? (эти три вопроса красноречивее любых слов). Персонально для такого читателя отвечаю. Как бы это выразиться поточнее, мы… не играли в любовь. Играли в… нарды, читали Монтескье – Кате очень нравятся «персидские письма», рисовали – я пытался сделать её портрет углём. Что ещё? Копались на огуречных и кориандровых грядках. Любезничали. И всё? Ну хорошо, Катя немного кокетничала на восточный лад, а я на европейский лад разыгрывал из себя лондонского денди, хотя смешно, это было в тот самый момент, когда мы очищали помёт в курятнике. А когда было совсем скучно… целовались.