Полная версия
Елисейские Поля
Но дверь на площадку снова отворилась.
– Лиза, – позвала Наталия Владимировна. – Останься со мной. Ты ляжешь наверху. Место свободно. Я доплачу, ничего. Мне не хочется оставаться одной. А ты, Коля, иди. Спокойной ночи.
Лиза вошла в купе, прижимая к груди цветы. Наталия Владимировна уже сняла шляпу и пальто. Лицо ее было бледно и расстроено.
«Совсем уж она не такая красивая, – неожиданно подумала Лиза. – Я лучше».
– Ложись скорей. И не болтай. У меня голова болит. – Наталия Владимировна поцеловала дочь. – Полезай наверх, птичка.
Лиза разделась и легла на холодные простыни. Как бы только не слететь отсюда вниз. Вот тогда настоящей птичкой будешь. Она придвинулась к стене, положила рядом с собой розы. Молодец этот Борис, что не поехал. Теперь бы она тряслась во втором классе, клевала бы носом, и Николай непременно бы еще толкал ее. А здесь так удобно. Она с удовольствием вытянулась.
– Ну спи, я тушу. И не шурши, пожалуйста.
Стало почти темно. Только под потолком горел маленький синий фонарик.
Лиза уткнулась лицом в цветы, потом вспомнила о плитке шоколада, засунутой под подушку, достала ее, осторожно разорвала обертку.
«С орехами, самый любимый».
Розы пахли душно и нежно. От сладости шоколада защекотало в горле.
Вагон легко качало. Лиза прислушалась к стуку колес. «Вы куда? Вы куда?» – серьезно и внушительно спрашивали колеса, и рычаги, спеша и перебивая друг друга, отвечали тонкими голосами: «Едем, едем – не доедем; едем, едем – не доедем».
Лиза вздохнула. Вот она едет. И Кромуэль все дальше и дальше с каждой минутой. Она поцеловала цветы. «Кромуэль, – вздохнула она, – Кром».
Снизу донеслось тихое всхлипывание, заглушенное стуком колес.
Это Наташа плачет. Лиза осторожно свесила голову, посмотрела на мать. Наталия Владимировна лежала, повернувшись к стене. Лица ее не было видно. Только ее белые плечи чуть-чуть вздрагивали.
Лиза снова легла и прижалась щекой к подушке. Цветы все так же душно пахли, и шоколад был такой же вкусный, но Лизины плечи стали чуть-чуть вздрагивать, совсем как плечи Наталии Владимировны.
«Бедная Наташа… – Но жалость к матери сейчас же заменилась жалостью к Крому. – Он теперь уже дома. Ему грустно. Он думает обо мне. Бедный Кром, – вздохнула она, кладя новый кусок шоколада в рот. – Милый, милый Кром. Всегда чем дальше, тем хуже, – вспомнила она свои слова. – Да, правда, чем дальше, тем хуже».
И вдруг сердце ее сжалось от предчувствия чего-то неизбежного, ужасного, ноги похолодели, и стало трудно дышать.
Но колеса стучали все ровнее и ровнее, и веки тяжело опускались на сонные глаза.
9
Лиза проснулась от сильного толчка. Вагон качало и подбрасывало. Паровоз пронзительно и гулко свистел. Лиза приподнялась и огляделась. Где она? И сонно улыбнулась. Она в поезде. Она едет в Париж, к Андрею. Она подтянула теплые колени, подсунула руку под голову. Что-то защекотало ей щеку. Ах да, это цветы. Она оттолкнула их, и они с тихим шелестом упали вниз.
«Ну и пусть. Скоро Париж. А в Париже ее ждет Андрей». Она лежала, улыбаясь. Влажная подушка неприятно прилипала к щеке. Лиза ощупала ее. Отчего подушка мокрая? Неужели она, Лиза, плакала? Неужели это ей только что было грустно и страшно? О чем ей грустить, чего ей бояться? Ведь она едет в Париж и Андрей ждет ее.
Наталия Владимировна тронула ее за плечо:
– Вставай, Лизочка. Подъезжаем.
Лиза села на край дивана, свесив голые ноги вниз.
– Вот мы и доехали без крушения.
Веки Наталии Владимировны припухли.
– Ты плохо спала, Наташа?
– Да, у меня мигрень.
Когда любовник обманывает – это называется мигрень. Надо будет сказать Коле. Лиза поболтала ногами в воздухе.
– А я чудно, чудно спала. И я так рада, что мы вернулись в Париж. Ты тоже рада?
Наталия Владимировна пудрилась перед зеркалом.
– Одевайся скорей, Лиза.
Лиза смотрела в окно. Скоро ли? Скоро ли? Вот стена с огромными черными буквами: Paris.
Лиза забила в ладоши:
– Мама, Париж.
Наталия Владимировна недовольно обернулась:
– Сколько раз говорила тебе, чтобы не называть меня мамой. Возьми зонтики и свои цветы.
Лиза наклонилась над цветами Кромуэля: не стоит брать, они уже завяли – и, оттолкнув их ногой, вышла в коридор.
Поезд остановился. Лиза первая спрыгнула на перрон. Андрей, где Андрей?
Но Андрея не было. Она напрасно осматривала встречающих. Из второго класса вылез Николай, хмурый и заспанный. Он насмешливо поклонился Лизе:
– Хорошо изволили спать, принцесса?
– Отстань.
Втроем сели в такси. В окна бил косой, редкий дождь и блестели зонтики прохожих. Николай поежился:
– Невесело нас встречает Париж. А ты чего раскисла, Лиза? Кажется, могла выспаться.
– У меня голова болит. И у Наташи тоже. Не трещи.
В Отее, в маленьком розовом доме с садом и большими окнами, уже ждали горничная и Кролик.
– Телеграммы нет? – спросила Наталия Владимировна, входя в прихожую.
– Нет.
Наталия Владимировна, не снимая шляпы, молча прошла к себе. Кролик боязливо топтался в гостиной.
– Что же вы? – крикнула она ему. – Звать вас надо.
Лиза переоделась и помылась. Господи, как все это долго!
– Коля, как ты думаешь, отчего он не пришел?
Николай распаковывал чемодан.
– Кто? Кромуэль?
– Какой ты бестолковый – Андрей.
Николай пожал плечами:
– Проспал, должно быть, твой Андрей.
– Проспал? Не мог он проспать.
– Ну тогда под трамвай попал.
Лиза топнула ногой:
– Молчи, слышишь?
Николай рассмеялся:
– Испугала. Ах ты, кошка злая! Ну-ка, пофыркай еще.
Лиза, не слушая его, быстро надела пальто и перчатки.
– Если «она» спросит, скажи, я пошла к Одэт.
– Хорошо, хорошо. Иди, она не спросит. Не до того ей. Она сейчас с Кроликом воюет, а потом или истерику устроит, или к портнихе поедет.
Лиза выбежала на улицу и, не останавливаясь, бегом добежала до угла.
«А вдруг он разлюбил меня? Или умер? – думала она, взбираясь по лестнице. – А вдруг его нет дома?»
Дверь открыла тетка Андрея:
– Лизочка. Вы уже вернулись?
Лиза чинно присела:
– Да, сегодня утром. Коля просил меня взять у Андрея учебник алгебры.
– Входите, входите. Андрюша болен. У него горло болит. Андрюша, к тебе.
Она толкнула дверь, и Лиза увидела Андрея. Он лежал в кровати, покрытый красным одеялом, растрепанные волосы торчали во все стороны, вокруг шеи был завязан клетчатый носок.
«С левой ноги, должно быть», – мелькнуло в Лизиной голове.
Он повернул к ней осунувшееся лицо и густо покраснел:
– Ты, Лиза? Нельзя, нельзя. Уходи. Я приведу себя в порядок.
Лиза протянула ему руку:
– Здравствуй. Я так рада. Я думала…
Он отстранился:
– Подожди. Я встану.
– Ничего, ничего.
– Ну, вы тут разговаривайте, а мне по делам надо.
И тетка вышла.
Лиза смотрела на Андрея, на его взволнованное лицо, на одеяло, свисающее с кровати, на беспорядок в комнате. И от всего этого, оттого, что он болен и встревожен, оттого, что на нем смятая рубашка и все так бедно кругом, сердце ее сжалось от нежности.
Она положила шляпу на стул.
– Андрей, милый, бедный.
– Вот ты какая стриженая. Правда, очень хорошо.
Она села к нему на постель.
– Мы еще не поздоровались.
– Нет, подожди, выйди на минуту. Я оденусь. А то так мне стыдно.
Она обняла его.
– Похудел. И глаза такие грустные. Скучно тебе без меня было?
– Очень.
– И мне. Ах, Андрей, я так хотела поскорей вернуться. А ты такой грустный. – Она вздохнула и сказала тихо: – Et
Андрей сдвинул брови:
– А англичанин?
Лиза покачала годовой:
– Никакого англичанина больше нет. Кончено.
– Правда?
Она кивнула:
– Ей-богу.
Из прихожей раздался голос тетки:
– Я ухожу. Если будут звонить, откройте, Лизочка.
Дверь захлопнулась. Андрей рассмеялся:
– Так мы и откроем, жди. Ну, выйди, Лизочка, я сейчас встану.
Она положила ему руки на плечи:
– Не смей. Ты болен, ты должен лежать в кровати. А чтоб тебе не было стыдно, я сейчас лягу к тебе. Подожди. – Она быстро сняла пальто и сбросила туфли. – Ну вот, теперь тебе нечего стыдиться. – Она откинула одеяло и легла рядом с ним. – Знаешь, Тристан умирал. Он звал Изольду, она не успела приехать. Она плыла на корабле. А он уже лежал мертвый. И она легла рядом с ним и обняла его и умерла тоже. Закрой глаза. Прижмись ко мне. Молчи. Вот так. Вот так они лежали, мертвые.
Часть вторая
1
Кролик быстро вышел из подъезда. У него был какой-то испуганный, шалый вид. Котелок боком сидел на голове, по щекам текли слезы.
– Пятьдесят франков. Пятьдесят, – повторял он растерянно и удивленно. – Мне. Мне.
Он протянул короткую руку, будто отталкивая от себя что-то, и, не вытирая слез, побежал по тротуару. На углу он вдруг остановился, вспомнил, что ждет такси, и повернул обратно.
– В «Клэридж», – сказал он шоферу.
В голове закопошились привычные мысли: «Окно с левой стороны открыто. Надо закрыть. Дурная примета». Но он не закрыл окна. Он только беспомощно дернул головой. Какие уж тут дурные приметы, когда все дурно. Все, все.
– Пятьдесят франков мне. Мне, которого покойный Витте уважал. Сам Витте.
Кролик выпрямился. Голубые круглые глаза блеснули из-за пенсне. Витте. Да и не один Витте. Еще в прошлом году в Лондоне… А теперь – пятьдесят франков.
Он трусливо скосил глаза. «Кем ты был, и кем стал, и что есть у тебя, – прошептал он плаксиво и насмешливо. – Тысячу франков в долг не поверили. Пятьдесят. Без отдачи. Как попрошайке. И что дальше будет? Что будет?» Он втянул шею, словно ожидая удара. Вот и началось. Только этого он и боялся. Притворялся, что все хорошо, что все в порядке. А порядок давно нарушен. С того самого дня, с того самого часа, когда на скачках в Довиле он познакомился с Наталией Владимировной. И уже нет спокойной, стройной жизни, нет твердой почвы под ногами. Под ногами бездны и хляби.
– Бездны и хляби, – повторил он громко и испуганно поднял маленькую ногу в лакированном башмаке, как будто она стояла не на сером коврике, покрывавшем пол автомобиля, а была занесена над отчаянием и смертью, над страшными безднами и хлябями. Над теми безднами, теми хлябями, которых он боялся всю жизнь и которые с грохотом вдруг разверзлись под его ногами.
Автомобиль остановился. Кролик вздрогнул, поправил съехавший набок котелок, обдернул пиджак и почему-то быстро стал натягивать ярко-желтые перчатки. Потом, стараясь равнодушно и презрительно скривить губы, смело и спокойно вошел в холл «Клэриджа». С тем спокойствием, с той смелостью, с которой укротитель входит в клетку тигра.
– Заплатите шоферу, – небрежно приказал он швейцару.
И швейцар, как тигр, готовый прыгнуть на укротителя, минуту смотрел на него злыми, понимающими глазами, и подстриженные усы его кровожадно топорщились. Потом покорно склонил голову и, приподняв шапку с золотым галуном, пошел исполнять приказание.
А Кролик уже поднимался в широком лифте.
– Проскочило, – прошептал он. Но это было еще не все. Самое мучительное было впереди.
Он поморщился: «Ах, я люблю добро, а всю жизнь хожу по дорогам зла. Ведь я, в сущности, не злой человек. Я шестидесятник. Но как же это? – От жалости к жене защекотало в горле. – Но что же мне делать? А вдруг она не даст, откажет? Не посмеет. Заставлю. – Он сжал короткие пальцы в кулак. – Заставлю. Хоть в котлетную машинку пущу ее, но заставлю. Хоть в котлетную машинку».
И он громко постучал в дверь.
– Войдите, – крикнул голос жены.
Он остановился на пороге. Жена играла на рояле. Она не повернула головы, но он знал, что она видит его в зеркале.
– Фанни, – начал он, – я хотел попросить вас…
Она продолжала играть, будто его не было в комнате.
– Фанни, послушайте. – Он дернул за воротничок, словно воротничок вдруг стал ему узок. – Да перестаньте же хоть на минуту. Я не могу кричать.
Игра сразу оборвалась. Жена обернулась к нему и взглянула на него так же, как только что смотрела на ноты. Выражение ее больших, добрых, выпуклых, как у телки, глаз не изменилось. Они были так же испуганны. Они стали испуганными, как только Кролик вошел.
– Что? – спросила она тихо.
– Я хотел вас просить. Не можете ли вы…
Ее полное лицо побледнело, ее полные плечи задрожали под черным шерстяным платьем.
– Я хотел вас просить. – Он снова дернул за воротник. – Только на три дня, на три дня… – Он запнулся. – Дайте мне ваши серьги, – вдруг жалобно попросил он высоким, бабьим голосом.
Она быстро подняла руки к ушам.
– Только на три дня. Я запутался в делах. Пока придут деньги из Берлина. Вы не беспокойтесь, – уже спокойнее говорил он.
Она старалась снять серьги, но пальцы дрожали. Седые пряди волос цеплялись за бриллианты.
– Сейчас, сейчас, – растерянно повторяла она.
– Только на три дня… Вы не волнуйтесь так, Фанни.
Она наконец вынула серьги из ушей и протянула их ему на дрожащей ладони.
Он взял серьги, поцеловал дрожащую руку:
– Спасибо, Фанни. Вы выручили меня. Обедайте без меня. Я вернусь поздно.
И, кивнув на прощание, вышел. В коридоре он остановился.
«Ограбил. Последнее отнял. Что она делает там за дверью? Плачет?»
Ему вдруг захотелось вернуться, встать перед ней на колени, спрятать лицо в ее черной жесткой юбке и умолять простить его.
Он зажмурился. «Отдам ей серьги. Отдам». Он уже взялся за ручку двери, но в эту минуту за дверью заиграли. Игра была уверенная, спокойная, старательная. Нет, несчастная женщина не могла бы так играть.
Он надел котелок и быстро, как шарик, скатился по лестнице вниз. В такси он с удовольствием закурил сигару. «Хорошо, что хоть Фанни не догадывается, не страдает. Как Наташа обрадуется! А еще минута – и я бы отдал серьги. Размазня. Шестидесятник тоже». И он насмешливо улыбнулся.
2
Домой Кролик вернулся поздно, когда его жена уже спала в их общей широкой кровати. Он прошел на носках в ванную и зажег электричество. В большом зеркале на стене отразилась его короткая фигура в котелке, с сигарой в руке, с галстуком, немного съехавшим набок.
Обыкновенно он очень вежливо раскланивался с собой.
– Здравствуйте, Абрам Викентьевич. Как живется вам, как можется? – спрашивал он себя и отвечал, улыбаясь и шаркая ножкой: – Спасибо. Отлично. Всё прыгаем.
Но сегодня он, будто стыдясь себя, быстро отвел глаза и стал открывать никелированные краны.
– Скверно, скверно. Ах, скверно.
Вода шумно бежала в белую ванну. Этот шум, шум бегущей воды, всегда вызывал в нем воспоминание Иматры. И сейчас он ясно увидел водопад, с грохотом летящий вниз, сияющий, серебряный, ледяной. Увидел серые сосны, и камни, и себя в студенческой фуражке.
Он разделся, сел в теплую душистую ванну. На минуту стало совсем спокойно – ни забот, ни стыда, ни страха. Как будто заботы, стыд и страх растворились в этой теплой, душистой воде, отошли куда-то за эти белые кафельные стены. Тревогу и напряжение сменила блаженная слабость, голова, вдруг ставшая пустой и легкой, склонилась набок, и веки закрылись.
Сидеть бы так долго, долго, всегда. И чтобы ничего больше не было.
Если вскрыть бритвой вены в ванне? Говорят, это самая приятная смерть. Ничего не почувствуешь, только слабость, только легкость, как сейчас, и умрешь спокойно. И всему конец. Он вздрогнул. «Нет, нет. Я не могу. Это совсем невозможно. У меня нет бритвы», – вспомнил он с облегчением. Он всегда брился в парикмахерской, и дома у него даже безопасной бритвы нет. И слава богу, что нет.
Вода остыла, стало холодно и тревожно. Он закутался в купальный халат.
«Неправда, – подумал он, – роковые женщины совсем не смуглые, с блестящими, как угли, глазами и адскими планами. Такой женщине он не попался бы, с такой справился бы. Нет, роковая женщина светловолосая, сероглазая и беспомощная. Она ничего не любит, ничего не хочет. Она даже не злая. Она безразличная. Разве она обрадовалась сегодня серьгам?» А он так надеялся на эти серьги.
Он приподнял одеяло и лег рядом с женой. В темноте смутно белело ее лицо. Длинные пряди волос извивались по подушке, как мокрая морская трава. Он отодвинулся от нее на самый край кровати. Одеяло тяжело легло ему на грудь.
Вот и опять ночь. Ах, как скверно.
Он зажмурился и повернулся на спину. Завтра… Нет, о том, что будет завтра, лучше не думать. Все так запутанно, тяжело и скверно.
Он вдруг вспомнил слова своей старой бабушки-еврейки, маленькой, сутулой, вечно кутавшейся в большой клетчатый платок: «Не дай тебе Бог, Абрамчик, перенести все страдания, которые может вынести человек».
Не дай тебе Бог. А вот Бог дал. Не послушался старой бабушки в клетчатом платке. Разве он не перенес уже почти все страдания, которые может вынести человек?
Сквозь неплотно задернутые шторы тонкий лунный луч падал на ковер. Кресло у окна тяжело темнело.
Рояль поблескивал в углу. Было тепло и тихо. Фанни дышала почти неслышно.
Ему стало страшно. Он снова зажмурился. Что впереди? Что еще осталось перенести? Неужели позор, суд, тюрьма? Не думать, не думать. Лежать так на спине и стараться представить себе что-нибудь успокоительное. Звезды. Да, это очень успокоительно. Звездный свет доходит до земли в двести лет. Или вот еще об Египте. Нет, лучше уж о звездах. Но только надо сосредоточиться, чтобы ясно их видеть. Большая Медведица, Кассиопея, Сатурн. Сатурн? Сколько у него колец? Девять, кажется. Они медленно вращаются. Что значит моя жизнь, мое горе? Что вообще значит человеческая жизнь? Сатурн, Венера.
Рядом что-то тихо зашевелилось. Он повернул голову, с удивлением вглядываясь в темноту. Что это? Разве он не один? Не один, под огромным звездным небом, со своей тоской?
– Фанни, вы не спите?
Шорох перешел в шепот:
– Нет, я не сплю, Абрам Викентьевич.
– Что с вами? Вам приснился дурной сон?
– Нет, я не спала. Я, – всхлипнула она, – я знаю. Это вы для нее серьги взяли. – Она громко заплакала, как-то по-детски ловя воздух старыми, мокрыми губами. – Я все знаю. Я давно знаю. Еще весной. Я не хотела вам говорить. Но я больше не могу, не могу, не могу.
Он наклонился к ней, протянул руку и коснулся ее голого, горячего плеча. И от этого давно забытого прикосновения сердце его вздрогнуло от нежности и жалости.
– Фанни, Фанни, – в отчаянии зашептал он. – Простите меня. Я негодяй. Я разорил, ограбил вас, Фанни, слушайте. Это еще не самое страшное. Может быть, завтра нас выгонят отсюда на улицу. Как мы будем жить? Я даже не знаю, смогу ли я вас прокормить. И ваша музыка. У вас не будет рояля, Фанни.
Слезы потекли по его дряблым щекам. Он прижался к ее плечу, ища у нее спасения.
– Фанни, я так несчастен. Простите меня, простите.
Но она, не слушая его, всхлипывала:
– Я еще весной знала. И когда вы в Биарриц уехали. Я все молчала, все молчала.
Их слезы, смешиваясь, текли по подушке. Фаннина теплая рука обняла его шею.
– За что? За что? Разве я не была вам верной женой? Разве я не любила вас все эти двадцать лет?
– Я даже не знаю, может быть, вам придется работать. Поймите, у меня ничего не осталось.
– Так любила. Так люблю. За что? И на кого променяли?
Он не слушал. От ее плеча, от ее мягкой руки шло с детства знакомое тепло.
Опухшие от слез веки тихо закрывались, опухшие от слез губы тихо шептали:
– Простите, Фанни, простите.
Уже не было отчаяния и не было боли. Стало тихо, спокойно, легко. Ему казалось, что он лежит рядом уже не с Фанни, не с женой, а с бабушкой, накрывшись ее клетчатым платком, пахнущим корицей и луком. И не Фанни вздыхает и всхлипывает над его ухом, а бабушка поучает его монотонным голосом:
– Человеку врать нельзя. У человека голова маленькая. Он соврет и забудет. Вот лошадь, у нее голова большая. Ей врать можно.
3
Кромуэль спрыгнул с трамвая и завернул за угол. И сразу увидел среди золотых осенних лип розовый дом. Он был маленький, двухэтажный, с широкими окнами и террасой.
Сердце Кромуэля сжалось, будто в этом розовом доме его ждало несчастье.
«Не ходить? Вернуться?» – смутно мелькнуло в его голове.
Но это продолжалось только минуту. Он взялся за калитку и взволнованно и радостно взглянул на окно во втором этаже, на ее окно. За этим окном она ждет его. Он позвонил. Прислуга открыла дверь.
– Барышня дома? – спросил он.
Она показала рукой на лестницу:
– Там, наверху.
– Пожалуйста, предупредите барышню.
Но прислуга уже повернулась к нему спиной:
– Некогда мне предупреждать. Идите сами.
Кромуэль остался один в большой полутемной прихожей. В зеркале отражался букет мохнатых, увядших хризантем. Серое шелковое пальто свешивалось с соломенного кресла. Слабо и пыльно пахло духами. На столе около вазы лежала белая перчатка, казавшаяся белой отрезанной рукой. Пустые пальцы жалобно поднимались вверх, будто отталкивая или заклиная.
Кромуэль посмотрел на нее. Может быть, эта белая рука отталкивает его, запрещает ему войти. Он улыбнулся, поправил волосы и пошел вглубь к круглой лестнице. Узкое скошенное окно освещало белые перила и красную дорожку. На одной из ступенек лежала маленькая парчовая туфля. «Как туфелька Сандрильоны, – подумал он. – Кто ее потерял, возвращаясь сегодня ночью с бала? Та красивая дама, которую он видел на вокзале в Биаррице? Или Изольда?»
Из-за двери послышался смех. Кромуэль постучал.
– Войдите, – крикнула Лиза.
Он толкнул дверь. Комната была низкая, с голубым бобриком на полу. Вечернее солнце заливало ее широкой волной. Лиза сидела на краю низкого дивана.
– Кром! – Она вскочила, ее голубое платье метнулось, как бабочка в солнечном воздухе. – Кром, здравствуйте. Ах, как мне весело. – Она держала в руке стакан, ее светлые глаза блестели. От ее растрепанных светлых волос как будто шло сияние. – Ах, Кром, как хорошо, что вы пришли. – Она рассмеялась и, взмахнув ногами, опрокинулась на спину на диван.
Николай похлопал Кромуэля по плечу. Андрей поздоровался с ним вежливо, но сухо.
На столе стояла бутылка портвейна. Одэт налила Кромуэлю вина.
– Пейте, пейте, догоняйте нас.
Лиза лежала на диване, раскинув руки.
– Весело, ах как весело, – повторяла она.
Кромуэль сел рядом с ней. Ему было, как всегда, немного неловко среди этих слишком веселых, слишком шумных иностранцев. Он считал иностранцами всех, исключая Изольду. Изольда была своя. С моря. Такая же, как и он. Лиза подняла голову:
– Ну а обедать куда поедем?
– В русский ресторан, – крикнула Одэт.
– Я хочу с музыкой. – Лиза села на диван. – Едем сейчас. Я только чулки переодену. Эти вот лопнули. – Она показала дырку выше колена. – Достань, Одэт, там, в комоде.
Лиза сняла чулки. Кромуэль смотрел на ее маленькие ноги с розовыми налакированными ногтями. Золотистая от загара кожа казалась теплой и нежно блестела на коленях. Кромуэль покраснел.
Лиза болтала босыми ногами.
– Я очень люблю бегать босиком.
– Да, в Биаррице… – начал Кромуэль.
Лиза посмотрела на него:
– В Биаррице? Знаете, мне кажется, что это было ужасно давно, что я никогда там не была. Я почти ничего не помню. Только море. Как жаль, что тебя не было с нами, Андрей. Но в будущем году…
Она натянула чулки, застегнула подвязки.
– Теперь туфли, и готово.
На голубом бобрике двумя шелковыми, еще теплыми комочками лежали чулки, как только что застреленные маленькие птицы.
– Хоть вы и квакер, Кром, а губы я все-таки накрашу. Ведь здесь Париж.
Одэт суетилась около зеркала.
– Я уже выпила. Видите, у меня блестит нос, и никак его не запудрить. Как же я буду еще обедать?
Николай допил бутылку.
– Ну, теперь можно и ехать.
Кромуэль смотрел на все кругом: на бегающую по комнате Лизу, на ее брата, на Одэт, на Андрея – с каким-то странным чувством смущения, радости и беспокойства. Как будто он уже не имел права сидеть здесь, как будто уже не смел слушать Лизин смех. И оттого что он здесь, наверно, в последний раз и завтра его не позовут сюда, эта комната и эти люди казались ему необычайными и прелестными. Он смотрел на Лизу, и сердце его тоскливо холодело. Он смотрел на нее не так, будто он сидел тут рядом с ней, а так, будто он уже давно ушел от нее, умер и уже не он сам смотрит, а его душа, улетевшая из его тела, смотрит с неба сквозь потолок, смотрит с отчаянием и страстью, стараясь все увидеть, все запомнить. Только одну минуту. А там – вечность. И уже никогда не увидишь Изольду.