bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Айзек запирает входную дверь, направляется в гостиную и осторожно ставит жестянку на каминную полку. Затем возвращается и забирает яйцо, валяющееся на перине из заполонивших прихожую писем. Откуда в этом маленьком убогом домишке взяться элитной духовке? Хотя яйцо и не поместилось бы в ее компактные недра. Зато под каминной полкой притаился самый примитивный очаг – к нему-то Айзек и переносит яйцо. Сквозь жалюзи в комнату начинают пробиваться солнечные лучи, поэтому Айзек опускает глаза в пол. Свет он не включает. Он действует медленно, размеренно. Укладывает в очаг несколько поленьев, старую газету и щепы для растопки. Поджигает – и тут же гасит спичку, не желая освещать все то, что он не хочет видеть. Айзек стаскивает раскиданные по комнате подушки и пледы к камину и мастерит на полу импровизированное гнездо. Устроив в нем яйцо, он принимается ворочать поленья. Пламя начинает разгораться. Айзек сидит на коленях, не отрывая взгляда от яйца. Здесь, на полу гостиной, перед камином, его скорлупа сияет белизной пуще прежнего. Но это еще не все. Оказавшись у потрескивающего пламени, вдали от холодной сырой поляны, яйцо наконец начинает высыхать. И по мере высыхания оно… обрастает. То, что еще недавно казалось гладкой скорлупой, вздымается и растрепывается. От удивления Айзек приоткрывает рот. Он забывает, как дышать, волосы на руках встают дыбом. Айзек приходит к осознанию, что на яйце никогда не было скорлупы, зато был мех. Прилизанный утренней росой, а теперь распушившийся, как, должно быть, шерсть на том осиротевшем ягненке, пока он грелся в духовке. Айзек не может до конца поверить своим глазам. Яйцо и впрямь покрыто мохнатой белой шубкой.

– Что же ты такое? – шепчет Айзек.

Но яйцо остается яйцом в достаточной мере, чтобы по-прежнему не уметь ответить. Айзек не знает, сколько времени проходит, пока он зачарованно рассматривает свою находку. В камине подрагивает пламя, яйцо по-прежнему молчаливо ютится у огня, а Айзек, так же молчаливо, сверлит его взглядом. Наконец колени начинают ныть, а пламя – затухать. У Айзека слипаются глаза. Возможно, его разморило идущее от огня тепло. Или дает о себе знать усталость – он не спал со вчерашнего утра. Айзек, позевывая, отступает в противоположный конец комнаты – к дивану. Еще несколько минут он наблюдает за яйцом оттуда, затем натягивает на ноги один из многочисленных пледов. Он никогда не понимал, зачем им столько одеял – куда уж жарче. Но она мерзла – и теперь он благодарен ей за их изобилие. Ему становится все тяжелее держать глаза открытыми, он ложится и почти сразу начинает храпеть, впервые с начала января погружаясь в настоящий, полноценный сон. Сквозь дрему он смутно различает, как галдят на улице разбредающиеся по школам дети, как пробивается сквозь жалюзи утренний свет, как время от времени потрескивают в камине поленья. К тому времени, когда яйцо начинает шевелиться, Айзек уже крепко спит.

Сначала от пушистой скорлупы отделяется небольшая лента. Она скользит по округлому боку яйца, словно язычок замысловато вшитой молнии. Затем к ней присоединяется вторая – только она начинает разматываться с противоположной стороны. Наконец вся шубка яйца начинает искриться рябью и бурлить стремительными волнами, будто торнадо в отрисованном старательными аниматорами «пыльном котле»[4]. Но диковинное представление заканчивается, едва успев начаться. По обеим сторонам яйца теперь свисают две пушистые белые ленты. То, что находится между ними, все еще напоминает по форме яйцо, хотя таковым оно, очевидно, не является.

Одно из поленьев в камине с треском переламывается пополам. Пламя победоносно шипит, салютуя искрами, и яйцо, словно откликаясь огненным всполохам, открывает глаза.

Два

– Ты сидишь?

Тогда все и рухнуло. Ничего хорошего такой вопрос не предвещает. А уж если его задает теща, да еще и по телефону, догадаться о содержании плохих новостей не составляет почти никакого труда. Ее дочь испортила этот сюрприз много лет назад, когда они, валяясь в постели за чашкой кофе, делились откровениями о родительских причудах. Отец Айзека был попросту неспособен написать сообщение без использования заглавных букв. А мать до ужаса боялась собак, зато одарила именами всех кошек округа. Его тесть не мог взяться за дело, даже самое плевое, не напевая. Правда, назвать мелодии, которые он гундосил себе под нос, песнями можно было разве что с большой натяжкой – они скорее походили на какофонию случайно оказавшихся рядом нот. Ну а теща… Теща не умела сообщать плохие новости в лоб, какой бы серьезной ни была ситуация. Подхватила ли собака ушную инфекцию, подала ли на развод одноклассница, пропавшая со всех радаров на семнадцать долгих лет, теща всегда начинала издалека. Она всегда уточняла, сидит ли ее собеседник.

– Ты сидишь?

Все, что случилось после того злосчастного звонка, заледенело, затуманилось в сознании Айзека. Но все, что было до, он помнит в мельчайших подробностях. Выкрученный на полную громкость динамик проигрывал плей-лист под названием «Готовим под итальянскую музыку» – он всегда запускал эти задорные песни, когда экспериментировал на кухне. Сам Айзек, старательно подпевая итальянцам на каком-то своем, несуществующем языке, стоял у разделочного стола и лепил приправленный луком и кориандром фарш из баранины на деревянные шампура. Он готовил кофта-кебабы. За окнами, запотевшими из-за кипящей на плите воды, уже стемнело, а температура успела опуститься ниже нуля. Айзек сделал мысленную зарубку – опустить жалюзи, как только смоет с рук сырое мясо. До этого так и не дошло. Едва он облепил фаршем третий шампур, итальянская музыка захлебнулась мелодией звонка – такая же стояла у него на будильнике. Возможно, именно из-за этой мелодии он занервничал прежде, чем поднял трубку. А может быть, из-за того, что, спеша отмыть жирные, заляпанные сырой бараниной и нарезанным луком руки, умудрился ошпарить их брызнувшим из крана кипятком. К тому времени как Айзек, вытерев ладони кухонным полотенцем, подбежал к столу, телефон перестал верещать. У него даже от сердца отлегло. Но, едва оборвавшись, звонок раздался снова. Айзек глянул на экран.


Эстер Морэй


Когда он увидел высветившееся имя, его обдало волной паники – с чего бы Эстер ему звонить? Почему она, почему не ее дочь?

– Привет, Эстер. Все в порядке?

– Ты сидишь?

Никакого «Привет, Айзек». Никакого «Как дела, Айзек?». Никакого «Как выходные?». Всего два слова.

Айзек не сидел. Он готовил кофта-кебабы. Он мог бы сесть, если нужно. Нужно ли? Нужно. С этого момента его сознание и подернулось вязкой дымкой. Как будто, ответив на телефонный звонок, он захлопнул ловушку и запустил механизм подачи усыпляющего газа, как в старых шпионских фильмах. Как только Эстер начала говорить, в комнату стали просачиваться невидимые пары. Газ проникал через щели оконных рам, стелился из-под дверей, выползал из духовки и холодильника. Айзек помнит, как нетвердой рукой потянулся к стулу, помнит, как опустился на него, помнит, как задрожали колени. Ему показалось, что комната, будто нарочно стараясь сбросить его со стула, покачнулась, – и он ухватился за стол. Во рту у него пересохло. В груди, в голове, даже в шее бешено запульсировала кровь.

– Сижу.

Собственный голос показался ему чужим. Как и голос Эстер.

– Случилось кое-что ужасное, – сказала она. И ей даже не нужно было продолжать. Айзек знал, что Мэри больше нет.


Айзек Эдди лежит на диване, зависнув между сном и пробуждением, еще не до конца понимая, жива его жена или все же нет. Что может быть хуже, чем очнуться от мирного сна, чтобы вернуться в кошмар наяву? Он не спешит открывать глаза. Он надеется, что реальность окажется дурным сном, что он сможет прожить другую – нафантазированную – жизнь. В мире, созданном Айзеком по ту сторону его век, есть и чертенок, который смеялся над ним на мосту. Теперь он уверяет Айзека, что Мэри наверху.

«Вы же просто поцапались, – объясняет чертенок. – Свари кофе, извинись – делов-то. И все станет как прежде».

Сколько бы Айзек отдал за то, чтобы обнаружить себя спящим на диване из-за разыгравшейся накануне ссоры. Пусть даже самой сильной из всех, когда-либо случавшихся. Как же они иногда друг на друга орали! Вот бы они могли поорать так и сейчас.

Вырасти уже. Как она любила это повторять. Неужели нельзя хоть раз повести себя по-взрослому?

Он вспоминает, как постоянно пытался рассмешить ее, как однажды оторвал от рабочего звонка, чтобы показать «шишку на голове», как раздраженно она закатила глаза, когда узрела эту самую шишку – сосновую. Вспоминает, как она возмущалась, что он никогда не гладит одежду, не чистит плиту и даже не пытается научиться пользоваться счетчиком – и как он смеялся в ответ на ее недовольство, показывал язык и отмахивался от всех претензий коротким «хорошо, мам». Принимать вещи всерьез Айзек попросту не умел. Раньше. Айзек начинает неуверенно нащупывать сгустившуюся вокруг реальность. Начинает вспоминать, что произошло на самом деле, – и неловко соскальзывает с дивана. Его воспоминания – и его тело – с глухим ба-бах впечатываются в ковер.

Айзек не открывает глаз, не сбрасывает пледа. Он лежит, уткнувшись лицом в пол, и чувствует, как что-то сдавливает грудную клетку. Айзек вздрагивает и еще сильнее прижимается лбом к ковру, вспоминая, почему спит не наверху, не в их постели, не с ней. Одной только мысли об этом хватает, чтобы он снова начал рыдать. Он заснул на диване – а его Мэри заснула навсегда. Он лежит распластанным на полу их дома, в котором его Мэри больше нет. У него раскалывается голова – а его Мэри умерла. Вспомнив о главной трагедии, он позволяет себе подумать и о куда менее значительных, но все же неприятных вещах. Например, о собственном похмелье. Каждый всхлип отдается в голове тупой, пульсирующей болью. Кожа натянута, а горло саднит от сухости. Во рту – стойкий привкус содержимого пылесборника, а язык кажется таким же шершавым, как приютивший Айзека ковер. Если ему не изменяет память – которая теперь не отличается особенной верностью, – за последние несколько недель его не раз уговаривали бросить пить. Он делает себе только хуже. Он не жалеет окружающих. Его тело истерзано, его эго не просто истрепано – оно стерто с лица земли. Просто никто не испытывает той боли, какую испытывает он. Ничто не способно принести столько страданий, сколько ее отсутствие на белом свете. Какая разница, где лежать: на этом ковре, или на линолеуме, устилающем больничную палату, или на бетонном полу камеры в полицейском участке – боль все равно останется такой же.

Полицейский участок. Айзек смутно припоминает, что боялся столкнуться со стражами правопорядка. Припоминает, как разводил в камине огонь, давно погасший, но все еще потрескивающий дотлевающими угольками. Несмотря на то что в комнате уже успела обосноваться былая прохлада, Айзеку кажется, будто его, прямо в костюме, зажатого между ковром и пледом, поджаривают на вертеле. Зачем он растапливал камин? В голову лезут печи и крематории. И она. Его Мэри, которой больше нет, – разве Айзек может думать о чем-то другом? Он выпрастывает руку из-под пледа, только чтобы впиться зубами в грязный палец. Он плачет и дрожит, лежа на полу собственной гостиной и ожидая, когда кто-нибудь избавит его от страданий, точно попавший в капкан олень. Голосит он определенно по-оленьи. Он жмурится, трется лицом о ковер и кричит так, как кричит теперь при каждом пробуждении. По крайней мере, при каждом, которое сохранилось в его памяти. Этот ужасный, сдавленный звук мало чем отличается от вырвавшегося из его груди на мосту. Поначалу он похож на очередной стон, жалкий и тихий, нарастающий до тех пор, пока не превратится в настоящий вопль, жуткий, леденящий кровь и пускающий мурашки по коже. Это крик человека, потерявшего все. Очень, очень одинокого человека. Тем удивительнее услышать, как что-то кричит в ответ.

Айзек открывает глаза, перестает грызть свои пальцы и сквозь завесу слез невидяще смотрит в пол. Только что он слышал чей-то крик. Громкий. Раздавшийся совсем близко. Теперь, когда он оборвался, Айзек внезапно начинает чувствовать чье-то присутствие, ощущает затхлое тепло чужого дыхания и влажный жар маленького тела. Все еще кутаясь в плед, Айзек тщательно продумывает свой следующий шаг. Он упирается лбом в пол, приподнимаясь в подобии стойки на голове, и ему открывается вид на его грязную, сплошь изодраную шипами и ветками рубашку. Костюмные брюки порваны и измяты, на коленях красуются комья налипшей грязи и мха. Теперь он вспомнил. Лес. Поляну. Как растопил камин и соорудил гнездо. Как положил в него что-то. Положил… нет, не может быть. У самого его правого уха раздается любопытное сопение. Айзек мог бы вздрогнуть, но вместо этого он впадает в оцепенение. Медленно, с трудом он высовывает свои исцарапанные руки из-под пледа и упирает их в ковер на уровне груди, будто собирается принять упор лежа. Наконец Айзек берет себя в руки и с резким вдохом подскакивает. Он поворачивается, собираясь встретиться с незваным гостем лицом к лицу, отбрасывает плед, откидывается назад, упирается спиной в диван и широко распахивает глаза, увидев перед собой источник звука.


Глаза черны


Перед ним сидит яйцо. Которое вовсе не яйцо. Которое, прежде чем оказаться между вытянутыми ногами Айзека, успело выбраться из гнезда и превратиться в нечто совершенно иное. Оно, моргая, рассматривает Айзека – глазами, которых определенно раньше не было. Айзек вглядывается в него своими – сонными, полными слез. Что это такое? Айзек тут же вспоминает «Инопланетянина»[5] – момент, когда мальчик впервые встречает в лесу испуганное маленькое существо. Но Айзек не в лесу – уже нет. Он лежит на полу в своей гостиной и переводит взгляд с двух утопающих в ковре пухлых желтых стоп на два огромных, уставившихся на него черных глаза. Айзек вспоминает «Инопланетянина» не потому, что считает, будто перед ним пришелец, и даже не потому, что нашел этого самого пришельца в лесу неподалеку от дома. На мысли об «Инопланетянине» его наталкивает крик. Айзек и Мэри старались проводить любимые праздники за совместным просмотром жизнеутверждающих фильмов. Это стало чем-то вроде традиции. «Грязные танцы» на День святого Валентина, «Охотники за привидениями» на Хеллоуин – правда, смотрелось все в полглаза, за сбором пазла и кружкой обжигающе горячего чая. В детстве Мэри почти не смотрела классику кинематографа – она росла скорее книжным червем, чем киноманом. Зато Айзек смотрел – и решил собственноручно заняться пробелами в ее образовании. Они начали с «Бэйба»[6], удачного для приобщения девушки с фермы – каковой она и была – к миру большого кино, а затем пробежались по списку, в котором признанные критиками картины соседствовали с нелепыми, но греющими душу фильмами. Они посмотрели кучу всего: от «Ферриса Бьюллера» до «Танца-вспышки». В детстве Айзек просто обожал «Инопланетянина». Он до сих пор помнит, с каким удовольствием разыгрывал некоторые сцены оттуда – в тех годах, когда давно пора было бы из этого вырасти. Он заворачивался в одеяло, изображая инопланетянина, а его сестра с непревзойденно кислой физиономией сидела на велосипеде, притворяясь Эллиотом. «Айзек звонить дом», – входил Айзек в роль. Он помнит, как до дыр засматривал кассету с этим фильмом. Как смеялся над криком ужаса, вырвавшимся из груди Эллиота при первой встрече с Инопланетянином в лесу. Уморительнее этого был разве что ответный крик самого Инопланетянина, которому человеческий ребенок казался не менее устрашающим, чем нечто внеземного происхождения – человеческому ребенку. И вот Айзек сталкивается лицом к лицу со своим собственным неопознанным существом, пучеглазым и пугающим, и, по примеру Эллиота, кричит.

Он кричит – и яйцо кричит в ответ. Яйцо кричит – и в ответ вопит уже Айзек. Так они вторят друг другу в течение минуты: Айзек шире распахивает глаза и повышает голос, существо тоже таращится и завывает еще громче. Айзек срывает связки до хрипоты, заплаканные глаза болят от напряжения, в и без того пересохшей ротовой полости каким-то образом становится даже суше. Иногда они с Мэри тоже кричали друг на друга – совершенно иначе, на эмоциях. Сейчас Айзек кричит всего лишь потому, что так надо, так принято. А яйцо, кричащее в ответ на его вопли и притихающее, стоит Айзеку замолкнуть, кажется, просто повторяет за ним.


Бока как снег


Наконец Айзек перестает кричать. Яйцо тоже успокаивается, но продолжает сверлить его взглядом. Айзек отвечает взаимностью. Значит, там, в лесу, кричала вовсе не мать – это было само яйцо. Которое вовсе не яйцо. Айзек предполагал, что рано или поздно пушистая белая скорлупа расколется и выпустит на волю какое-нибудь ужасное существо, но скорлупа предпочла стать ужасным существом. Это неведомое создание по-прежнему напоминает яйцо. Просто теперь оно скорее походит на яйцо-пашот. Или даже на глазунью: посреди некогда белоснежного овала теперь красуется яркий желток. Нет, не так, не желток. Лицо. Грубое, неровное, словно покрыто цитрусовой кожурой, лимонно-желтое лицо.

Взгляд Айзека падает на пушистые ленты, свисающие с боков существа и ворохом громоздящиеся по обеим сторонам от него. Ленты рук. Их всего две, но каждая – раз в пять длиннее самого яйца. Должно быть, именно в них ныне «распакованное» существо и прятало лицо. Ленты грудами лежат на ковре, будто брошенное на пол грязное белье. Никаких локтей. Никаких костей. Айзек мог бы принять эти руки за боа из белых перьев, если бы каждую не венчало по три похожих на сосиски пальца цвета желтого заварного крема. Не считая этих пальцев, лица и коротких желтых ножек, торчащих из-под брюха, яйцо являет собой сверкающий ком белого меха. Из-подо рта торчит белая борода, над огромными черными глазами белыми же фейерверками разлетаются ресницы, а вокруг глаз желтым пятном туго натянута бугристая кожа. Ниже, под этими круглыми совиными глазищами, кожа сморщивается и собирается в маленькую мордочку, как у мопса, прорезанную двумя тонкими полосками ноздрей и складкой рта с подергивающимися, опущенными уголками. Яйцо едва заметно щерится, но его взгляд не выдает ничего, кроме любопытства.


Лицо желто


А потом существо исчезает. Не растворяется в воздухе – просто отправляется в коридор, неспешно, пошатываясь, на манер заводной игрушки. Оно огибает дверь гостиной и скрывается за ней, его присутствие теперь выдают только скользящие вслед за ним безвольные длинные руки. Через некоторое время за дверью наконец скрываются кончики желтых пальцев, и Айзек остается в одиночестве. Он смотрит на покинутое яйцом гнездо, на пустующий средний план, протянувшийся между ним и дотлевающим очагом, на примостившуюся над камином жестяную коробку из-под печенья. Он дышит слегка прерывисто, сквозь приоткрытые губы. Айзек знает, что такого не бывает. Не может быть. Он знает, что в реальном мире маленькие яйцеподобные монстры не шлепают прочь по ковру гостиной, решив осмотреться. Однако реальный мир уже перевернулся для Айзека с ног на голову. А его собственная голова – все еще тяжелая и пульсирующая тупой болью – просто не в состоянии осмыслить происходящее. Он готов полностью смириться с мыслью о том, что это всего лишь очередной вздор, который оплетает руины человеческой жизни. Его жизни.

Айзек запрокидывает голову на мягкое диванное сиденье и трет лицо. Он слышал о состояниях фуги и когнитивных провалах, но представить не мог, что и сам испытает их.

– Он тронулся рассудком, – фыркнули бы люди, если бы узнали. – Горе свело его с ума.

И были бы правы. Разум оставил его, как неизвестная мать оставила яйцо на пустынной лесной поляне. Айзек ушел так далеко от своего привычного «Я», что не уверен, сможет ли однажды найти дорогу назад. Не уверен, хочет ли он этого. Он размышляет о возвращении в реальный мир и о принятии произошедшего в этом реальном мире до боли реального события – его дыхание тут же перехватывают прерывистые рыдания. Айзек снова вгрызается в костяшки пальцев, пытаясь проглотить подступающий крик – тот самый. На этот раз выходит тише, Айзеку почти удается удержать его внутри. Наконец Айзек выпрямляется, вытирает глаза, шмыгает носом. Сидя на некогда чистом ковре, он осматривает себя, свою испорченную рубашку и запачканные грязью брюки, различая свежие пятнышки слез и просохшие следы росы. Он переводит взгляд на ведущую в коридор дверь, из-за которой доносятся странные звуки. Ням-ням-ням. Айзек сглатывает, потирает впалые щеки. Может быть, он и правда сходит с ума. Может быть, безумие станет его отдушиной. Подарит ему то, на что он переключится. В таком случае Айзек примет его с распростертыми объятиями.

Ням-ням-ням. Снова оно. Гортанный, кряхтящий, чавкающий звук доносится из коридора. Безошибочно узнаваемый звук поглощения пищи. Раньше, услышав подобный звук в стенах своего дома, он пришел бы в ужас, но теперь страх стал ему так же чужд, как улыбки, смех и надежда на светлое будущее. Поэтому, пребывая в разве что легком замешательстве, Айзек сглатывает и поднимается на ноги. Он передвигается, как раненый, от одной точки опоры к другой. Сначала он наваливается на журнальный столик, затем на спинку дивана и в конце концов припадает к двери. Добравшись до коридора, он слышит только удаляющееся шлеп-шлеп-шлеп, издаваемое крошечными утиными лапками, и понимает, что предоставил существу достаточно времени, чтобы убежать. Айзек успевает увидеть, как со скрипом затворяется кухонная дверь. Дневной свет, проникающий сквозь матовое стекло входной двери, обнажает учиненный существом беспорядок. Оно успело от души попировать наваленными в прихожей письмами. Некоторые конверты обслюнявлены и изорваны в клочки, некоторые – разодраны пополам. Следы укусов, оставленные на бумаге, выглядят настолько карикатурно, что перепутать их с чем-то другим попросту невозможно. Айзек отводит глаза, чтобы не видеть разгрома. Чтобы не видеть изорванных конвертов, в адресной строке которых значится имя Мэри, пожеванных открыток, уведомляющих о глубочайших и искренних соболезнованиях отправителей, и даже клочков назойливых писем из налоговой, которые Мэри, будь она жива, не позволила бы ему игнорировать. На глаза Айзека опять наворачиваются слезы, но тут до него доносятся новые необычные звуки. Из-за кухонной двери слышится громкий металлический лязг. После небольшой паузы раздается уже знакомое ням-ням-ням. Айзек делает осторожный шаг в сторону кухни, потревоженная им гора изуродованных конвертов рассыпается по полу. Он фокусируется на двери и неуклюже, опираясь на стену, направляется к ней. Четыре шага – и вот он на позиции. Айзек прислоняется к деревянному косяку и прислушивается. Наконец, затравленно вдохнув, он толкает дверь.

Он вообще заходил сюда с той ночи? Его память затуманена, но комната кажется точно такой же, какой он ее оставил. Жалюзи подняты, дневной свет заставляет изголодавшегося по солнцу Айзека зажмуриться и вскинуть руки в попытке защититься. Когда глаза привыкают, перед ним словно оживает фотография из затертого памятью прошлого. В инвертированной, негативной контрастности. Ты сидишь? Он думал, в тот момент ему просто показалось, будто стул позади него с грохотом рухнул на пол, – списал это на драматическое клише из сентиментальных фильмов, заботливо подкинутое меркнущим сознанием. Но стул и правда опрокинут. Он лежит под частично накрытым столом: две тарелки и два ножа в ожидании двух так и не присоединившихся вилок. Холодильник утыкан реликвиями из его прежней жизни. Рулон просроченных купонов на пиццу, который Мэри наотрез отказалась выкидывать. Скучный магнит, привезенный сестрой с одной из юридических конференций. Перечень покупок, написанный рукой Мэри. Таблетки для посудомоечной машины, арахисовое масло, бананы, молоко. У Айзека перехватывает дыхание: то ли от увечной нормальности всего этого, то ли из-за запаха. Ни спертый аромат его грязной рубашки, ни его затхлое дыхание не могут тягаться с вонью, выползающей из открытой кухонной двери. Желудок сводит. На плите стоит кастрюля с чем-то заплесневелым, наполовину приготовленным, но почти аппетитным по сравнению с тем, что лежит на полу. Противень для запекания перевернут, его содержимое разбрызгано по кафелю. Плитка покрыта кляксами сырых кофта-кебабов разной степени готовности и аналогичной степени разложения. В ноздри бьет запах… запах протухшего мяса трехнедельной давности, брошенного на пустой немытой кухне на радость каким-нибудь личинкам. Лопающее заплесневелое мясо существо, похоже, все устраивает.

Айзек давится подступающей тошнотой. Глаза начинают слезиться. Он зажимает нос, чтобы не чувствовать этой ужасной вони. Яйцо наблюдает за ним, не отрываясь от трапезы. Его руки двигаются: зачерпывают толстыми желтыми пальцами гниющий на полу фарш и, изгибаясь, как цепкие хвосты двух непоседливых обезьянок, подносят и деловито засовывают комья сырого мяса в непрерывно жующий рот. Его движения можно было бы назвать грациозными, если бы не отвратительность самой сцены. Ням-ням-ням. Айзек в ужасе взирает на существо, время от времени протирая глаза в надежде, что оно исчезнет. Но исчезать оно, похоже, не планирует. Либо у Айзека начались галлюцинации – что плохо, либо у него на кухне хозяйничает самое настоящее чудовище – что еще хуже. Он бьет себя по щекам, щипает, даже лупит ладонями по собственному затылку, пытаясь выбить навязчивый мираж из головы. Что бы он ни делал, яйцо упорно не хочет растворяться в воздухе. Оно заинтригованно следит за его потугами, не переставая запихивать в рот пригоршни разлагающегося сырого мяса. Оно поглощает фарш, будто лопает попкорн, устроившись перед киноэкраном. А в программе сегодня – Айзек Эдди.

На страницу:
2 из 4