
Жизнь Рамакришны
– Обещайте мне, что вы скоро опять придете ко мне один!»
Нарендра обещает, чтобы отвязаться от странного хозяина, но твердо клянется себе не возвращаться сюда. Они входят в общий зал, где находятся другие. Нарендра садится в стороне и начинает наблюдать за этим человеком. Он не замечает ничего странного ни в его манерах, ни в его словах: только в его внутренней логике чувствуется, что они являются плодом углубленной жизни, абсолютного отрешения и величавой искренности. Он слышит, как Рамакришна говорит (и эти слова отвечают его тайным ночным исканиям): «Бог может быть познан. Можно видеть его, говорить с ним, как я говорю с вами. Но кто стремится к этому? Проливают слезы из-за жены, детей, имущества. Но кто это делает из-за любви к богу? Тому, кто это делает искренно, он является».[317]
У Нарендры такое впечатление, что это – не пустые слова и что тот, кто их сказал, сам испытал действие этого. Юноша не знает, как примирить стоящий перед его глазами образ простого и спокойного мудреца с непонятной сценой, свидетелем которой он только что был. Он говорит себе: «Это маньяк, но он не лишен величия. Возможно, что он безумный, но достоин уважения». Он покидает Дак-шинешвар в смятении мыслей, и, если бы его спросили в эту минуту о его отношениях с Рамакришной, он без сомнения ответил бы, что они на этом и кончатся.
Но странное видение не давало ему покоя.
Через месяц он возвращается пешком в Дакшинешвар.
«Я нашел его одного, сидящим на своей маленькой кровати. Он был счастлив увидеть меня и, ласково обратившись ко мне, заставил сесть подле себя на краю кровати. Но через минуту я увидел, что он потрясен каким-то волнением. Устремив на меня глаза, что-то шепча, он медленно приближался. Я подумал, что он, может быть, сделает что-нибудь необычайное, как в прошлый раз. Но прежде чем я мог предупредить это, он поставил на мое тело свою правую ногу. Его прикосновение потрясло меня. С открытыми глазами я увидел, что стена и все, что было в комнате, закружилось и исчезло в небытии… Вся Вселенная, а с нею и моя личность, казалось, готовы были растаять в безымянной пустоте, которая поглощает все сущее. Меня охватил ужас, я подумал, что нахожусь перед лицом смерти. Не будучи в состоянии сдержаться, я закричал: „Что вы делаете! У меня дома родители!“ Тогда он засмеялся и, проведя рукой по моей груди, сказал: „Хорошо, оставим это пока! Все придет в свое время!..“ Не успел он произнести эти слова, как странное явление исчезло. Я обрел самого себя. Все и внутри, и снаружи было по-прежнему…»
Я передаю этот удивительный рассказ, воздерживаясь от бесполезных рассуждений. Что бы ни подумал читатель Запада, он, несомненно, будет захвачен способностью к галлюцинациям этих индусов, которые напоминают страстных духовидцев Шекспира. Отметим, что в данном случае духовидец отнюдь не является слабым, легковерным и лишенным критицизма. Он с недоверием относится к своему видению. Его сильная личность, предупрежденная об опасностях, чрезвычайно резко противится всякому гипнотическому действию; и он прежде всего спрашивает себя, не был ли он игрушкой какого-нибудь внушения. Но он не замечает никаких признаков этого. Еще содрогаясь после циклона, он держится настороже. Но после этого большого толчка посещение Нарендры оканчивается совершенно нормально. Рамакришна относится к гостю просто и тепло, с родственной фамильярностью, как если бы ничего не случилось.
При третьем посещении, которое произошло, вероятно, через неделю, Нарендра держится настороже, вооруженный всей силой своего критического отношения. Он не позволяет к себе приблизиться, и Рамакришна не делает никаких к этому попыток. Они гуляют в саду. Потом возвращаются в гостиную, и Рамакришна впадает в экстаз. Нарендра наблюдает за ним. Но посреди наблюдения он сам захвачен и, в свою очередь, теряет сознание. Придя в себя, он видит Рамакришну, который смотрит на него и проводит рукой по его груди.
Впоследствии учитель рассказал своим ученикам: – В то время как он был в таком состоянии, я задал ему несколько вопросов о его предках, его происхождении, о его назначении в мире, о продолжительности его земной жизни. Он погрузился в глубины самого себя и принес мне ответ, который только подтвердил то, что я видел в нем. Это останется тайной. Но таким образом я узнал, что он мудрец, опытный в медитации, достигший в ней наибольших высот, и что в день, когда он придет к познанию своей настоящей природы, он сбросит с себя свое тело действием силы воли.[318]
Он не открыл ему этой тайны, но оказывал ему почести. Нарендра занимал между учениками привилегированное место.
Нарендра, однако, не торопился принять звание ученика. Ему не хотелось быть чьим бы то ни было учеником. Он был поражен непонятной силой Рамакришны. Она притягивала его, как магнит железо, но он был из крепкого металла. Его разум не признавал этой власти. Если прежде в отношениях с рационалистом Браджендрой Шилом его сердце восставало против интеллекта, здесь интеллект не доверял сердцу. Он твердо решил сохранить свою независимость, ничего не принимать от учителя, строго не проконтролировав этого собственным разумом. Вера других без критики вызывала в нем презрение.
Нельзя себе представить более странных отношений, чем те, которые установились между юношей и старым гуру.[319] Нарендра ненавидел все формы сентиментального благочестия, слезы и все, что он считал женственным. Нарендра подвергал все обсуждению. Он вникал во все своим критическим умом. Он единственный взвешивал каждое слово Рамакришны, единственный сомневался в его словах. Не чувствуя себя оскорбленным, Рамакришна любил его за это еще больше. До его встречи с Нарендрой слышали, как он молился: «О Мать, дай мне кого-нибудь, кто бы подверг сомнению мое познание бога».
Мать исполнила его желание. Нарендра отрицал индуистских богов. И в то же время он отбрасывал адвайтизм, который считал атеизмом.[320] Он открыто насмехался над велениями индуистских писаний. Он говорил Рамакришне:
– Хотя бы тысячи людей называли вас богом, я этого не скажу, пока сам не буду иметь доказательства.
Рамакришна, смеясь, соглашался с ним. Он говорил ученикам:
– Не принимайте ничего потому только, что я это сказал. Испытайте все сами.
Ожесточенная критика Нарендры, его страстные споры приводили его в восторг. Он был полон уважения к этой горячей искренности ума, к этой бешеной погоне за правдой. Он в этом видел проявление могущества Шивы, которое в конце концов возвышается над всеми иллюзиями. Он говорил:
– Смотрите, смотрите, какая проникновенная сила. Он – ревущее пламя, которое уничтожает все нечистое. Сама Махамайя[321] может приблизиться к нему не ближе чем на десять шагов: ее держит в отдалении слава, которую она ему передала…
Ученость Нарендры доставляла ему такую радость, что она порою переходила в экстаз.
Но минутами жестокая, беспощадная критика заставляла обливаться кровью сердце старого учителя. Нарендра говорил ему в глаза:
– Что вы знаете о ваших «единениях с богом»? Не являются ли они причудами вашего больного мозга, галлюцинациями?
И Рамакришна смиренно уходил искать в тревоге утешения у Матери, которая говорила ему:
– Терпение! Скоро глаза Нарендры раскроются!
Когда же вечные споры между Нарендрой и учениками начинали утомлять его,[322] он молил: «О Мать, вложи хоть немного твоей Майи в Нарендру!» – чтобы хоть слегка успокоить жар этого ума и чтобы сердце его могло коснуться бога.
Но беспокойный дух Вивекананды вопиял: «Я не желаю бога, я желаю мира, то есть абсолютной правды, абсолютного познания, абсолютной бесконечности…»
Он не видел, что такое желание переходило границы ума и свидетельствовало о властных требованиях сердца. Его разум никогда не довольствовался доказательством бытия бога. По индуистской манере он говорил: «Если бог реален, его можно познать».
И вот Рамакришна постепенно замечает, что этот исступленный, который, как ему казалось, был весь во власти своего сердца, бесконечно больше владеет своим разумом, чем он сам. Позднее он скажет о Рамакришне:
– Он был весь бхакт[323] снаружи, весь джня-нин[324] внутри. Я же – совершенная противоположность.
Но прежде чем дойти до таких выводов и прежде чем его гордая независимость отдалась добровольно в руки учителя, он искал его и бежал от него; и между двумя людьми происходила игра страстного влечения и тайных сражений. Резкость и прямота Нарендры, беспощадность ко всему, что он презирал, неумолимая война, которую он объявил всякому шарлатанству, его гордое безразличие к чужим мнениям навлекли на него неприязнь и клевету, на которые он не обращал внимания.[325]
Никогда Рамакришна не допускал выражения их при нем. Он был уверен в Нарендре. Он говорил, что этот юноша – самое чистое золото и что скверна мирская не может коснуться его.[326] Он опасался только, что этот замечательный ум затеряется в пути и что многие силы, сталкивающиеся в нем, найдут в конце концов дурное применение, например к основанию новой секты или новой партии, вместо того чтобы посвятить себя делу объединения и единства. Он испытывал к нему страстную привязанность, беспокойные и умиленные выражения которой смущали и сердили Нарендру, когда он оставался вдали. Рамакришна сам их стыдился. Но он не мог заставить себя не проявлять их. Он возмущал Нарендру своими чрезмерными похвалами, публично унижавшими всеми признанную славу Кешаба, возвеличивая тем самым проблематичную славу этого юноши, еще ничем не проявившего себя. Он искал его на улицах Калькутты, даже в храме Садхаран Брахма Самаджа,[327] где его неожиданный приход во время богослужения произвел скандал и вызвал презрительные замечания. Нарендра, оскорбленный и в то же время растроганный, сурово говорил с ним, чтобы освободиться от этого преследования. Он говорил ему, что никто не должен безмерно привязываться к другому существу, и если бы Рамакришна слишком полюбил его, то он упал бы со своей духовной высоты и стал бы подобен ему. Наивный и чистый Рамакришна слушал его в тревоге и шел просить совета у Матери. Он возвращался утешенный.
– Ах, негодный, – говорил он ему, – я не буду больше слушать тебя. Мать мне сказала, что я люблю тебя, потому что вижу в тебе господа, и в тот день, когда я больше его не увижу, вид твой станет мне невыносим.
Вскоре роли переменились. Пришло время, когда присутствие Нарендры воспринималось Рамакришной с полным равнодушием. Он, казалось, не замечал его и беседовал с другими. Такое положение продолжалось в течение нескольких недель. И все-таки Нарендра терпеливо возвращался. Рамакришна спросил его, для чего это, если он даже не говорит с ним, и Нарендра ответил ему:
– Не только ваши слова меня привлекают. Я люблю вас. Мне нужно вас видеть.
Дух учителя мало-помалу овладевал мятежным учеником. Напрасно Нарендра обращал в насмешку все верования Рамакришны, обе крайности – как культ изображения, так и веру в Абсолютное Единство, – очарование бога медленно действовало.
– Зачем вы приходите сюда, если не хотите признать мою Мать? – спрашивал его Рамакришна.
– Разве я должен признать ее, если прихожу сюда? – возражал Нарендра.
– Прекрасно, – говорил учитель. – Через несколько дней вы не только признаете ее, но и воспла-чете о ней.[328]
Так же было и когда Рамакришна хотел открыть Нарендре двери адвайтического Ведантизма, тождество с Абсолютом. Нарендра отталкивал такую мысль как святотатство и безумие. Он не упускал ни одного случая, чтобы не осмеять ее. Однажды он с другим учеником громко насмехался над этой нелепостью.
«Этот кувшин, – говорили они, – бог, и эти мухи – бог…» Рамакришна услышал из соседней комнаты смех этих взрослых школьников. Он спокойно вошел. Он был в состоянии полусознания. Он коснулся Нарендры…[329] И снова налетел вихрь Духа.
В глазах Нарендры все тотчас же изменилось. Он видел, пораженный, что ничего не существовало, кроме бога. Он вернулся к себе. Все, что он видел, трогал, ел, – было бог… Он перестал действовать, поглощенный силой Вселенной. Его родители стали беспокоиться и сочли его больным. Такое состояние длилось несколько дней. Затем сон рассеялся, но воспоминание о нем продолжало жить в Нарендре как предвкушение адвайтического состояния. И он не разрешал себе больше отрицать его.
Он прошел затем через мистические бури. Он повторял как безумный: «Шива! Шива!» Рамакришна смотрел на него с сочувственным пониманием.
– Да, у меня это продолжалось двенадцать лет.
Но его львиная натура, переходившая большими прыжками от отрицающей иронии к озарению, никогда бы не выдержала и не допустила длительного превращения, если бы толчок пришел не изнутри, а снаружи. Жестокий бич несчастья внезапно вырвал его из спокойного сомнения, из интеллектуализма роскоши, где ему нравилось пребывать, и столкнул его лицом к лицу с трагической проблемой существования и зла.
* * *В начале 1884 года утрата беззаботного и расточительного отца, внезапно унесенного сердечным припадком, привела семью к разорению. Нужно было прокормить шесть или семь ртов. Туча кредиторов. На другой же день Нарендра узнал нищету, погоню за работой, эгоистическое безразличие света и отказ от него друзей. Он рассказал свои горести на страницах, напоминающих самую мучительную исповедь.[330]
«Я умирал с голоду. Босой, я ходил из конторы в контору, и повсюду мне отказывали. Я узнал на опыте, что такое человеческое сочувствие. Это было мое первое соприкосновение с действительной жизнью. Я открыл, что в ней нет места слабым, бедным, покинутым. Те, кто несколько дней тому назад гордились бы возможностью помочь мне, отворачивались, хотя вполне могли прийти мне на помощь. Свет казался мне порождением дьявола. В знойный день, держась с трудом на ногах, я присел на площади под тенью какого-то памятника. Тут же было несколько моих друзей. Один, из них пел гимн в честь безграничной милости божьей. Это был для меня как бы удар дубиной по голове. Я подумал о плачевном состоянии моей матери и моих братьев. Я закричал: „Прекратите эту песнь! Подобные фантазии могут быть приятны только тем, кто родился с серебряной ложкой во рту, тем, у кого нет родных, умирающих с голоду. Да, было время, когда и я думал так же, как вы! Но сегодня, когда я вижу все ужасы жизни, это звучит в моих ушах как мрачная насмешка“. Мой друг был обижен. Он не мог понять моей ужасной скорби. Не раз, видя, что дома не хватает еды на всех, я уходил, говоря матери, что меня пригласили в гости, и голодал. Мои богатые друзья иногда приглашали меня прийти к ним петь. Не было никого, кто полюбопытствовал бы узнать о моих страданиях, и я хранил их про себя…»
Он все же продолжал каждое утро молиться богу. Однажды, услышав его, мать, благочестие которой сильно пошатнулось от чрезмерных несчастий, сказала ему:
– Глупец! Замолчи! Ты хрипнешь, молясь богу с детства! А что он сделал для тебя?
Тогда он в свою очередь почувствовал злобу против бога. Почему не отвечал он на его отчаянные призывы? Почему допускал столько страданий на земле? И горькие слова пандита Видьясагара пришли ему на ум:[331] «Если существует бог добрый и полный милости, почему же миллионы людей умирают из-за недостатка куска хлеба?»
В неистовом возмущении он восстал против небес. Он объявил войну богу.
Он никогда не умел скрывать свои мысли. И он начал публично высказываться против бога. Он доказывал, что его нет или он злобен. Репутация атеиста установилась за ним. И, по привычке всех святош, ему ложно приписали постыдные мотивы, заподозрили его в безнравственности. Эта бесчестность ожесточила его. С бахвальством мрачного презрения он громко объявил, что в таком подлом мире человек, как он, являющийся жертвой, преследуемый судьбой, имел право испить минутное забвение в каком бы то ни было удовольствии, и если он, Нарендра, придет к убеждению в действительности таких средств, он не отступит, боясь кого бы то ни было. Ученикам Рамакришны, пришедшим к нему для благочестивых увещаний, он отвечал, что только трус может из боязни верить в бога. И он прогнал их. Однако он страдал от мысли, что Рамакришна может осудить его, как другие. Но гордость его вопила:
– Пускай! Если репутация человека покоится на таких хрупких основах, я попираю ее ногами.
Все считали его погибшим. Один Рамакришна в своем убежище в Дакшинешваре сохранил к нему доверие,[332] но он выжидал своего часа. Он знал, что спасение Нарендры может прийти только от него самого.
Лето прошло. Нарендра все время продолжал свою изнуряющую погоню за заработком. Однажды вечером, голодный, измученный, мокрый от дождя, он опустился на краю дороги у порога какого-то дома. Лихорадочная дрожь охватила его распростертое тело.
Внезапно как бы разорвались покровы его души. И настал свет.[333] Все сомнения прошлого разрешились сами собой. Он мог бы произнести слова: «Я вижу, я знаю, я верую, я образумился…»
Для его тела и души настал отдых. Он вернулся домой и провел ночь в размышлениях. Назавтра решение его было принято. Он решил отказаться от света, как это сделал его дед. И он установил день для окончательного выполнения своего обета.
Но в этот же день внезапно явился в Калькутту Рамакришна. Он попросил Нарендру пойти с ним на всю ночь в Дакшинешвар. Напрасно Нарендра старался избавиться от этого. Он должен был следовать за учителем.
В своей комнате, ночью, запершись с ним, Рама-кришна начал петь. Это прекрасное пение, заставившее молодого ученика разрыдаться, раскрыло ему, что учитель проник в его намерения. Рамакришна сказал ему:
– Я знаю, что ты не можешь навсегда остаться в миру. Но из любви ко мне не покидай его, пока я жив.
Нарендра вернулся к себе. Он нашел кой-какую переводческую работу и работу в конторе стряпчего, но у него все еще не было постоянных занятий. И семья никогда не была уверена в завтрашнем дне. Он просил Рамакришну молиться о нем и о его близких.
– Дитя мое, – сказал ему Рамакришна, – я не могу возносить такие молитвы, но сами вы, почему вы их не возносите?
Нарендра отправился в храм Матери. Он был в восторженном состоянии. Волна любви и веры наполняла его. Но когда после его возвращения Рамакришна спросил его: «Ну что, о чем вы молились?» – Нарендра вспомнил, что он забыл попросить об облегчении своих страданий. Рамакришна сказал ему: «Возвращайтесь!»
Он возвратился во второй раз, потом в третий. Лишь только он входил в храм, как из его сознания исчезал предмет его молитвы. В третий раз эта мысль все-таки вернулась к нему, но стыд одолел его. Ради каких ничтожных благ приходил он докучать Матери! И он молил:
– Мать, мне ничего не нужно – только знать и верить!
С этого дня новая эра открылась для него. Он познал и уверовал. И его вера, рожденная из горя, как старый арфист Гете, никогда не забывала ни вкуса хлеба, орошенного слезами, ни братьев по страданию, деливших между собой крохи. Он поведал это в возвышеннейших словах:
– Единственный бог, в которого я верю, – это сумма всех душ и надо всеми ими – мой бог; мой бог – несчастные, мой бог – бедные всех народов!
«Галилеянин победил!» Кроткий учитель из Бенгалии сломил сопротивление гордой души. Рамакришна не имел более покорного сына, чем великий кшатрия, созданный, чтобы повелевать народами.
Настолько полным стал их союз, что минутами их тождественность казалась осуществленной. Теперь уже приходилось скорее умерять веру этой пылкой души, не умевшей ничего ни желать, ни давать наполовину. Рамакришна знал опасность этого. Она кидалась, шумная, мятущаяся, требовательная, от познания к любви, от абсолютной необходимости размышления к абсолютной необходимости действия. Она хотела бы объять все сразу. В последнее время жизни Рамакришны Нарендра часто настаивал, чтобы учитель даровал ему самую высокую степень подсознательного познания бога и высший экстаз, из которого нет возврата – Нирвикальпа самадхи. Рамакришна упорно отказывался от этого.
«Однажды, – рассказывал мне Свами Шиванан-да, присутствовавший при том, что происходило в саду Кассинора близ Калькутты, – Нарендра действительно достиг этого состояния. Увидев, что он в беспамятстве, а тело его стынет, подобно трупу, мы побежали к учителю в большом волнении и сообщили ему о случившемся. Учитель не проявил никакого беспокойства; он улыбнулся и сказал: „Прекрасно“ – и пребывал в молчании. Нарендра снова пришел в сознание и отправился к учителю. Учитель ему сказал: „Итак, понимаешь ли ты теперь? Теперь эта высшая степень познания бога останется под ключом. Ты должен будешь исполнить работу Матери! Когда ты окончишь ее, она отопрет замок“. Нарендра сказал: „Учитель! Я был счастлив в самадхи, и я забыл мир в бесконечной радости. Я прошу вас, сделайте, чтобы я остался в этом состоянии“. „Стыдно! – закричал учитель, – что такие слова исходят от тебя! Я думал, что ты – обширное вместилище жизни, а ты хочешь оставаться поглощенным своей личной радостью, как обыкновенный человек. Это богопознание станет для тебя столь естественным благодаря милости Матери, что ты сможешь в нормальном состоянии познать единое божество, единое во всех существах; ты сделаешь великое дело в мире, ты принесешь людям духовное познание и облегчишь страдания смиренных и бедных“».[334]
Он провидел роль, выпавшую на долю Вивекананды. И заставил его взять эту роль на себя.
– Обычные души, – говорил он, – боятся учить других. Негодное дерево хочет только плавать на воде – все равно каким образом. Как только на него сядет птица, оно тонет. Но Нарендра не таков. Он подобен тем толстым стволам, что носят на себе, плавая по Ганге, зверей и людей.[335]
XI
ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЬ
Так жил он теперь – с 1881 года – окруженный учениками, любившими его, как отца, в своем Дакшинешваре, овеянном тихим шепотом Ганги. Вечное пение реки, воды которой прилив ежедневно гонит обратно на север, обволакивало чудесные беседы. Здесь сливались на рассвете и в сумерках звон колоколов, шум морских раковин, звуки свирели, бряцание цимбал, пение в храмах, где славились дни богов и богинь.[336] Опьяняющий запах священного сада сливался с благовониями, принесенными ветром. Между колоннами полуциркульной веранды, защищенной навесом, видно было, как, подобно летающим бабочкам, проходили разноцветные паруса по священной реке – образу Вечности.
Но теперь об ограду святилища беспрерывно бились волны и другой, человеческой реки – толпы богомольцев. Паломники, пандиты,[337] верующие и любопытные всех классов и всех положений приходили из большого соседнего города или из разных мест Индии, чтобы лицезреть таинственного человека, не думавшего, что он таков, и забрасывали его вопросами. Он всегда отвечал им на своем приятном наречии с неиссякаемым терпением и с чарующей теплотой, не теряя связи с глубинами действительности и не давая ничему ускользнуть из ежедневных перемен в делах и людях. Он умел в одно и то же время наслаждаться как ребенок и судить как мудрец. И эта совершенная непринужденность, смеющаяся, любящая, проникновенная, которой ничто человеческое не было чуждо, и составляла его обаяние. Конечно, такой отшельник весьма отличался от отшельников нашего христианского мира. Если он постигал все страдания, если он сливался с ними, они растворялись в нем; ничего мрачного, ничего сурового не произрастало на его почве. Этот великий очиститель, который умел своей снисходительной улыбкой и взором, свободным от иллюзий и тревог, смотревшим в самую глубину, освободить душу от пелены и омыть ее от грязи, человек, сделавший из Гириша[338] святого, не допускал существования в воздухе прекрасных садов, напоенных дыханием роз и жасминов, – больной идеи постыдного греха, который для покрытия своей наготы непрестанно прикасается к ней и привязывается к ней мыслью. Он говорил:
«Некоторые христиане и брахманисты видят всю религию в понятии о грехе. Их идеалом благочестия является тот, кто молит: „О господи, я грешник,[339] удостой, отпусти грехи мои!“ Они забывают, что понятие греха отмечает только первый и низший этап духовности… Люди не отдают себе отчета в силе привычки. Если вы будете вечно говорить – я грешник, вы останетесь грешником навсегда. Вы должны повторять: „Я не скован, я не скован… Кто мог сковать меня? Я сын бога, царя царей“. Пусть действует ваша воля, и вы будете свободны. Дурак, говорящий непрестанно: „Я раб“, кончает тем, что на самом деле становится рабом. Несчастный, говорящий без устали: „Я грешник“, становится грешником на самом деле. Но человек свободен, если он говорит: „Я свободен от рабства мирского. Я свободен. Разве господь не отец наш? Рабство – от духа, свобода – тоже от духа“…»[340]
Он вдыхал в окружающих дыхание радости и свободы. И оцепенелые души, над которыми тяготело изнеможение тропического неба, расправляли свои увядшие лепестки. Самым усталым он говорил: «Пойдут дожди, терпение. Вы опять зазеленеете…»
Это был приют освобожденных душ, тех, которые ими были, тех, которые ими будут (время ничего не значит в жизни)… Собрания часто принимали по воскресеньям характер маленьких празднеств – Санкиртан. В обычные дни беседы с учениками никогда не превращались в доктринерские поучения. Не поучения, а только практика, приспособленная к каждому уму, к каждому случаю жизни, чтобы освободить самую сущность каждого человека, оставляя при этом полную свободу его духу. Все средства были хороши – внутренняя сосредоточенность, так же как свободная игра ума, краткие экстазы, как и остроумные притчи; веселые рассказы и наблюдательность острых и насмешливых глаз, комедия Вселенной.