
Тихий Дол
Главным же результатом стычки стал большой черный кобель, которого Селиванов приволок из Козлова.
Днем он привязывал его возле холма, где паслась коза, а ночью пес шастал по станционному двору и молчком кидался из темноты на всех подряд. Это сделало невозможной жизнь Беркли, который откровенно растерялся. Юлий Петрович несколько раз заставал его сидящим на разбитом посылочном ящике – доктор жил на почте – в раздумьи, похожем на паралич. Меновые операции со станцией прекратились. Рейды – тем паче. А спички действительно подходили к концу.
– В общем, так,– сказал доктор Беркли, глядя на фиолетовый укроп,– у меня есть два рубля. Надо идти в деревню.
Ближайшей деревней было все то же Козлово – девятью километрами севернее. Юлий Петрович, в глубине души настроенный против похода вообще, наотрез отказался идти в одиночку, и после неловкого уже сопротивления согласился на экспедицию совместную, когда Беркли – "ну неужели непонятно, честное слово!" – объяснил, что ему спички могут просто-напросто не продать. Кроме того, было решено отправиться, во-первых, на следующий же день, а во-вторых, по реке, для чего тут же, на берегу Долинки, был сколочен плот из четырех школьных дверей – две вдоль, две поперек – и найден слишком даже длинный шест, на котором прежде крепился скворечник.
Спал Юлий Петрович беспокойно. Но заря – как большинство зорь, отполыхавших над разъездом в то лето,– заря получилась яркой и радостной, и когда под бумажный шорох камышей они спихнули плот в теплую Долинку, и Щеглов в первый раз оттолкнулся шестом, он уже был по-детски безоглядно, а значит – самой крепкой уверенностью уверен, что все на свете должно быть замечательно. Плот, подминая листья кувшинок, потянулся к другому берегу. Юлий Петрович ловким, как ему показалось, тычком выравняв его по течению, скомандовал: "Отдать концы!"
– Успеем еще,– сказал Беркли.
На нем была рубашка, завязанная на животе, и штаны, завязанные на шее. Глянув на голоногую фигурку, замершую в позе Белинсгаузена, Щеглов фыркнул.
– А вы не очень-то сипятитесь,– не оборачиваясь, заметил доктор.– Там где-то мост впереди. А рубли бумажные.
– Вы – циник,– сказал Юлий Петрович.
– А вы – само жизнелюбие! Прямо сатир какой-то. Не пойму только, чего вы разрезвились… Хотя нет, понятно – вам везет. Вы хоть понимаете, как вам везет?
– Нам везет плот,– схохмил Щеглов.– И вам везет плот.
– Вот-вот. Ни черта вы не понимаете. А между прочим, вам невероятно, не-ве-ро-ятно повезло… Подумать только: освободиться от всех обязанностей, привязанностей, завязанностей, от всех, какие только есть, сбежать отовсюду разом – и абсолютно без потерь! Без единой! И даже наоборот! Нет, вы понимаете, что вас, например, никто никогда не станет разыскивать… Фу, да черт с ним – разыскивать! Даже если и разыскивать, то не вас… Вы понимаете, что вы, может быть, один на свете абсолютно – повторяю – абсолютно свободный человек! Я не знаю, ну – не бывает так, нет таких больше, среди живых, по крайней мере!
– Мерси! – сказал Щеглов.
– А ну вас! – отмахнулся Беркли.– Даже обидно…
По Катькину лугу речка катилась широко и медленно.
Юлий Петрович заработал шестом, но только дважды крутанул плот вокруг оси. Тогда он решил пустить дело на самотек, и это оказалось разумней, потому что, покачиваясь и поглядывая по сторонам, плот сам нащупал стрежень, выбрался на него и умненько заспешил, огибая камышовые островки. Застигнутая тенью, в темно-зеленые водоросли шмыгала рыбья мелочь. Две стрекозы попеременку усаживались на мокрый конец шеста.
– А я, знаете, о чем подумал? – сказал Юлий Петрович, подставляя шест стрекозам.– О душе.
– Не рано ли? – Беркли смотрел из-под руки на Катькин луг.
– Да нет, не то. Просто вчера провел лингвистический анализ,– пояснил Щеглов.– И смотрите, что получается. Значит, так… Душа – поет, парит, трепещет…
– Это у вас.
– Ну, пусть так. Вы слушайте. Во-первых, душа, это, оказывается, какое-то вместилище. Она может быть мелкой, глубокой, широкой, может быть полна, через край, в нее можно лезть, заглядывать и плевать…
– Замечательное открытие,– хмыкнул Беркли.
– Да. И кроме того, в душе может быть темно и пусто. Следовательно, вместилище чем-то наполняется, и в зависимости от этого на душе то легко, то тяжело. Наполнение – а я уверен, что это, скорей всего, жидкость – может быть разным. Отсюда варианты: на душе ясно или гадко, или черно.
– И кошки скребут.
– Да, и кошки. И еще: что душа находится внутри, понятно – душу выну, вытрясу, душа нараспашку, рвется из груди… Но она еще и отлетает – то есть становится чрезвычайно легкой, а стало быть – что же получается?
– Полиэтиленовый пакет какой-то получается,– сказал Беркли.
– Серьезно? – удивился Щеглов.– Вы знаете, у меня почему-то та же ассоциация. Но ведь бред, а?
– Бред,– подтвердил Беркли.– А вон и коряги… Аккуратней, аккуратней!..
Бревна, замеченные доктором, оказались останками плотины. Юлию Петровичу пришлось, высадив его на берег и раздевшись, перетаскивать плот на руках, потом еще – метров через триста, и еще – только уже не перетаскивать, а толкать впереди себя по широкой, но очень мелководной заводи, по щиколотку в тине и лягушачьей икре. Он устал, испачкался и, вполне естественно, ждал не столько продолжения мысли о душе, сколько конца путешествия.
Правда, после мелководья – а это была последняя треть пути – плаванье прошло без хлопот. Долинка, блестя на солнышке, показывала то хороший пляжик с ярко-желтым песком и большими лопухами, то ныряла в ивняк, где одурелые от страха утки с треском кидались в траву, то бежала ситцевым лугом, и вдруг безо всяких предупреждений вынесла из-за поворота на ослепительное, просторное и совершенно безбрежное пространство, которое, конечно же, берегами располагало и безбрежным выглядело лишь в первые мгновения.
Впереди была плотина, а под ней дамба. В дамбу громко падали излишки Долинки. Плотина была еще и дорогой, на дороге стояли два белых гуся и сверху вниз смотрели на плот. Это был финал плавания и начало экспедиции.
Беркли велел причалить к правому берегу, где росли кусты. Выбравшись на прогалинку, не видную с дороги, он оделся, а затем вынул из рюкзака бинт и принялся забинтовывать правую половину лица, прихватывая усы.
– Терпеть не могу, когда таращатся,– пояснил он.– Вас бы тоже как-нибудь ублагородить… Значит, вы будете дедушкой…
Облагораживание или маскировка под дедушку составилась в том, что со Щеглова были сняты линза и ботинки, что было очень неудобно из-за мелких и невидимых теперь дорожных неприятностей. Юлий Петрович тут же сбил мизинец о кирпич и заявил, что никуда, к черту, не пойдет, но пошел.
Он и не подозревал, что за каких-то полтора месяца так здорово отвык от людей. Сперва он этого не понял и успел дважды хрипло – как договаривались – спросить у встречных, где тут больница, хотя и забывал выслушать ответ. Но когда мимо прогремел разбитной деревенский грузовик, Юлий Петрович вдруг громко захохотал, после чего испуганно замер. Доктору, который по плану должен был упираться с писком "деда, не пойду!", пришлось тянуть его за руку и гнусить: "Деда, болит!" Некоторое время спустя Щеглов принялся по-деревенски достоверно здороваться, но делал это таким голосом, что доктор оглядывался на него с беспокойством.
Самое удивительное – Юлий Петрович не мог понять, что с ним происходит. Нет, никто не требовал предъявить документы. Никто не обращал особого внимания на его диковатый, откровенно говоря, костюм. Никто – да господи! естественно, никто! – из населения поселка Козлове не оказался товарищем по работе. Но все это вместе вызывало почему-то желание быстро-быстро побежать. Мало того, Юлий Петрович ощущал совершенно безотчетный страх от присутствия людей одновременно с разных сторон. Не будучи дарвинистом, он не мог уяснить, что приспособился реагировать на каждого и – чаще – одинокого индивида, причем – обязательно фиксируя его взглядом, как это делает, скажем, тигр. Голоса, машины, недостаток пространства – это оболванило окончательно. Ухватившись за спасительное "Я – деревенский старик", Юлий Петрович стал хромать, а возле культтоварного магазина неожиданно для себя погладил доктора по голове, на что тот нецензурно выругался.
– Деда,– зло пропищал он,– купи матрешку!
– Что?
– Матрешку, говорю, купи. Вон.
– Зачем?
– Ну что вы, честное слово! – обозлился Беркли шепотом.– Сейчас прямо докладывать, да? Раз говорю, значит – нужно.
– А спички?
– Да она семьдесят копеек всего!
– Семьдесят коробков спичек,– с сомнением сказал Юлий Петрович.– Может, лучше крючков купим?
– Купите траулер! Черт те что! И чего вы только с Селивановым воюете, не пойму! Те же кулацкие замашки… Нужно, понимаете? Нужно!
Следует сказать, пребывание в магазине подействовало ободряюще. Вручив доктору матрешку, Щеглов решительно и быстро сообразил, что большой моток капроновой нитки выгодней, чем леска, и, называя продавщиц доченьками, без осложнений его приобрел, добавив семь копеек за десяток никелированных крючков четвертого номера.
– Значится, рыбачить маленько, х-хе,– противным голосом объяснил он.– С внучонком вот, понимаш…
Но главная неприятность была впереди.
Продовольственный – или продмаг, как называли его деревенские – работал с одиннадцати часов. Убедившись в этом лично, то есть, оглядев висячие замки на дверях магазина и рассуждая о том, какая все-таки глупость – продавать спички в продовольственном, путешественники решили переждать час где-нибудь не слишком на глазах. Хромой Щеглов потянул доктора с площади в проулок. Однако вместо ожидаемого затишья с палисадниками там оказалось длинное серое строение больничного вида, которое на самом деле и было больницей. В ближнем окне стоял цветок – в отделе снабжения его называли "Ванька-мокрый" – и виднелась тетка в белом колпаке. Разглядев Щеглова, тетка открыла окно и крикнула: "Товарищ Поплавский!"
Юлий Петрович вздрогнул и, как положено в таких случаях, оглянулся по сторонам.
– Товарищ Поплавский! – кричала тетка, лежа грудью на подоконнике.– Да вот она я!
– По-моему, вас,– прошептал Беркли.
– Почему? – спросил Щеглов.
– Ну, откуда я знаю… Лучше подойти.
– Зачем?
– Ой… Ну тогда скажите, что вы не Поплавский, а Демидюк из тюрьмы! Непонятно, да? Да скорее же вы, господи!.. Она же сейчас весь поселок…
– А я думала, что вы уехали, товарищ Поплавский,– озабоченно сообщила тетка, когда Щеглов, не шевеля лицом, остановился метрах в двух и малость в стороне.– Или вы приехали? Как вы себя чувствуете?
– Доброе утро,– сказал Юлий Петрович.
– А с мальчиком что у вас?
– Свинка,– брякнул он.
– Как – свинка? Да что вы? Свинка?
– Укусила свинка,– пропищал Беркли.– Скоро пройдет! Вот!
– Ужас какой,– сказала тетка.– Хороший мальчик.– Она опять опустилась на подоконник и недоверчиво поглядела на бинты.– Вы так быстро уехали, товарищ Поплавский,– ни адреса, ничего. А у меня ваш обед донорский по отчету не проходит. Счас, погодите, я… Да, а газеты у вас тоже нет?
– Нет,– откликнулся Щеглов.
– Ну вот! Что же вы… Погодите, я вам дам. У меня много.
Отказавшись что-либо понимать, Юлий Петрович покорно дождался газеты и талона на обед, за который написал в каком-то журнале нечто похожее на "Полонский", после чего отступил, где стоял, и приготовился делать, что скажут.
– Мы идем обедать? – спросил он белым голосом, когда доктор, разузнав у тетеньки про столовую, поволок его за собой.
– Если откровенно, вы этого не заслужили,– грубо ответил тот.– Но раз уж вы отдали свою девственную кровь, даром она не пропадет, товарищ донор.
– Я не донор.
– Вы не донор. Вы – девственник-однолюб. Вы преданно любите свою фамилию. Ну а какая,– послушайте, вот скажите мне вот так вот честно – какая разница-то вам? А? Ну что вы прицепились-то, прикипели-то? Ну что – Щеглов? Ну Щеглов и Щеглов… А коль на то пошло, вы и не Щеглов никакой! И даже не Демидюк. Вас нету!
– Как? – не понял Щеглов.
– Так,– буркнул доктор.– Потому что родились вы в четыреста третьем году в Вифлиеме Иудейском. Вот так. И при всей глупости это гораздо веселей, чем всю жизнь быть каким-то Юлием Петровичем.
Оставив его на скамье возле столовой – со стеклянными стенами, в духе полной гласности общепита,– Беркли обменял талон на деньги, что позволило приобрести двести четырнадцать коробок спичек. Однако Юлий Петрович скверно помнил, как именно это произошло, потому что успел прочитать статью.
Это была та самая статья (под названием "Душевная щедрость"), в которой рассказывалось об экстренной операции с переливанием крови, враче-дерматологе, который ее осуществил, и неизвестном доноре Поплавском, чей портрет помещался рядом с фотографией ушастого язвенника. На портрете был сосед по купе, лысый пророк из поезда, очень похожий на молодого Селиванова, располневшего Петичкина и облысевшего доктора Беркли. Но куда отвратительней он был похож на то, что увидел Юлий Петрович, отразившись в столовском стекле.
Глава шестая
Следующие четыре дня, проведенные в камышах на берегу Долинки, были знаменательны тем, что в три ночи между ними Юлий Петрович уснуть не мог.
Правда, он допускал, что спит днем, поскольку прозрачное полузабытье, в котором он находился, пересидев ночь на крыльце, а с рассветом прячась в камыш, имело странную особенность: то, что надо – речку, облако, или, например, улитку, везущую свой мокрый домик куда-то мимо ноги, он видел, закрыв глаза, а с открытыми видел время – без восемнадцати пять,– время отзвеневших телефонов, зашнурованных туфель, сложенных бумажек и рук.
Белые часы с черными стрелками висели на стене, смотреть на них, как всегда, было нудно и тягостно, и если бы не глазная неразбериха, Юлий Петрович решил бы, что все-таки спит и опять видит производственный сон. Но, зажмурившись, можно было, например, тронуть улитку прутиком или покрошить на нее песку, а когда она пряталась слишком надолго, можно было открыть глаза и посмотреть на без восемнадцати пять или что-нибудь услышать…
– В связи с переходом на полный хозрасчет и самоокупаемость, перед нами стоит задача преодоления рецидивов застойного периода. Учитывая необходимость учиться демократии, следует решать эту проблему по-новому, творчески, в соответствии с перестройкой всего хозяйственного механизма. Короче говоря, я предлагаю всеобщим и тайным голосованием,– тут заведующий посмотрел почему-то на дверь,– сократить товарища Щеглова. Хотя, конечно, можно кого-нибудь другого. Если будут у кого-то мнения. Может быть, есть у кого-нибудь мнения?
– Есть мнения? У кого есть мнения? – зашелестели головы.
– У меня есть мнение,– сказала одна голова и посмотрела в окно.– Следует со всей откровенностью признать, что, скажем,– овощебаза… Все, значит, отработали на овощебазе, а товарищ Щеглов чего? Умный больно? Да? Это же просто вопиющий нечеловеческий фактор! И вообще он какой-то… В общем, я согласна с деловой, прямо скажем, постановкой вопроса о тайном голосовании против Щеглова.
– Разрешите мне? – спросила другая голова, глядя под ноги.– Раз теперь самоокупаемость и всякая гласность, то товарищ Щеглов сказал один раз, что – вот, говорит, где у меня этот цемент… И показал, где. Вот здесь. К сожалению, у меня не хватило принципиальности раньше выступить против такого бюрократического, чиновс… чиновческ… чин…
– Ваше конструктивное предложение? – перебил заведующий.
– Мое конструктивное предложение,– кивнула голова.– А еще он меня Павлом Ивановичем называет, а я Василий Федорович…
Щеглов не мог понять, почему все смотрят мимо. "Наверно, меня нет,– подумал он.– Наверно, я в командировке". Улитка высунула один рожок. Рожок был прозрачный. Щеглов тронул его ногтем, и рожок спрятался. "Сократился",– подумал Юлий Петрович…
– Конечно, чего там, не семнадцатый год, не молоденький,– тихо сказала следующая голова.– И пожалеть бы, конечно, не тридцать седьмой, слава богу, не репрессии… Хотя, конечно, не к расстрелу… Вот я десяток годов с ним, с товарищем-то, так сказать, Щегловым отсидел тут – и что? Ну – опыт… Значит – застойный. И спит… Ведь все время спит. Хотя, конечно, чего там – кто не спит? Я, разве…
– Короче говоря,– опять перебил заведующий,– кто за то, чтобы тайным голосованием сократить Щеглова или другого кого-нибудь, если будут мнения, прошу поднять руки… Раз, два… Единогласно. Прошу опустить и проголосовать тайно…
Юлий Петрович понимал, что сокращение – это просто когда гонят со службы вдруг, но он отчего-то представил себя в проходной сокращенным до размеров доктора Беркли. Это было обидно и страшно, поскольку он думал, что, если, сократив, не разрешают ходить на завод, то могут сократить еще, в трамвае, не велев пускать в трамвай, и еще, в магазине, запретив соваться в магазин, а потом еще – не позволяя жить в квартире, чистить зубы, смотреть на светофор – и вот ростиком с кирпич, с чашку, с наперсток, со спичечную головку, он наконец с хрустом лопался под башмаком одного из великого множества двойников, тайно или явно голосующих против него…
Если долго-долго повторять одну фразу – например, "меня нет", она постепенно станет бессмысленной звуковой горсточкой, но будет вертеться в мозгу и потом, когда вам это занятие осточертеет. Если долго думать – вот так же, привязавшись к двум-трем постоянным мыслям,– получается гудение, тупое карусельное "ы-ы-о", оборвать которое можно только одним, кажется, способом, который и выбрал Юлий Петрович.
Но справедливости ради нужно сказать, что в те дни над разъездом стояла жуткая жара, и на всем происходящем имелся ее отпечаток – будь то щегловский душевный кризис по поводу "Душевной щедрости" или грызня на селивановской плантации, где от зари до зари слышалась ругань и колодезный визг, или идея доктора Беркли, который в тайне радовался анабиозу Щеглова.
Идея заключалась в том, чтобы начинить матрешку гвоздями и скормить селивановскому кобелю. С какой стати матрешку и каким образом скормить, доктор не знал, ему было стыдно, и именно поэтому он упорно стремился идею реализовать.
Само собою разумеется, пес был умней доктора. Это сделалось понятным в первый же день. Но доктор угробил еще три. Рано-рано утром, мимо камышей, где прятался Щеглов, он пробирался к райскому холму и до вечера претерпевал бесконечное количество унижений, то заигрывая и пытаясь изобразить очень доброе лицо, то пробуя напугать, то делая даже вид, будто сам с удовольствием съедает матрешку. Иногда ему казалось, что кобель ухмыляется. Ничего не дал и способ бросания сухарей: сухари пес ловил, а матрешку отбивал лапой и по-кошачьи закатывал ближе к холму. Доктор Беркли с трудом доставал ее удилищем, а пес щурился, ожидая, когда его штаны окажутся в контролируемой зоне.
Наконец, к исходу четвертого дня доктор впал в состояние, которое не имело ничего общего с храбростью. Бросив матрешку, он шел к псу, с досадой занятого человека оттаскивал его за шиворот, забирал матрешку и, возвратившись на место, снова бросал. От помешательства спас вечерний Селиванов. Доктор спрятался и, спрятавшись, пришел в себя.
В ту же ночь, мимо пса, который приветливо помахивал хвостом, он пробрался на станцию и украл большой кусок самодельной свиной колбасы. Щеглова он застал бодрствующим, если можно назвать бодрствованием пустоглазое сидение над клумбой. К этому времени доктор был уже уверен, что приручил пса при помощи матрешки и, более того, именно это сделать и предполагал. Оставалось чуть – закрепить уверенность рассказом. Но рассказа не получилось, потому что Щеглов, глядя в укроп, неживым голосом сказал, что не будет есть колбасу.
– Красть – плохо,– добавил он после паузы. От неожиданности доктор спросил, почему.
– Потому… люди – братья,– прошелестел Юлий Петрович.
– Ага. Точно,– кивнул Беркли.– Причем, ваши. Причем – близнецы.
С досады, но главным образом – в каком-то даже упоении неуязвимостью, он совершил еще несколько набегов, докрав колбасу до конца. Обожравшийся пес едва двигал хвостом. Трудно сказать, чем все это могло кончиться, но рейды доктора Беркли прекратил дождь – роскошный ночной ливень, невидимый, гремящий и долгожданный.
Наутро воздух был трудным от запаха произрастающих стеблей. Росток за ростком выдавливала из себя беременная почва. Истомным соком исходили травы. Зеленая плоть медленно шевелилась на ветвях.
Дважды получив лопатой по загривку, пес оборвал цепь и перемахнул забор, а вслед за ним со двора вылетел Васька, которому было велено пустым не возвращаться, что он, кстати говоря, и исполнил. Часа через два Селиванов нашел его на почте, где они вместе с доктором, расположившись вкруг посылочного ящика, завтракали. Рассмотреть подробней, а тем более что-то предпринять не удалось, поскольку третьим в компании был кобель. Молчком, дед – пятясь, с дубиной, пес – жутковато побрякивая обрывком цепи, они дошли до моста. На мосту пес лег и притворно зевнул, а старик побежал.
– За ружьем, небось,– сказал доктор, глядя из-под руки.
– Фигня,– сказал Васька.– Сверленое.
Действительно, Селиванов бежал вовсе не за ружьем. Он просто осознал масштабы катастрофы. Однако Степка, липкий от меда, всего-навсего спал, забравшись на сеновал и втащив за собой лестницу, но проснувшись, выглянул в окно и показал шиш. "Сволочь нерусский! – пьяным голосом крикнул Селиванов.– Слезешь еще, гад!" Поискав, чем бы швырнуть, он плюнул себе на рукав и ушел в кладовую. Там он заплакал, что, конечно же, ничего хорошего не предвещало.
Тем временем Юлий Петрович Щеглов сидел в яме неподалеку от школьной заводи. Яма была свежей и сырой. Из стен торчали белые корешки, которые Юлий Петрович аккуратно скусывал ногтями и выбрасывал наружу: он хотел порядка и одиночества.
Было так: сразу после визита доктора Беркли Юлий Петрович уснул. Он увидел лес. Точнее говоря, это был не лес. Это был разросшийся укроп, хотя, возможно, укроп оставался в прежних размерах, просто все происходящее – в том числе и сам Юлий Петрович – было ничтожно мелким.
От фиолетовых ветвей – где-то высоко вверху – стоял сумрак. В сумраке, между стволами, перебегали какие-то существа, производя звук, похожий на зуд. "Динь-дон,– слышалось отовсюду.– Динь-дон". Серенькие, вертлявые, с небольшим выростом, а вернее – одутловатостью вместо лица, существа занимались странным делом: подкараулив, один вспрыгивал другому на закорки и с криком "динь-дон!" съедал. От съеденного оставался скелет без головы. Съевший выдавал ему бумажку, скелет расписывался и уходил с бумажкой в руке. Как все мелкое, это происходило мгновенно. Иной раз съевший тут же оказывался съеденным, и тогда скелет, покуда длилась чехарда, стоял и ждал, чтобы расписаться.
"Динь-дон! – зудело вокруг.– Динь-дон! Ура!" Щеглов понял, что звонит телефон. Он снял трубку.
"Брат! – сказала трубка.– Не "динь-дон", а день донора".
"Извините,– сказал Щеглов.– Я не знал".
"Брат! Ты уже брат?"
"Не знаю",– ответил Щеглов.
"Брат! Да здравствует общество Добровольного Креста! Ура!" – завопила трубка.
"Ура!" – подхватил Юлий Петрович. И в тот же миг оказался облепленным множеством егозящих ртов. Это было похоже на встречу родственников, но кончилось быстро и небольно. Чувствуя что-то вроде легкости от межреберного ветерка, Щеглов увидел бумажку, которую держал в руке. На бумажке было написано "Справка об освобождении".
"Слава нашим язвенникам! – гремело кругом.– Ура!"
"А-а!" – безголосо закричал Щеглов. И холод сделался нестерпимым, и он проснулся, не сразу поняв, что лежит под дождем и ничего, ничего другого понять уже не сможет.
Дерево, которое выбрал Юлий Петрович, было тополем. Он выбрал его из-за толстого сучка на удобной высоте. Правда, после нескольких попыток выяснилось, что добраться до сучка не так легко. Поэтому, чтоб не тратиться дважды, он решил сперва закончить внизу и, отметив палочкой место, куда предполагал упасть, отвисев свое, взялся за лопату.
Трудно сказать, насколько это важно, но несмотря на решительность и решенность, все дальнейшее оказалось сопряжено с малопонятными странностями. Например, научившись вырезать дерновые брикеты, Юлий Петрович испытывал настоящее удовольствие от того, что они такие квадратные и так легко отделяются от земли. Сняв дерн, он надолго забылся в добывании тополиных корешков: ему нравилось, обрубив корень, угадывать его направление, точным ударом перешибать с другого конца, а потом тянуть. Затем его увлек процесс рытья как таковой, потому что за слоем черной земли шел слой песка, а за ним глина, и каждый новый слой отличался своим запахом и требовал своей сноровки. Но самое удивительное, что при всем при этом Юлий Петрович время от времени ложился в яму, примеряя ее на себя – устраивался, обминался, щупал неровности под головой.
Когда же яма наконец была готова, он выщипал из стенок корешки и лег, как собирался лечь. Сверху был голубой прямоугольник, перечеркнутый тополиным суком. Пахло погребом. Щеглов знал, что делать дальше. Но он просто устал. И повернулся на левый бок.