Яик – светлая река
– Поняли!
– Ясно, чего там!
– Правильно написано!
– Долой атаманов!
Толпа заволновалась, зашумела.
– Спасибо тебе, адвокат, правильно говорил!
– Люди добрые, это же не мои слова. Это обращение Совдепа.
– Все равно спасибо!
К толпе рысью подъехали два казака. Они направили коней в самую гущу и ударами плеток стали разгонять людей.
– Что за сборище? Р-рас-хо-ди-ись!..
Один из казаков, пришпоривая коня, стал пробираться к человеку в черной шляпе.
– Что за бумага у тебя, а ну, давай ее сюда!
– Да вот народ просил прочитать…
Рослый, крутоплечий старик, стоявший рядом с адвокатом, выхватил у него из рук обращение и, спрятав за пазуху, юркнул в толпу. Но второй казак перерезал ему дорогу:
– Куда, старый черт, а ну, давай бумагу!
Кони с храпом налетали на людей. Толстые нагайки со свистом опускались на сгорбленные спины. Народ бросился врассыпную. Побежал и адвокат.
Старика, спрятавшего за пазуху обращение, казак догнал и схватил за ворот. От сильного толчка колени старика дрогнули, и он повалился под грудь лошади, но казак не дал ему упасть, крепко держал за ворот. Крича и ругаясь, он поволок его на середину улицы.
Адвокат негодовал, он пытался доказать казаку, что ни в чем не виноват.
– Неграмотные, темные люди хотят знать, что творится на белом свете. Вот тот старик меня попросил почитать, я и прочел, а остальные слушали… Что вам от меня надо? Это настоящее хулиганство! Это беззаконие! Вы нарушаете гражданское право!
На шум подоспела полусотня. Казаки согнали не успевших убежать людей в кучу и, давя их конями, нахлестывая нагайками, как стадо овец, загнали в ближайший огороженный двор и заперли.
Казак, державший старика, выхватил у него спрятанное на груди обращение и со злостью изорвал его в клочки. Адвоката в черной шляпе и старика четверо казаков погнали по Губернаторской улице в сторону «Сорока труб».[17]
По каждой улице разъезжали казачьи пикеты, на углах стояли посты. В несколько часов они успели разогнать все сборища людей, улицы опустели, в городе воцарилась тишина.
Вестовые и нарочные расклеивали по городу приказ Войскового правительства.
ВВИДУ ЧРЕЗВЫЧАЙНОГО ПОЛОЖЕНИЯ ДО УСТАНОВЛЕНИЯ ПОЛНОГО ПОРЯДКА ГОРОД ОБЪЯВЛЕН НА ВОЕННОМ ПОЛОЖЕНИИ. С ШЕСТИ ЧАСОВ ВЕЧЕРА ДО ДЕВЯТИ ЧАСОВ УТРА ЗАПРЕЩЕНО ВСЯКОЕ ДВИЖЕНИЕ ЧАСТНЫХ ГРАЖДАН ПО УЛИЦАМ.
Одновременно со всех заборов, ворот и стен срывались и соскабливались обращение Совдепа к народу, большевистские листовки и призывы. Белоказаки «очищали» город от неугодных Войсковому правительству бумажек.
Во время этой «чистки» конный разъезд наткнулся на Хакима, стоявшего на крыльце курбановского дома. Он пришел сюда перед рассветом и в нерешительности топтался возле дверей, раздумывая, что бы предпринять такое, чтобы встретиться с Мукарамой. Казаки, увидев по форме, что он студент, тотчас окружили его. Один из них спешился, сорвал с ворот листовку и, подойдя к Хакиму, сунул ему бумажку в лицо:
– Читай, что здесь написано.
Простодушный Хаким, не поняв недобрых умыслов казаков, думая, что те и вправду хотят узнать содержание листовки, быстро без запинки прочел ее.
– Кто писал?
– Тут фамилии не указано, неизвестно, кто писал, – проговорил Хаким, пятясь.
– А кто приклеил?
– Не знаю…
– Притворяешься, книжный антихрист!
– Ну-ка, марш вперед, живо!..
Казаки погнали Хакима по улице, крича и подстегивая нагайкой. Они торопились догнать других конвойных, которые вели старика и адвоката и были уже далеко, около здания окружного суда. Хаким был одет налегке, в короткой форменной тужурке, и удары больно ложились на спину. Может быть, оттого, что он был студентом, казаки особенно свирепствовали, норовя стегнуть его по лицу, по глазам. Они наезжали на него конями, заставляя бежать во весь дух, пока не присоединили к старику и адвокату.
3
Словно растревоженный улей, всю ночь безумолчно гудели учащиеся мужской гимназии. Мнений было много, но в конце концов было принято единое решение – утром в знак непокорности Войсковому правительству и протеста против бесчинств, творимых казаками, организованно, в колонне пройти по Губернаторской улице – устроить демонстрацию.
Слабый солнечный луч, пробившись сквозь серую пелену туч, вмиг озарил кумачовое полотнище, гордо реющее на ветру. Солнце взошло и скрылось за тучами, словно боясь земной стужи, а красный флаг продолжал бесстрашно развеваться над колонной.
Жгучий морозец, хрусткий снег.
Узкие, удобные гимназические мундиры. Форменные фуражки.
Юные лица. Четкий шаг.
Стройные, тонкие фигурки, смелые, задорные движения.
Колонна!.. Уверенная поступь.
Как только гимназисты свернули с Причаганской улицы на Губернаторскую, грянула песня. Пронизывающий ветер, дувший с Шаганского водоема, подхватил страстные, волнующие слова революционного гимна и понес их по улице, туда, к центру, где в безмолвии стыли высокие каменные дома богатеев Уральска.
Это есть наш последнийИ решительный бой…С ИнтернационаломВоспрянет род людской!..Торжественно и гордо звучал гимн, то набирая высоту и паря как орел, то стремительно падая вниз и сливаясь воедино с твердой, уверенной поступью сотен ног; как волна готовая смести все на своем пути, шагала песня по Губернаторской улице вместе с колонной гимназистов. Для них, казалось, не было никаких преград.
Казаки, патрулировавшие по Губернаторской, не сразу поняли, откуда доносилась песня и кто ее пел. От неожиданности они остановили коней и растерянно озирались по сторонам. Кто-то высказал догадку, что это вошел в город красный отряд; подхорунжий, трусливо ежась, повернул лошадь и хотел было уже скакать к дому вице-губернатора, где размещался штаб генерала Акутина, но, еще раз взглянув на двигавшуюся колонну, остановился. Он заметил, что все демонстранты одеты в одинаковые темные форменные мундиры. Несколько секунд подхорунжий пристально всматривался в них и затем, облегченно вздохнув, проговорил:
– Бьюсь об заклад, это, кажись, проклятые студенты!
– Точно, они, испорченные книжники!
– А ты как думаешь, на чьей стороне они?
– Известно, на чьей!..
Занятые разговором, казаки не заметили, как сзади к ним подъехал сотник. Только когда неожиданно раздалась команда: «Р-разогнать!..» – они испуганно вздрогнули и, быстро оглянувшись на сотника, поскакали в сторону гимназистов.
– Стой! Остановись!
– Поворачивай назад!
Но демонстранты не испугались, их не остановили грозные окрики конных вооруженных людей. Не обращая внимания на свирепые лица казаков и их угрозы, гимназисты продолжали уверенно идти вперед. Между тем сотник уже успел собрать вокруг себя патрулировавшие на соседних улицах казачьи разъезды. Он выстроил их. Холодным блеском сверкнули в воздухе сабли. Казаки ринулись на демонстрантов.
Гимназисты поняли – им не пробиться сквозь казаков, не пройти в центр города; песня смолкла, и они, не нарушая строя, как на параде, развернулись и пошли обратно. На Губернаторскую прискакала еще полусотня казаков, срочно высланная штабом для наведения порядка. Казаки наглели, наезжали на демонстрантов, замыкавших колонну, хлестали нагайками по тонким юношеским спинам, злобно кричали и ругались…
Ни один из гимназистов не выбежал из строя, не проявил трусости. Неторопливым шагом колонна приблизилась к воротам и медленно вошла во двор.
Как только последний ряд гимназистов вошел во двор, Амир, несший впереди революционное знамя, торопливо захлопнул ворота перед самыми мордами коней.
Казаки окружили гимназию. Сотник послал нарочного в штаб. Через полчаса прибыл сам генерал Акутин и приступил к выявлению зачинщиков демонстрации.
Гимназисты молчали. Никто не выдал организаторов демонстрации. Генерал Акутин, обозленный, стал по лицам отбирать «преступников». Тридцать человек взяли под стражу и отвели в городскую тюрьму. Разгулявшиеся мятежные казаки хватали всех без разбора, кто попадался им на улице, и гнали их в тюрьму. И блуждавшего, тоскующего по любимой юношу, и уставшего от долгой несправедливой жизни и жаждущего правды старика, и добродушного законоведа, и боровшихся за счастье людей революционеров, и пылких гимназистов, вышедших на демонстрацию.
Глава девятая
1В первые минуты, когда Хакима окружили конные казаки и погнали к тюрьме, он был ошеломлен – позор!.. Его, как убийцу, как грабителя и вора, гонят в тюрьму! Это равносильно смерти. Он был готов провалиться сквозь землю, ему казалось, что все прохожие смотрят на него. «Лучше умереть, чем пережить такой позор! Такое бесчестье!»
Нет, не только физические страдания мучили его, когда он, задыхаясь, бежал перед казаками, а те, гикая, нахлестывали его по спине нагайкой, – страдала душа, к горлу подступала обида, а глаза затуманивались слезами. Только когда присоединился к двум арестованным – невысокому интеллигенту в черной шляпе и слегка поношенном черном пальто и сгорбленному старику с кровоточащими ссадинами на лице, – немного успокоился. Интеллигент в черной шляпе всю дорогу до тюрьмы безумолчно говорил о несправедливости казаков, арестовавших его, безвинного человека. «Это вопиющее беззаконие! Я никогда и нигде не видел такого произвола, это неслыханно! Это насилие! Растоптана человеческая гуманность. Неслыханная наглость – первого попавшегося человека хватают на улице и гонят в тюрьму! Дикость, доисторическая дикость, от которой холодеет сердце!..» Эта обличительная тирада адвоката ободряюще подействовала на Хакима.
«Не я один опозорен и обесчещен, – подумал он. – Не я один схвачен ни за что. Вон какого интеллигента арестовали, не посчитались ни с чем…»
Пока Хаким рассуждал над тем, какое несчастье неожиданно обрушилось на его голову и как теперь выйти из этого положения, казаки подогнали его к высокому каменному забору с колючей проволокой. Хаким с ужасом глянул на эту холодную темную стену с двумя сторожевыми вышками по углам, за которыми виднелось такое же холодное и серое здание тюрьмы. Он не сразу понял, для чего были сделаны вышки и натянута проволока; тюремные охранники распахнули тяжелые железные ворота, впустили арестованных и снова закрыли, громыхнув массивной задвижкой. Стало жутко, словно Хакиму только что вынесли приговор: «Ты больше не увидишь ни солнца, ни голубого неба, вечно сидеть тебе в промозглой сырости и темноте!..» Это прочел он в глазах охранников, об этом говорили молчаливые каменные стены и многочисленные железные двери со скрипучими запорами, через которые проводили их. Наконец арестованных ввели в темный длинный коридор, по обеим сторонам которого черными столбиками виднелись двери.
– Раздевайтесь!
Все трое, испуганно прижимаясь друг к другу, не могли разобраться, что означал этот грозный окрик и к кому он относился. Приказывал надзиратель, одетый в черное; в руках он держал связку ключей, каждый из которых по величине напоминал молоток. «Расстреляют?!» – молнией пронеслось в голове Хакима. Он задрожал, будто на него вылили ушат ледяной воды, звонко застучали челюсти.
– Чего выпучил шары, старый хрен! А ну скидай свои лохмотья! – надзиратель ткнул старика кулаком в грудь. – А ты, черный котелок, кого ждешь? – повернулся он к адвокату и с издевкой добавил: – Шляпу нацепил, арда несчастная!..
Другой надзиратель грубо снял с Хакима пальто и принялся обрывать пуговицы на нем.
– Раздевайся догола!
Хаким, продолжая стучать зубами от испуга и холода, стал раздеваться; адвокат и старик тоже неуклюже и робко принялись сбрасывать с себя одежду. Надзиратели приступили к обыску: ремни и шнурки они откидывали в сторону, с брюк и рубашек посрезали крючки и пуговицы; вывернув карманы, забрали все документы, бумаги и деньги.
– Вы топчете человеческое достоинство. Не имеете права так обращаться со мной. Это варварство! – начал было снова горячиться адвокат.
Старший надзиратель рявкнул на него:
– Заткни рот! – и сунул ему под нос увесистый кулак.
Голых, их поставили рядком вдоль стены. Старший надзиратель заставил три раза присесть и встать, согнуть и разогнуть спины, затем, не разрешая одеваться, сунул им одежду в руки и втолкнул в камеру.
Могильной сыростью обдало Хакима. Стены грязные, исцарапанные и исчерканные чем-то твердым, в кровяных пятнах от раздавленных клопов; высоко, почти под самым потолком, узкое окно с железными решетками и разбитыми стеклами. Один из глазков оконной рамы заткнут не то изодранным в клочья старым одеялом, не то ватными брюками. Все трое молча стали одеваться; вместо брючных ремней кое-как приспособили связанные носовые платки и оторванные с кромкой подолы нижних рубашек.
В тот же день, когда, спустя несколько часов, в их камеру втолкнули арестованных гимназистов, Хаким повеселел, словно вновь очутился на свободе. Схватив Амира в объятия, он радостно воскликнул:
– Ойпырмай[18], просто чудесно, что ты оказался здесь!
– Я вижу, ты радуешься моему несчастью? – удивился Амир.
– Как ни толкуй, а я сказал правду. Если бы не вы, я умер бы от отчаяния в этой мрачной гробнице!
Как ни казалось ему, что легко делить тяжесть и горечь заточения вместе с товарищем, сердце точила разъедающая тоскливая боль.
Для самых различных по характеру и образу жизни людей, столкнувшихся по воле судьбы в камере, прошедшие трое суток показались невыносимо жуткими, как страшные кошмарные сновидения, но это было лишь началом мучений, унизительных пыток, которые предстояло еще испытать и которые не могли представить ни само болезненно-лихорадочное воображение, ни охватить здравый рассудок…
– Это ты, большевистский прихвостень, расклеивал листовки? – размахивая наганом, кричал офицер на Хакима во время допроса. – Тебя мало расстрелять, повесить тоже мало!.. Ты будешь всю жизнь мучиться, прикованный к тачке! И я это сделаю! Даю ночь на размышления. Утром все расскажешь. Только правдой можешь вымолить прощение. Иди, скотина!..
Вернулся Хаким в камеру с видом обреченного на смерть человека, который потерял последние надежды на спасение, и не было даже соломинки, за которую можно ухватиться. Он больше уже никогда не увидит ослепительно сверкающего мира, навеки порвана связь с жизнью, похоронены самые дорогие мечты, и нет для него теперь ни радости, ни счастья, ни горячих юношеских надежд на будущее.
Прошла ночь. Он почти не спал, а утром был мрачен как туча.
К нему подошел Амир и стал успокаивать:
– Не бойся, мне они говорили то же самое, что и тебе, с той только разницей, что обещали не к тачке приковать, а подвесить за ногу. Да, да, вот за эту ногу. А что еще могут пообещать враги? Или ты ждешь, что они поклонятся тебе: «Добро пожаловать, господин, искренне сочувствуем и желаем поскорее выбраться отсюда в полном здравии»? Брось печалиться, не тужи, подними выше голову! Кто знает, кому еще придется возить тачки и быть подвешенным за ногу!
Сидевший неподалеку от них рабочий-татарин одобрительно закивал головой:
– Не отчаивайся, малый, с вами ничего не случится. Только не подписывайте никаких бумажек и держите язык за зубами. Тюрьма кишит провокаторами.
«Многое видел в жизни этот татарин-рабочий, не раз, видно, сидел в тюрьме, опытный, умный человек. Пожалуй, он правильно говорит. Ну хорошо, если со мной ничего не сделают, тогда зачем держат в тюрьме, для чего унижают и издеваются? Тут действительно, как говорил адвокат, настоящее варварство. Ведь никто не знает, где мы, что с нами. Если даже всех нас уничтожат, все равно никто не узнает».
В углу камеры заворочался арестованный с забинтованной головой, заплывшими от побоев глазами и распухшими губами. Он не мог разговаривать. Татарин-рабочий объяснялся с ним знаками.
– Хороший человек, лев-джигит!.. Председатель Январцевского Совдепа. Это кулаки его так, собаки!.. – сказал татарин, вставая и направляясь к больному.
Камера переполнена, людей набили сюда, как овец в тесный загон. Заключенные сидят плотно, плечо к плечу, многие в одних рубашках. Когда втолкнули сюда Хакима со стариком и адвокатом, было холодно, а теперь от человеческих тел и дыхания сделалось тепло, в камере стоял кисло-горький тяжелый запах, смешанный с табачным дымом, было трудно дышать, неприятно першило в горле.
Тюрьма как могила, сырая и холодная, и кажется, что стены наваливаются на плечи и вот-вот раздавят человека.
«Настанет ли светлый день для нас или нет?» – грустно подумал Хаким, взглянув на ржавые железные прутья и тусклые стекла высокого тюремного окна.
2
После полудня воробей, умостившись на подоконнике высокого тюремного окна, суетливо повертел своей крохотной серовато-темной головкой и сквозь железные решетки с любопытством, как показалось арестантам, заглянул в камеру.
– Хаким, воробушек на тебя смотрит, – наверное, тебя выпустят? – наперебой закричали арестованные.
Хаким сидел на краю железной койки, спиной к окну. Пока обернулся и выглянул в окно, воробушек чирикнул и улетел. Хакиму страстно хотелось, чтобы это была правда. Стараясь ничем не выдать своего волнения, небрежно сказал:
– Все эти приметы – ерунда!
– Совсем не ерунда, – возразил татарин-рабочий, подойдя к Хакиму. – Верный примет. Освободишься.
Не успел он проговорить, как целая стайка воробушков с шумом уселась на подоконник, но через секунду, словно вспугнутая кем-то, – улетела!
– Ура!
– Ура!
– Все как один уйдем отсюда! – нестройно закричали арестованные.
Некоторые на радостях даже захлопали в ладоши.
– Оллахи, хорошо, малай. Все равно мы победим. Красная гвардия… – начал было татарин, но тут же смолк.
Хаким, глядя на взволнованное скулистое лицо татарина, подумал: «Многое претерпел в жизни этот человек, крепкий!»
– Товарищи! – татарин выбросил вперед руки, как бы зазывая к себе в объятия. – Давайте споем! – И, не ожидая согласия, густым сильным басом затянул:
Смело, товарищи, в ногу,Духом окрепнем в борьбе.В царство свободы дорогуГрудью проложим себе.Песню подхватили второй, третий, четвертый, и вскоре вся камера загудела от мощного слитного хора голосов.
Страстные призывные слова песни и щемящая, захватывающая мелодия проникали в самое сердце. Песня вырвалась в коридор и потекла по камерам, она проникла в самые темные закоулки тюрьмы, в самые глухие подвалы с щербатым и грязным цементным полом, куда никогда не попадал солнечный луч.
Как пламя во время пожара, раздуваемое ветром, вдруг охватывает весь дом, – так всколыхнулась и охватила тюрьму песня. Не прошло и минуты, как ее запели и в других камерах. Словно эстафету, ее передавали от камеры к камере: от восьмой к девятой, от девятой к десятой… от двадцать второй к двадцать третьей – общим камерам, расположенным в конце коридора. Второй куплет пела уже вся тюрьма.
Вышли мы все из народа,Дети семьи трудовой.Братский союз и свобода —Вот наш девиз боевой.Пели на разных языках: русском, казахском, татарском, пели во весь голос, вдохновенно и бодро, казалось, что песня вот-вот сорвет крышу и разбросает по камушкам эти холодные стены тюрьмы.
Арестованные не спрашивали себя, зачем они поют и кто первый запел, – песня сама вырывалась из груди. Она звала к борьбе, и каждый чувствовал себя в этот миг сильным и свободным, уносился мыслями вперед, к светлым дням, которые непременно наступят и принесут счастье и радость. Песня окрыляла, заставляла надеяться и верить.
Песню услышали и в соседнем корпусе, где томились женщины. Она проникла и в глухие одиночные камеры, в одной из которых сидели Червяков и Дмитриев.
Червяков подбежал к узкому зарешеченному окну, закрытому снаружи дощатым козырьком, и стал внимательно прислушиваться.
– Петр Астафьевич, подите сюда!.. Поют «Смело, товарищи…». Это в общих камерах. Да, в общих камерах поют! Там, очевидно, произошла какая-то перемена.
В глазах Червякова загорелись огоньки; чем дольше он вслушивался, тем шире расплывалась по лицу радостная улыбка.
– Перемена?.. Это вполне естественно, особенно теперь, в настоящий момент, – улыбнулся Дмитриев. – Пожалуй, и мышь едва ли согласится сидеть без движения в этой каменной скорлупе.
– Все громче и громче поют, Петр Астафьевич, слышите? По-моему, там что-то большое произошло. Может, помощь подоспела, а?..
Дмитриев некоторое время молча вслушивался, затем тихо проговорил:
– Нет, Павел Иванович, это не помощь… Рановато ей, да и откуда она сейчас?.. Поют, вероятно, по какому-то другому случаю.
– Но ведь вся тюрьма поет!
– И что же…
Из соседней камеры послышался стук – это вызывали Червякова. Учитель подошел к стенке и стал тоже стучать.
В камере, откуда раздался стук, сидели Половинкин и Нуждин. Червяков установил с ними связь и все время поддерживал ее. Он заставлял Дмитриева расхаживать по камере, а сам в это время разговаривал с Нуждиным. Вот и теперь, прослушав выстукивание, он подошел к Дмитриеву и сказал:
– Нуждин передает, что это, по-видимому, песня протеста.
– Это его предположение? Да, конечно…
Надзиратели бегали, суетились, но песня все росла и росла, и казалось, раскачивалась и трещала тюрьма от ее силы.
Кто-то побежал за начальником.
Когда в сопровождении шести жандармов в коридор вошел начальник тюрьмы – низкий рыжеусый старичок, с отекшими мешочками под глазами, – заключенные второй раз пели куплет:
Долго в цепях нас держали,Долго нас голод томил,Черные дни миновали,Час искупленья пробил.Начальник тюрьмы, постояв с минуту на пороге, прошел к двери восьмой камеры. Он молча кивнул коридорному надзирателю, давая знак открыть.
Старичок надзиратель возразил:
– Эту страшную кутерьму затеяли вон в той камере, – и он указал ключом на седьмую.
– Открой!
Надзиратель послушно вложил в замочную скважину ключ, повернул его и открыл дверь. В камере пели:
…Час искупленья пробил…Заключенные стояли возле дверей. Увидев группу вооруженных жандармов во главе с начальником тюрьмы, теснее прижались друг к другу. Песня постепенно стала стихать.
– Прекратить! – рявкнул рыжеусый.
Один за другим заключенные стали отходить в глубь камеры, но те, кто посмелее, продолжали еще петь, хотя голоса их уже звучали тише и вскоре совсем смолкли. В камере наступила тишина. Амир выступил вперед и, иронически улыбаясь, заговорил:
– Господин начальник, в камере пятнадцать гимназистов, десять рабочих, пять железнодорожников, четыре крестьянина и два интеллигента. Все они посажены сюда безо всякой вины и пока пребывают в добром здравии. Хлеб, отпускаемый вами, лопают целиком и крошки тоже. А революционные песни поют с разрешения самой новой власти и всей душой желают, господин начальник, неизменно цвести и вам на вашем служебном посту.
– Пошел!.. Заткни глотку! Без вины… Хороши: без вины… Бунтари! Нарушители порядка! На законную власть руку подняли! Молчать!.. – возмущенно гаркнул начальник тюрьмы и зло топнул ногой.
– В чем же мы виноваты, господин начальник? – понизив голос, заговорил Амир. – Что мы сделали? Мы только называли вещи своими именами: на белое говорили белое, на черное – черное. Какие же мы «нарушители порядка»? Если уж говорить правду, то нарушителем является прежде всего сам господин Акутин, который оторвал нас от учения и запер сюда, в довольно неприятное для «гостей» помещение. Здесь тысячи клопов. Тысячи!.. А спим мы прямо на цементном полу, вместо пуховых подушек – доски! Вот, смотрите на нас, – мы же должны зачеты сдавать, понимаете, в Пифагоровых штанах разобраться…
Последние слова Амира, где речь шла о каких-то «штанах», начальник тюрьмы истолковал по-своему, увидев в этом намек; огненно-рыжие усы его нервно задергались.
– Молчать, – срывающимся голосом крикнул он. – Пуховые подушки… цементный пол… штаны Пифагорьева…
В этот момент сидевший в глубине камеры адвокат поднялся и, расталкивая заключенных, подошел к начальнику тюрьмы.
– Господин начальник тюрьмы, – заговорил он, жестикулируя, словно выступал на судебном процессе, – на ваших глазах творится страшное безобразие, которого нельзя ни передать словами, ни описать пером. За что посадили этих людей? Ни за что. Это ни с чем не сравнимое шарлатанство, возмутительное бесчинство, не имевшее себе равных ни в какие времена ни в одном цивилизованном государстве. Это можно классифицировать как самоуправство, по принципу: что хочу, то и делаю! Вы растоптали священный свод законов о гражданских правах, незыблемо существовавший со времен Петра Великого и Екатерины Великой. Этот закон никто не имеет права нарушать. Вам должно быть хорошо известно, что, прежде чем арестовать кого бы то ни было, честного гражданина или даже преступника, власти должны оформить обвинительные документы и передать их прокурору, чтобы получить санкцию на арест. Прокурор выявляет наличие и характер преступления. Если находит оного гражданина опасным для общества, дает санкцию на арест, а дело передает в руки правосудия. Следственные органы устанавливают по вещественным доказательствам и по опросу свидетелей степень виновности. Только после этого человека сажают в тюрьму. Так записано в гражданском праве. А наше насильственное заключение – это нарушение закона, это тягчайшее преступление. Это, если хотите, приведет к нарушению незыблемых основ нашей Российской империи, фундамент которой – Закон!..