bannerbanner
Психологическая топология пути
Психологическая топология путиполная версия

Психологическая топология пути

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
42 из 68

В проблеме индивидуальности есть забавный парадокс, вернее, тайна. Давайте очень медленно вдумаемся в это дело, потому что проблема индивидуальности есть одновременно проблема общения, то есть сообщенности многих лиц. Те акты, которые я описывал как цельные и полностью по смыслу завершенные в момент, в неделимый момент, – скажем, нечто по смыслу полностью является преступлением. То, что ответственность за зло делима эмпирически, – к моральному вопросу отношения не имеет. В моральном смысле человек полностью вменяем, и вменяем в момент совершения зла или добра. Следовательно, в каком-то смысле добро и зло обладают особым временем. Время, издавна называемое в философии «вечным настоящим». Оно всегда – сейчас. Ну, хотя бы потому, что по времени ведь тоже – неделимо. Я сказал: по эмпирическим причинам неделимо: нельзя одну причину дать семье, другую – обществу, третью – дурному влиянию. Там – неделимо, с этим вы согласились, но во времени тоже – неделимо. А то, что неделимо, то и есть сейчас. Но странное «сейчас» – вечное настоящее. Так вот, я говорю: если человек совершил добро, то это абсолютно. В том числе и потому, что у добра нет причин, – причины есть только у зла. Если вы подумаете над тем, что вы сами говорите и как устроен ваш язык, то вы поймете, что язык через вас вам говорит именно это. Потому что, когда человек поступил просто по совести, именно тогда, когда у вас нет объяснений, вы говорите – по совести, ни по чему. Но это ведь означает, что вы отказались от причинной терминологии. И это означает, что если бы человек поступил плохо, то это можно было бы объяснять, приводить причины, а если он поступил хорошо, то этого не надо объяснять – в смысле – не требует приведения причин для того, чтобы мы поняли. Нечто злое требует нашего понимания, которое выражается в терминах (его рассердили, обидели, потому – злой), то есть мы употребляем языковые каузальные обороты (в случае объяснения добра мы их не применяем). (Я опять отклонился в сторону, но дело в том, что я хочу создать и у вас, и у себя ясное сознание тайны – не разгадать, а принять ее в себя с ясным ее сознанием. Это единственный способ, каким мы можем обращаться с тайной. Индивидуальность относится к такого рода тайнам.) Я возвращаюсь к тому, что хотел сказать: когда человек совершает добрый поступок, который не требует каузальных оборотов, который полон, весь целиком в вечном настоящем, то сказать «добр» – значит употребить бытийный термин. То есть акт полного свершения добра есть одновременно акт знания добра, и он совпадает с тем, чтобы «быть добрым». Знать добро равно быть добрым. Это есть тот случай, когда то – что и как я знаю, и есть – каков я, или – есть мое бытие. У буддистов такая вещь называлась различительным знанием. То есть такое знание, которое есть одновременно характеристика человека в его бытии. Скажем, если я знаю, что Бога нет, то я таков, каким можно быть, зная, что Бога нет. Или: если я знаю, что я как животное перед Богом (перед идолом), то я есть то, что я знаю. То есть я выделен в своем бытии, различен в нем тем, что и как я знаю. Тем самым знание – бытийно, то же самое что «есть» (не в смысле представления, картины, чего-то другого), это знание – различительно. Знание именно этого человека, и только его, – различительно его выделило по отношению к миру.

Следовательно, то, о чем я говорил, как о чем-то полностью существующем (по своему смыслу) в вечном настоящем, есть нечто уникальное и только данного человека. И в то же время это – уникально тысячекратно у тысячи людей, между которыми нет ничего общего; то, что их объединяет, нельзя получить путем сравнения внешних вещей, путем обобщения, между ними нет ничего общего, а они – одно. По абсолютному смыслу добра или зла, по полноте его смысла, существует согласие всех – не может быть иначе. Если мы знаем, то только так (если мы знаем добро, то только так). Каждый сам себя выделяет уникально таким знанием – это есть именно он, и это знание дано только уникально, и в то же время, оно есть у многих. Вот что я называю тайной. Я ведь утверждаю две, казалось бы, разные вещи: все абсолютно уникально и индивидуально, именно это выделяет каждого в отдельности в его уникальном виде, как бы внутренне конституирует человека в его отличии от всех других и как отличную часть в самом мироздании. (Один знает, что Бога нет, и он есть то, что он знает, а другой знает, что по отношению к Богу он как животное, а Бог – идол, и этот человек есть то, что он знает; а тот, кто считает, что нет души, – у него таки и нет души. Если ты очень настаиваешь, что души нет, значит, у тебя ее нет.) И в то же время я утверждаю, что есть абсолютная согласованность по всем этим уникальным точкам. Каким образом? Не путем сравнения – между ними нет ничего общего, и то, что в них произошло актом мысли, тоже произошло таким актом мысли, который не является сравнительным, то есть таким, в котором фигурировало бы сопоставление внешних вещей. Нет, здесь явно – не сопоставление внешних вещей, а когитальный акт сознания. То есть акт внесения себя в мир, занятие места в мире, выполнение своего предназначения. Только я могу, – но так говорят многие, и могут они что-то в одном – как этот унисон из уникальных, – не путем сравнения, при отсутствии чего-либо общего между ними. Вот это я называю тайной, я ее описываю. Весь мой опыт, присовокупленный к нему опыт философии, опыт Пруста, говорит, что это так, но одновременно это есть тайна, потому что эти вещи нашим логическим умом не могут быть связаны. Я вам напомню евангелические тексты, в которых эта проблема фигурирует, – в актах Духа, как выражается святой Павел, каждый начинает говорить на своей charabia, тарабарщине[422]. Когда все заговорили на своих языках, которые не имели ничего общего, но все они говорили одно. Так устроено наше сознательное бытие, и иногда оно прорывается на разных уровнях (религиозном, мыслительном и художественном). Проблему, которую я описываю, Пруст считал самой продуктивной в онтологическом смысле слова (слава Богу, таких слов, как «онтология», он не употреблял). Он говорил: все возникает только из соседства и различия вещей, совершенно различных[423]. Только их звучание создает гармонию (которая является основой нашей нравственности, основой музыки и т д.). И великие художники отличаются тем, насколько они могут услышать такую гармонию йcart, различительного отлета чего-то от самого себя, отлета, в котором лежит вся тайна и мысли, и музыки, и бытия. В каком-то смысле «В поисках утраченного времени» есть хор, унисонный хор множества миров, – все эти миры различны, индивидуализированы, движутся по своим параллелям. Я показывал, как универсум, казалось бы, единый, как говорит Пруст, заблудившийся в окрестностях наших душ, движется по многим параллелям, – а звук они издают общий и находятся в каких-то странных, таинственных отношениях[424].

И вот то, что я назвал «чистым временем», есть как раз нечто, что Пруст обнаруживает в феномене, называемом «непроизвольным воспоминанием», – нечто, что может втянуть каждую отдельную часть – вопреки общим иллюзиям (реальность – индивидуальна, а иллюзии – общие), втянуть все это в какой-то континуум, не являющийся последовательностью потока времени, эмпирического, где какая-то связь соединений возможна вопреки, помимо и поверх этой эмпирической последовательности потока времени. Представим себе этот поток времени как горизонтально текущий. Я не случайно применяю здесь слово «континуум». Во-первых, напомню вам смысл термина «чистое время». Чистое время есть время без наших переживаний. Это очень просто понять, если приостанавливать в себе действие предметных картинок. Язык содержит слова, за словами мы предполагаем денотаты (или референты) этих слов и ищем их. Скажем, чистое время – особый чистый предмет в мире. Да нет, не это имеется в виду. Я говорю – без наших переживаний. Наши переживания, я говорил вам, по природе своей, по определению, переживаются нами всегда со знанием причины этого переживания. Переживание неотделимо содержит в себе сознание причины этого переживания. Содержание переживания и есть переживание причины переживания. Пруст потому называет время, которое фигурирует в воспоминаниях, чистым, – потому, что оно как раз блокирует наши переживания. В смысле – нечто переживаемое нами вместе с осознаваемой причиной наших переживаний, в том числе местом и временем наших переживаний, То есть чистым временем было бы такое время, в котором нет переживания, – нет чего-то переживаемого с одновременной временной локализацией – она всегда эмпирична – этого переживаемого. Почему чистое время связано с континуумом? По одной простой причине: употребление термина «чистое время» у Пруста всегда связано с проблемой впечатления. Впечатление – первичный удар реальности, как она есть (произошло ли это в детстве или позже, чаще всего в детстве), удар, который сразу же оброс слоями интерпретации, – по терминологии Пруста – ушел вбок от прямой линии. Это впечатление – раз мы связали проблему произведения с измерениями – как раз и есть то, что должно быть отделено от своей связи с настоящим временем самого впечатления. Скажем, вкус пирожного «мадлен», существующий в настоящем времени, в момент вкушения его, – впечатление вкуса, если мы его прорабатываем и понимаем, должно быть отделено от настоящего момента, то есть от материи внешних воздействий, причинивших это впечатление, и тем самым мы отвлекаемся и от своих переживаний, которые содержат в себе – неотделимо – материю внешних воздействий, вызывавших эти переживания. И это означает (раз мы говорим – измерение), что событие этого впечатления, то есть движение этого впечатления как движение души, разбирающейся в этом впечатлении, происходит не в реальном пространстве воздействия внешних вещей, – например, я пью чай и макаю туда пирожное, – событие пирожного «мадлен» происходит не в реальном пространстве воздействия причинных цепей, – где, кстати, можно было проанализировать, почему я ощущаю вкус пирожного, сведя его к качествам вещей и к понимаемым свойствам психической раздражительности некоего аппарата, на который эти вещи действуют извне… Событие «мадлен», вынутое из реального пространства воздействия причинных цепей, происходит в некоем пространстве смысла и понимания, то есть в пространстве вариаций (это и есть континуум развития впечатления), и развивается путем вариаций. Даже прошлое оказывается вариацией этого развития. Впечатление как бы подвешивается вне своих не вызвавших его материальных воздействий и начинает, чтобы установиться в своем смысле, варьироваться. Но это, конечно, предполагает дополнительное измерение для этого движения, потому что двигаться в цепи материальных причин нельзя – там все места заняты. Мы движемся в другом измерении, и, следовательно, смысл, казалось бы, простого дискретного впечатления (пирожного «мадлен» или удара железки об рельсы; Марсель сидит в вагоне и слышит этот удар) не анализируем тем, что его вызвало в настоящем времени, а только будет устанавливаться (в том измерении, о котором я говорил) путем вариаций. Помните, я говорил вам об основных чертах современного искусства XX века: фрагментарность, вариативность и незавершенность… ведь само событие впечатления «мадлен» не завершено в момент его случания в настоящем времени под воздействием каких-то физических обстоятельств (я пью чай с пирожным), там еще оно не случилось. Событие завершится, установится в своем смысле – двигаясь, варьируясь, сплетаясь с другими – вне видимой последовательности потока времени, и используя для этого, быть может, многие времена, многие лица и многие жизни. Вот проблема унисона миров у Пруста. Следовательно, пока пометим себе, что здесь важно не то, что породило впечатление (физические качества пирожного породили определенное впечатление), не порождение его внешней причиной, не знание причины моего состояния (когда я переживаю качество пирожного, я одновременно знаю причину моего переживания: вкусное пирожное; это входит в само содержание переживания), – важно не это, важно другое: что происходит в самих отражениях. Вот эти вариации есть как бы зеркала, в которых впечатление прокладывает себе путь, многократно в них отражаясь и тем самым как бы наращивая силы. И все это, конечно, отделено от настоящего момента, отделено от воздействия, служащего причиной и рефлекторным толчком. И это, конечно, полностью перестраивает все возможные описания такого рода впечатлений или состояний в литературе. Мы их должны описывать совершенно другими средствами.

Помечу, – чтобы дальше пояснить термин «чистое время», – что в этом движении открывается некоторое пространство (в другом случае я называю это «измерением»), в котором как бы всплывает или поднимается реальность того, что было на самом деле. Мы ведь договорились, что то, что было на самом деле или реально, есть всегда несбывшееся и только всегда сбывающееся (сложный пункт, но его нужно обязательно закрепить). Я говорю вам: реально то, о чем нельзя сказать, что это уже случилось. Христос не умер на кресте – так построена наша реальная сознательная жизнь – мы внутри события, которое еще совершается. И поэтому существуют смыслы: виновность, невиновность, грех, раскаяние, забывчивость, собранность и т д. Есть в мире категория вечных актов – вот о чем я говорю. То есть в мире есть категория вечных актов, которые каждый раз находятся в состоянии делания, но – несделанности. Таким актом является и смысл как таковой – феномен смысла. Есть старая латинская фраза: sic transit gloria mundi, здесь проходит слава мирская. Так говорится о всяком человеческом деянии. Тогда скажите мне: что более реально – империя, которую создал Александр Македонский, или то воспроизведение силы и человеческой доблести, которое совершалось при этом? Что более реально? Реально, конечно, второе… Никакие позитивные вещи не живут, они не вечны, они sic transit gloria mundi, а греки почему-то существуют в нашей душе и существуют своей доблестью, которая ничего не принесла… да нет, она (доблесть) существует, потому что мы внутри нее, как в чем-то, что еще должно сделаться. Мы внутри зла – Христос еще должен умереть… И посмотрим, как мы попляшем…

И вот – всплывающая в этом измерении реальность, не связанная моментами и ситуациями, которые в прошлом или в настоящем были актуальными. То есть вспоминание Бальбека в пирожном «мадлен» не связано ни с Бальбеком, ни с пирожным; оно всплывает, освобождаясь от этой связи, и это называется непроизвольным воспоминанием. И в итоге это, конечно, организует наше сознание совершенно иначе: не субъективно-индивидуально и не психически-предметно-сращенно – все переживания переживаются, содержа в себе понимание причины этого переживания, то есть включают в себя предметы, вызвавшие эти переживания, – так вот, здесь наше сознание освобождается от оков этого рода и иначе организуется, и вот эта иная организация сознания называется у Пруста «чистым временем». Временем, переживаемым или испытываемым в чистом виде. Теперь вы понимаете, в каком смысле «чистое время» есть время, свободное от наших переживаний и от наших причин. То, что я сейчас сказал, Пруст очень часто называет еще и «общим» между разновременными впечатлениями, таким общим, которое вызывает радость. Скажем, он говорит так: «…во мне есть некий философ, который открывает общее между двумя воспоминаниями, между двумя произведениями»[425]. Вот такое уравнение между чаепитием в Бальбеке и чаепитием в Париже; а общее – это как раз то, что я называл вариациями. Обратите внимание: когда Пруст так уравнивает, он понимает, что и в том и в другом случае есть движение и развитие впечатления (или смысла) в своем континууме. И это движение совершается также и между произведениями писателя. В каком-то смысле писатель пишет все время одно и то же произведение, и все его книги есть вариации того, чего он не вполне знает, и поэтому пишется несколько книг. Книги есть одно пространство, в котором устанавливается смысл. И, соответственно, самое интересное – не материальное и сюжетное содержание отдельной книги, а почувствовать и понять, что варьируется от книги к книге, что в самой книге является ее латентным звуком, голосом. Я говорил вам – не потому, что художник скрывал, и не потому, что читатель вычитывает, произвольно и субъективно, а потому, что общее никогда не умещается ни в чем существующем, в том числе в существующей книге. А голос бытия есть в книге, и он по определению есть что-то, чего сам носитель бытия или существующий в бытии не вполне знает, и он создает пространство, в котором будет вращаться не вполне знаемое, обрастая все большим и большим знанием и смыслом. В том числе и в наших головах, которые находятся внутри произведения, – если они уловили это общее, которому только и можно радоваться. Но в то же время мы знаем, что книги уникальны, что каждое произведение имеет свое лицо. И следовательно, слово «общее» мы здесь употребляем в смысле того таинственного унисона уникально-несводимо различных, о которых я говорил, как о тайне. И дело в том, что это движение вызывает радость в том числе и потому, что это совпадение воспоминаний, вырывая каждую совпавшую часть (в Бальбеке или в Париже) из их контекста, распластывает содержание впечатления (или смысла) на несколько эпох одновременно и, как выражается Пруст, наполняет душу «радостью общей сущности», душу, которая изнывала от бессмысленности каждого эмпирического случая в отдельности[426]. Она (радость) не смогла сбыться ни в каком практическом сиюминутном смысле, и вот только общее – а оно дано воспоминанием, роль которого состоит в том, чтобы распластать переживание сразу на несколько эпох и тем самым высвободить его из каждой и освободить душу, которая ни в одной из них (радостей) не видела смысла. Какой смысл… поцеловать женщину; для Пруста осмысленнее всегда то, что происходит после, то есть там, где крутился и двигался смысл – содержание чувства, в действительности не сводимое к никакой своей практической реализации. Любую такого рода практическую реализацию Пруст воспринимает как эмпирическое опустошение души, ее грабеж.

Возвращаюсь к тому, что я хотел сказать, введя цитату Пруста. То, что я сейчас прочитаю, стоит в контексте других цитат (я их приводил) в связи с расположением ваз на других высотах и в разных местах. (Вазы или коконы, в которых упакованы наши души и которые расположены вдоль нашего пути, и у каждого из них своя атмосфера и своя высота.) «…переходы мы совершили незаметно (в одну вазу ушел один кусочек души, потом, в следующий момент, в другую вазу или в другой кокон ушло из нас, застряло; ведь незаметно это, конечно, происходит); но между воспоминанием, которое к нам приходит, и нашим актуальным состоянием, так же как между двумя воспоминаниями различных лет, различных мест, различных часов, расстояние столь велико, что одного этого было бы достаточно, чтобы сделать их несравнимыми одно с другим. Да, это так, и если воспоминание благодаря забвению (что-то ушло в одну вазу и забылось там; но если что-то сцепилось с пирожным, то оно вышло из моей души и во вкусе пирожного пребывает) не смогло установить никакой связи, никакой цепи между ним и существующей минутой (сложный пункт: именно потому, что воспоминание спряталось в коконе, оно больше не участвует – пока мы не вспомним, конечно, – в последовательном потоке нашей жизни и не сможет сцепиться ни с каким звеном и местом; воспоминание как бы стоит на месте, а мы движемся в потоке; кстати, это свойственно и сознанию: все движется, а оно стоит и иногда возвращает к себе то, что слишком далеко убежало вперед) …если оно осталось на своей дате, сохранило свою дистанцию, свою изолированность в чаше долины или на вершине горы (и когда оно к нам приходит), то заставляет нас дышать новым воздухом именно потому, что этот воздух, которым мы дышали когда-то, более чистый, чем тот, который поэты тщетно стараются заставить царствовать в Раю и который не давал бы нам такого глубокого ощущения обновления, если бы он не был когда-то вдыхаем, потому что настоящие раи – это потерянные раи»[427]. Вот это движение, воссоединение воспоминания с самим собой – воспоминание, спрятавшееся в коконе, осталось, как оно было вдыхаемо, – не претерпевало ничего в последовательности нашей жизни; сцепившись со сходным ему, оно открывает пространство, называемое Прустом «между» (не то, что было в Париже, и не то, что было в Бальбеке; сходство означает: ни то ни другое, а раздвинутое пространство «между»). И это, конечно, есть следующее: сюда должны быть включены очень многие виды времени и многоразличные (иногда параллельные, иногда пересекающиеся) временные серии. Вспомните: впечатление, которое было в Бальбеке, ушло в пирожное, сцепилось с ним, больше не участвует в процессе жизни; но процесс жизни означает временную серию, – значит, идет серия процесса жизни и последовательности. Но если это вспомнилось в Бальбеке, то вспомнилось, во-первых, в том виде, в каком оно было, потому что оно ничем не запятнало себя; не живя в нас, оно и нашей жизнью себя не запятнало, оно сцепилось прямо с каким-то другим впечатлением, взятым из другого времени и места (скажем, из Парижа), и образовало другое временное сцепление. Это другая линия. Ведь мы не случайно говорили об объемной психологии Пруста. И вот появляется какая-то объемлющая перспектива каких-то параллельных серий, пересечений, покрытий различных содержаний друг на друга, содержаний, создаваемых движением несвязанных воспоминаний: между Парижем и Бальбеком нет никакой связи. Та связь, которая возникает, – она возникает, сплетаемая движением воспоминания в том пространстве «между», или в том континууме, или в том измерении смысла и понимания, о котором я говорил.

Значит, все эти вещи мы должны представить себе независимо от внешней хронологической последовательности. Если такие события случаются в нашей душе, то мы, беря внешнюю хронологию и последовательность сюжета, в принципе не можем их описать. И наоборот, – чтобы их описать, нужно сломать всю хронологическую последовательность литературного текста. Другого пути нет. И вот отсюда – как бы непонятно, как построен роман Пруста, в котором все берется вне каких-либо связей, – именно реальность находится вне наших связей; хронология, сюжетная последовательность – это наши связи, наши категории, накладываемые на мир, а то, что реально, не знает наших категорий, оно не знает даже нас. Я же говорил: если воспоминание спряталось в коконе Бальбек, или в пирожном «мадлен», или, как говорит Пруст, «не участвует в дальнейшей нашей жизни», то оно нас не знает. И сцепилось оно с другим воспоминанием – не актом нашего знания, не потому, что мы так представили, а непроизвольно. Поэтому эту память Пруст называет непроизвольной. И вот литературное произведение описывает такие наши состояния сознания, которые освобождены от внешней хронологической последовательности содержаний, от их актуального смысла – того, который они (состояния) имели в тот или иной момент, и, соответственно, мы получаем возможность, вынув из разных слоев застрявшие там куски нашего сознания, потом эти слои сравнивать, вкладывать один в другой, добиваясь этим какой-то объемности описания (той, которой добивается Пруст), и, самое главное, тем самым совершаем одну интересную операцию: нам удается оказаться лицом к лицу с реальностью. А она всплывает средствами воспоминания из нас самих и движется в этом измерении, или в континууме, не совпадающем с нашей умозрительной (или категориальной) непрерывностью. (Ведь непрерывность потока времени есть умозрительная категория, только которой мы и можем представлять ход событий как определенным образом устроенные существа.)

Так вот, мы как раз сумели встать лицом к всплывающей реальности тем, что поскольку время-то у нас в чистом виде – без наших переживаний) сумели срезать надстройку своего искусственного «я», своего наблюдающего, прикидывающего «я», пользующегося категориями. То есть – как бы срезание фикции «я», реальной фикции. У каждого из нас есть хотя и псевдоконструкция, но реально существующее в нас наше identity, наша «яйная» тождественность, а она, оказывается, загораживает реальность, и с помощью некоторых состояний, где нам дано время в чистом виде, мы можем срезать эту конструкцию, вторичную конструкцию, и тогда перед нами выступает то, что есть на самом деле. Кстати, напомню вам одну вещь, которая без такого хода кажется просто метафорой или красивой фразой. Вы знаете, что в неоплатонической традиции в эстетике есть представление о произведении как о чем-то таком, что есть в глубинах самого художника. Мы, конечно, чисто психологически воспринимаем такой оборот: красиво сказано, но мало что объясняет. Аналогичное утверждение было у Микеланджело: статуя – это то, что уже есть в камне, нужно лишь удалить лишние части. Замените камень деревом, обнимающим человеческую душу… уберите дерево – мы увидим душу. Это отделение себя, прошлого, от себя, наблюдающего сегодня, то есть переживающего предмет в какой-то заданной чувствилищной рамке, – это отделение очень важно, потому что только при этом отделении себя от самого себя, во-первых, открывается пространство реальности, континуум движения, совершающегося поперек или помимо последовательной связи (помимо наших категорий), и, во-вторых, без этого отделения перед нами не выступили бы состояния в их множественности и в их возможных чувствилищных рамках – одни и те же состояния.

На страницу:
42 из 68