
Имя твое
Влекущий своим таинством неведомый мир открывался ей в зарослях старого сада, и даже неровные солнечные пятна, прорывавшиеся сквозь шевелящуюся зелень и достигшие земли, были живыми, все время менялись, и от их светоносной переменчивой игры Ксене стало весело. Она забыла о бабочке, о жуке и стала очерчивать палочкой на земле солнечные пятна, и оттого, что они все время смещались и не давались, она сердилась и, упрямо сдвинув брови, продолжала свое. Она как раз обводила большое, рваное, трепещущее желтовато-радужное пятно, когда оно вдруг исчезло. Ксеня даже растерялась. Она заметила, что все солнечные пятна на земле исчезли, вышла из серени на открытое место и увидела, что на солнце наполз край большой клубящейся тучи.
– Злая, злая, злая! – сказала девочка и присела; черную клубящуюся тучу рассекла длинная, извилистая трещина, и туча вначале глухо заворчала и затем просыпалась на землю оглушительно звонким треском.
– Ксеня! Ксеня! – тревожно позвала от дома Тимофеевна. – Сейчас же ступай сюда, гроза будет, Ксеня! Ой, господи, что мне с этой непоседой делать?
– Я здесь, няня, я сейчас, – отозвалась Ксеня. – Я здесь, рядом.
– Вижу, вижу, иди в дом,
– Я только погляжу немножко, ну, няня, ну, милая, ну, можно? – просила Ксеня, завороженно наблюдая за тучей, но в это время раздался такой оглушительно-трескучий и долгий удар грома, что Ксеня опрометью метнулась на крыльцо, затем на веранду, прижалась к Тимофеевне. – Ой, боюсь, няня! – сказала она шепотом.
– Боженька гневается. – Тимофеевна ласково прижала к себе голову девочки и мелко перекрестилась. – Ты не бойся, Ксенюшка, ты дитя невинное, безгрешное, таких его гнев не касается…
– Няня, а кто это – боженька? – спросила Ксеня, поднимая на Тимофеевну темные, как спелая смородина, брюхановские глаза. – Отчего он такой сердитый?
– Господи, помилуй, – опять испуганно перекрестилась Тимофеевна. – Ты что это, придумщица! Это всего-навсего гром гремит, а боженька, он еще выше…
– Еще выше? – изумилась Ксеня, начиная от волнения перед необъяснимыми вещами покусывать ногти. – Ой… а как это – еще выше?
– Да помолчи ты, помолчи, говоруха, – попыталась остановить ее Тимофеевна. – Никто этого не знает, выше, значит, где небо кончается, и все тут.
– Няня, глянь, опять солнышко, – обрадовалась Ксепя.
– И слава богу, – довольно отозвалась Тимофеевна. – Грозу-то стороной проносит. Позавчера в ночь дождик был, земля сырая, хватит.
Ксеня спрыгнула с крыльца и вновь исчезла в глубине сада и скоро была уже в самом дальнем, глухом его углу, перед густыми зарослями шиповника. Сюда приходить одна она побаивалась, но это место невольно притягивало девочку к себе своей таинственностью и тишиной. Колючий веселый шиповник тоже был густо усеян розовато-бледными круглыми цветами. Ксене показалось, что со всех сторон на нее кто-то смотрит большими волшебными глазами. Гроза рокотала где-то уже вдали, и начавшийся было ветер стих. Густой и в то же время призрачно-неясный аромат цветения наполнял воздух.
Ксеня ползком проползла под сомкнувшимися вверху, давно не чищенными кустами шиповника, внимательно осматриваясь, долго куда-то ползла, поворачивая из стороны в сторону, и наконец уткнулась в плотный, тяжелый забор. На этом ее знакомство с садом, очевидно, и закончилось бы на этот день, но, выбираясь из зарослей шиповника, она, уже вся исцарапанная, готовая зареветь от непонятной обиды, выползая из-под цепких, колючих кустов, нос с носом столкнулась с большим колючим зверем с острой мордочкой и тотчас узнала в нем ежа, хотя до этого, кроме как на картинках, никогда его не видела. Но она его узнала и онемела от восхищения, потому что ежик был совсем живой и, смешно принюхиваясь, дергал своим острым черным носиком.
– Ежик, ежичек, – прошептала Ксеня, – у нас молочко есть… Хочешь молочка? Пойдем со мной… Пойдем… Ты такой хороший, красивый…
Пока она говорила, еж все так же настороженно принюхивался, поблескивая из-под выставленных на всякий случай колючек темными, блестящими бусинками глаз, но стоило Ксене шевельнуться, как он недовольно хоркнул, мгновенно свернулся клубком, и сколько Ксеня его ни уговаривала, так и лежал колючим шаром, не шевелясь. Ксеня подумала, подумала, осторожно потрогала его ладошкой, отдернула руку, было очень колко. Тогда она присела перед ним на колени, наклонилась и стала подсовывать под него подол платьица; скоро ежик тяжелым хоркающим клубком перекатился к ней в подол, и Ксеня, едва дыша, пошла к дому и, присев перед Тимофеевпой, торжествующе освободила свою добычу. Ежик, все так же свернувшись клубком, остался лежать у ног Тимофеевны, а та от растерянности всплеснула руками.
– Что за ребенок! Да где ты его откопала? Да ты посмотри на себя, вся в царапинах…
– Няня, дай ему молочка, – попросила Ксеня, присев рядом с ежиком. – Он молочка хочет…
– Молока? А ты откуда знаешь?..
– Мама книжку читала. – Ксеня не отрывала глаз от ежика.
– Ну, раз в книжке… – Тимофеевна вздохнула, принесла молока в блюдечке, поставила его рядом с ежом. – А теперь давай от него отойдем, – сказала она тихо, – он и развернется, может.
– Он же нас не видит, – запротестовала Ксеня.
– Зато слышит, – сказала Тимофеевна и тихонько отвела девочку в сторону; обе долго были заняты ежом, Тимофеевне едва удалось Ксеню уговорить отпустить его, сказав, что ежик тоже мама и ее ждут голодные маленькие ежата, а если их мама не придет, то они помрут с голоду. У Ксени сделались большие, неподвижные глаза, и она до самого обеда была необычно молчаливой, легла отдыхать послушно и, едва попрощавшись с Тимофеевной, повернулась на другой бок и закрыла глаза.
– Ну, поспи, поспи, Ксепюшка, – сказала Тимофеевна и, сделав необходимые дела, тоже решила немного полежать. Прибрала волосы, задернула от солнца занавески на окнах, шлепая мягкими войлочными туфлями, еще раз прошла в комнату к девочке, прислушалась и вернулась к себе, оставив, как всегда, дверь открытой. Брюханов, как обещал, к обеду не приехал, вспомнила она, уже засыпая, и тотчас испуганно подхватилась и села, ворочая тяжелой головой, Сердце неровно билось и ныло. Нащупав ногами туфли, Тимофеевна неслышно прокралась в комнату Ксени и остановилась у кровати девочки. Натянув на голову одеяло, чтобы ее не было слышно, свернувшись под ним маленьким клубочком, Ксеня, захлебываясь, по-щенячьи тоненько плакала. Сердце у Тимофеевны подскочило к самому горлу и глухо оборвалось.
– Ксеня, Ксеня… – шепотом, превозмогая себя, позвала она, но девочка не отозвалась, хотя плач и прекратился.
– Ксеня, Ксеня, – опять тихо позвала Тимофеевна и осторожно приподняла край одеяла. Она увидела крепко зажмуренные глаза, дрожавшие от напряжения ресницы, размазанные по щекам слезы.
– Да ты же не спишь, Ксенюшка, милая моя ягодка? – растерянно сказала Тимофеевна. – За что же ты со мной-то так? В чем я-то перед тобой виноватая? – Тимофеевна всхлипнула, готовая от жалости в свою очередь разреветься.
Ксеня в этот момент открыла глаза и по-взрослому пристально посмотрела на Тимофеевну.
– Господи помилуй, – перекрестила ее с невольным страхом Тимофеевна. – Ты чего это так смотришь?
– Сейчас маму видела, – сказала Ксеня тихо и спокойно и замолчала.
– Как, детка, во сне, что ль, пригрезилось-то?
– Не знаю… Поглядела в окно, а она стоит. – Ксеня моргнула. – Я испугалась – и в постель… А потом…
– Ну а потом? – со страхом переспросила Тимофеевна, устав ждать.
– А потом? Потом я глянула… никого нет. Но она была и опять ушла… Я плакать стала… Няня, с тобой хочу… боюсь… ой, боюсь… страшно…
– Господи, детка, да я… милая ты моя… Ничего ты и не видела, так… во сне привиделось… – бессвязно бормотала Тимофеевна, подхватывая сильными еще руками девочку из кроватки и прижимая ее к себе. – Да ты что, милая? Во сне так бывает, ты не бойся… и мама к тебе придет… ушла, потом возьмет и придет… всегда так бывает, если ушел кто, обязательно назад вернется… Придет, придет… ты только спи… спи, родная моя, спи…
Тимофеевна прошлепала толстыми ногами к своей постели, осторожно опустила девочку, пристроилась рядом.
– Ты спи, спи, – говорила она шепотом, слегка, еле слышно поглаживая Ксеню по шелковистой головке. – Закрой глазки и спи себе… Поспишь немножко… А мама, она уже идет, спешит к тебе, ой, как спешит… Ты только спи… спи, родная моя, горькая, спи…
– Идет? – уже в полусне спросила девочка.
– Идет, идет, – заверила ее Тимофеевна. – Еще как… Прямо как по ветру летит… распустила все перышки, все крылышки, чтоб легче было, и летит… знай себе летит…
Она поспешно зажала рот себе ладонью, потому что не могла больше говорить. Такой ясный, такой беспощадный свет прихлынул ей в душу, что она задохнулась и затихла; эту теплившуюся возле нее жизнь можно было искалечить одним лишним дуновением, одним неловким, неосторожным, обидным словом. И единственной твердью в этой неравной борьбе была она, неграмотная старуха, а все остальные были заняты своими, на их взгляд, высокими и необходимыми делами, хотя самое необходимое было вот здесь, с ней рядом, и это она знала.
«Эх, чтоб вас…» – выругалась мысленно Тимофеевна, но тут же испуганно вжалась головой в подушку; густой майский полдень в ответ вновь громыхнул накатывающейся издалека грозой, и Тимофеевна, томимая каким-то предчувствием, осторожно, чтобы не потревожить задремавшую, кажется, девочку, встала и вышла. Яркий солнечный свет ударил ей в глаза, в саду, омытом недавним дождем, еще не просохло, солнце, отражаясь в повисших на листьях каплях, дробилось, играло по всему саду; Тимофеевна присмотрелась, ахнула; яркая, многоцветная радуга перечеркивала небо широкой полосой, а с запада опять росла, бухла грозовая туча, и Тимофеевна слышала ее веселый отдаленный грохот. «Красота-то, красота какая дивная, – с радостным теснением в груди подумала Тимофеевна, забыв обо всем на свете. – Вот так бы взглянуть еще раз напоследок… и лучше ничего и не надо…»
Почувствовав какое-то движение воздуха, Тимофеевна быстро оглянулась и увидела, что дверь из комнаты на террасу распахнута и Ксеня в одних трусишках, с нетерпеливо-радостным выражением лица стоит на пороге, сжав кулачки и изо всех сил прижимая их к груди. Тимофеевна потом долго не могла забыть недетское, поразившее ее выражение лица девочки; в первую минуту Тимофеевна не нашлась что сказать и боязливо присела перед девочкой.
– Ты, Ксенюшка, спать не хочешь? – спросила опа, чувствуя непривычную сухость во рту.
– Мама пришла, – повторила девочка по-взрослому твердо и тихо, словно боялась, что ее услышит кто-то посторонний, добавила: – Я ее видела…
– Горе ты мое, Ксенюшка… да я ж тебе говорила…
Ксеня прошла мимо Тимофеевны на крыльцо; Тимофеевна заторопилась следом.
– Ну, пойдем, пойдем, – бормотала опа. – Сама увидишь, никого тут нет, а мама на работе… а вот как кончит она лечить таких старух, как я… вот тогда и приедет…
Они пошли вокруг дома, и едва Тимофеевна повернула за угол, ноги у нее подломились и она схватилась за степу, чтобы удержаться. «Батюшки, святые угодники», – прошептала Тимофеевна, пе отрываясь от Аленки, сидевшей на скамье под кустом белой сирени. Но Аленка ничего, кроме дочери, не видела, она даже не могла встать, и Ксеня с каким-то недоумением и неверием тоже смотрела на нее сумрачными брюхановскими глазами, и у самой Аленки было непривычно серое, погасшее лицо.
– Ксеня… Ксеня… – неслышно шевельнула она губами, и этого было достаточно, чтобы рухнул последний барьер.
С отчаянно-пронзительным криком: «Мамочка! Мамочка!» – Ксеня бросилась к ней, и Аленка схватила ее на руки и, вся дрожа, прижала, притиснула к себе, жадно целуя в голову, узнавая единственно родной, незабываемый запах волос дочери.
– Мама! мама! мамочка! – бессвязно твердила Ксеня, крепко обхватив ее шею ручонками, – Не плачь! не плачь! мамочка, не плачь! – просила она. – У нас ежик в саду есть… я тебе покажу, я поймаю… мамочка…
Как всегда в таких случаях, Тимофеевна бестолково топталась рядом, что-то невпопад говорила, наконец успокоенпо утерла глаза концом платка.
– Вот и хорошо, вот и ладно, Тихон Иваныч обещался подъехать к обеду, я и пельменей наделала, все опять вместо будем…
Сказала и осеклась, даже испуганно прихватила рот ладонью, но слово уже вылетело. Аленка, еще раз поцеловав дочь, усадила ее рядом с собой, достала из сумки рыжего плюшевого зайца.
– Это тебе, Ксеня…
– Ой, а у меня уже есть один… большой зайка! А этого я с ним вместе посажу, им скучно не будет, – сказала Ксеня и с детской непосредственностью и порывистостью умчалась.
– Прости Тимофеевна. – Аленка с какой-то невнятной неестественной улыбкой подняла голову. – Подвела я тебя… не могла я больше… Ты как-нибудь отвлеки девочку, пожалуйста, я уйду… Вот, удержаться не смогла, хоть увидеть ее на минуту… Ты что-нибудь придумай…
– Куда же это ты пойдешь? – грубовато оборвала ее пришедшая в себя Тимофеевна. – От собственного ребенка, а?
– Тимофеевна, ты же знаешь, я не могу, чтобы меня застал здесь Тихон…
– Не могу! не могу! – все решительнее наступала на нее Тимофеевна. – Мать ради своего ребенка все может. Это все у вас от учености. Гордость друг перед другом показываете, а жизни нет.
– Тише, Тимофеевна! А вдруг он сейчас придет?
– Ну, так что ж? – неодобрительно нахмурилась Тимофеевна. – Пусть приедет! Не он же рожал, ты! Он мужик, ему что! А ты мать, пусть он боится. Видано ли дело, ребенок при живой матери с отцом сирота. Жить надо по правде, вот что я тебе скажу, хочешь – сердись, хочешь – нет… – начала было Тимофеевна, но в это время из-за угла стремительно вырвалась Ксеня, волоча в каждой руке по плюшевому зайцу.
– Мама! Мамочка! Я тебя познакомлю! – закричала она еще издали. – Это Белый Хвостик, а этого мы назовем…
Поднявшись, Аленка быстро пошла навстречу дочери; Тимофеевна, переживая прерванный разговор, неодобрительно поджала губы.
Ветер прошел по саду, гроза, совершив свой круг, откатывалась все дальше, еще и еще раз смывая на своем пути и след зверя, и след человека. Так было нужно, чтобы каждому живому творению достался незанятый простор.
И Аленка подхватила Ксеню на руки, радостную, визжащую от счастья, легко и высоко подняла и, глядя снизу вверх на нее, прошептала:
– Родная моя, как я хочу тебе счастья.
ЗВЕЗДНЫЙ ПОРОГ
1
Необъятна река времен, и у нее свои законы, законы вечности, их не понять человеку, так же как вечность несовместима с краткостью вспышки человеческой жизни, этой слабой, живой искрой, яростно, пусть мгновенно исчезающей; но из этих мгновенных, ничтожно слабых вспышек уже выстроилась неразнимаемая цепь, уходящая назад, во мрак времен, и, бесстрашно нацеленная дальнейшим своим восхождением в неизведанность будущего. Но где, где, в какой точке отсчета, возникла возможность говорить о смысле жизни вообще и о том, как человек подошел к богу? И эта непреоборимая страсть отдавать, отдавать больше, чем имеешь, отдавать, чтобы остаться, чтобы не унести с собой чего-то самого главного, успеть выразить себя?
Николай еще больше сузил глаза, влажный асфальт с бешеным шипением втягивался под колеса машины, и ему начинало казаться, что это непрерывное, сумасшедшее движение уже не остановить, и что сам он всего лишь невесомая, нематериальная частица этого движения, и что жизнь только и состоит из этого вот стремительно распадающегося полета в никуда, просто лететь – и все. Только в этом движении есть и цель, и смысл…
Стараясь не думать ни о чем больше, Николай не разрешал себе сосредоточиваться на чем-либо ином. Почему-то именно сегодня, когда ему исполнилось тридцать шесть лет и он удрал от друзей, от Тани, ему просто хотелось сейчас быть и ничего больше, осторожно и глубоко вдыхать свежий ночной воздух, рвущийся сквозь неплотно прикрытые щитки, просто чтобы в глазах непрерывно неслась эта звездная полоса и не было бы никаких больше сложностей, никаких задач. Нестись, и не все ли равно, куда и зачем, лишь бы ощущать этот упругий, со свистом ложащийся под колеса машины асфальт и все, все, все забыть!
Мелькнула какая-то рощица, мимо, мимо; проскользнул назад мост через реку, свет фар встречной машины безжалостно ударил по глазам, ослепил, потому что Николай не захотел хоть как-либо защитить их… Мимо, мимо… остановка, кажется, автобусная остановка, примитивный навесик на каменных столбах и чья-то выхваченная светом фар отчаянно молящая о помощи рука… Женская рука. Насильственный визг тормозов проник в мозг, заставил сжать зубы; девушка в легком платье, словно струящемся по телу от ветра, стояла почти у самого бампера машины, она еще не успела опустить руку. Николай резко рванул дверцу, выскочил.
– Вы с ума сошли, кто ж добровольно бросается под колеса?
– Помогите, – перебила она, не обращая внимания на его сердитый, раздраженный тон. – Он тут, всего с полкилометра… Помогите!
– Кто он? В чем помочь?
– Он, Вася… Понимаете, мы думали успеть на последний автобус, бежали… какой-то приступ… он не может идти, я пыталась его тянуть, но…
– Садитесь…
– Что?
– Садитесь в машину и показывайте дорогу, – сердито сказал Николай, шагнув к ней и насильно опустив ее руку; кожа была прохладная, и Николай почувствовал, что девушка мелко-мелко дрожит. Он достал с заднего сиденья пиджак, накинул его на плечи девушке и усадил ее в машину.
– Как я замерзла, – пожаловалась опа. – Двое перед вами проскочили мимо, даже ходу не замедлили…
– Вероятно, торопились, – сказал Николай, присматриваясь к ее тонкому профилю: в полумраке влажно и благодарно поблескивали глаза.
– А я готова была под колеса броситься, – сказала она. – Туда, туда, – махнула она рукой на еле различимый, узкий, срывающийся в сплошную темень отвод проселочной дороги. – Скорей, пожалуйста, скорей…
Все остальное было для Николая одним стремительно мелькнувшим куда-то в безвестность мгновением. И то, как он втащил в машину тяжелого белокурого парня с мутными от боли глазами, и то, как они по указаниям девушки куда-то мчались, и то, как он потом стоял во дворе районной больнички и жадно курил, чего-то ожидая. Девушка выбежала из ярко освещенного квадрата двери, кинулась к нему и мягко ткнулась прохладными губами в щеку.
– Успели, успели, – сказала она задыхающимся от счастья голосом. – Спасибо вам…
– Ну, я поеду, – сказал Николай, бросая окурок. – До свидания, привет вашему парню.
Он взглянул на часы и поразился – шел всего лишь первый час, – и Николай, рывком открывая дверцу машины и затем захлопывая ее, точно знал, что случилось в этот пролетевший уже вечер и почему он с успокаивающей улыбкой, обещающей тотчас вернуться, кивнул всем и вышел, а затем, не помня себя, кинулся в машину и, вырвавшись из запутанных улиц города на открытое, стремительно широкое шоссе, подавшись вперед, выжимая из машины все, на что она была способна, и чувствуя, как тугие встречные потоки воздуха едва не поднимают машину, помчался. Этот Борька, эта блестящая пустельга, но ведь при всей своей бесспорной творческой импотенции ловок и умеет пустить пыль в глаза, с ползункового возраста на паркетах скользил, впитывал отголоски ученых битв. Наверняка у Тани еще не разошлись сейчас, завтра воскресенье, самого хозяина нет, а Борька Грачевский…
Девушка у крыльца, махая рукой, что-то кричала, Николай высунулся из кабины.
– Имя, как вас звать? – разобрал он ее взволнованный, радостный голос – В газету хоть напишу! Звать, звать как?
– Милая ты моя, – сказал Николай, смеясь, – в газету… Обязательно напиши!
Попрощавшись с ней взмахом руки, он рывком бросил машину вперед, и снова неумолчно зазвенела с непрерывным, долгим стоном, запела под колесами дорога, и свет фар с ревом рассекал сгустившуюся ночь. И Николай, раздирая пространство, мельком, как о ком-то постороннем, отчетливо и холодно подумал, что малейшая оплошность, малейший просчет или случайность – и от него ничего не останется, одна лишь сплющенная в железе липкая масса, но он также знал, что этого не будет, что этому еще не настал срок. И при всей горячности, при всем своем нетерпении вновь оказаться там, откуда он с таким чувством освобождения вырвался три часа назад, он был сейчас необычайно собран, расчетлив и точен; он лишь подумал, что вот после института промелькнуло много лет, с ним уже с довольно уважительной резвостью здороваются академики, а сам он все никак не может заставить себя стать разумнее и спокойнее, все ему кажется, что он чего-то не успеет, чего-то важного в спешке не заметит и проскочит мимо, и оттого он все время куда-то мчится, не дает себе передышки, чтобы оглянуться назад. И у матери с отцом уже лет десять не был, а оправдаться даже при желании трудно.
Машин на шоссе было мало, но с приближением Москвы Николаю пришлось сбросить скорость. Ночная утихомиренность огромного бессонного города отрезвила его, и, уже несколько успокоенный, чувствуя усталость, он остановился у массивного подъезда и сразу, взглянув наверх, увидел, что знакомые окна на пятом этаже ярко светятся. На какое-то мгновение предательская мысль поехать домой спать задержала его, но в следующее мгповение он уже бежал, перепрыгивая через две-три ступеньки, и, едва остановившись, позвонил.
Сдерживая бешеное желание застучать в дверь кулаками, достал папиросы, закурил; дверь распахнулась, и он увидел смеющееся, оживленное лицо Тани, которое как-то особенно мужественно замыкали квадратные плечи Грачевского.
– Николай Захарович? – удивилась Таня. – Заходите, заходите, мы вас, признаться, уже не ожидали. Сорвался, никому ничего не сказал…
– Простите, – Николай несколько театрально развел руками. – Как-то не пришло в голову, что могу оказаться лишним…
Он улыбнулся, вздохнул и точас хотел бежать вниз по лестнице, но Таня, караулившая каждое его движение, мгновенно вцепилась ему в рукав, засмеялась, испуганно оглянувшись на темные высокие двери соседних квартир, задавила смех.
– Заходите же, заходите, – прошептала она. – Ох, будет мне завтра от соседей…
Втянув Николая через порог, она осторожпо прикрыла дверь и повела гостей в комнату, но не выдержала, тут же оглянулась.
– Только вы уехали, Николай Захарович, папа из Лондона позвонил, – сказала она. – Вас спрашивал, удивился, когда я сказала, что вас нет…
– Правильно удивился, все верно, – согласился Николай. – Как его доклад? Ничего не сообщил?
– Вы же знаете папу, – улыбнулась Таня. – У него всегда все только нормально.
– Да, я это знаю. – Николай но отрывая глаз от ее лица, словно пытался понять, не ошибся ли он в том главном, что заставило его так гнать машину, когда он решил уже не возвращаться, и это было настолько неожиданно для всех и прежде всего для него самого, что Грачевский присвистнул про себя: «Ого!», а Таня растерялась, но, поймав краем глаза понимающую усмешку Грачевского, вспыхнула.
– Николай Захарович, правда ли, – сказала она быстро, – вот Борис Викторович только что говорил… правда ли, что у вас мертвая хватка? Что в деле вы беспощадный, жестокий человек? Вы ведь друзья?
– Таня? – подал укоризненный голос Грачевский. – Но это же был разговор…
– Конфиденциальный? – иронически перебил его Николай. – Или доверительный? Совершеннейшая правда, Таня! Скажи мне, кто ты, и я скажу, кто твой друг… Я – за деловые отношения, Таня, во всем, что касается работы. Лучшей гарантией дружбы, Таня, в наши дни является договор… скрепленный печатью… Что ты все усмехаешься, Грачевский? Разве я неправильно говорю?
– Валяй, валяй, Николя, раз уж на тебя сегодня накатило. Не обращайте внимания, Таня, с ним это бывает.
– Да, друзья мои, зло необходимо в мире, – задумчиво произнес Николай, по-прежнему не глядя на Грачевского. – Вот я сейчас как никогда ощущаю его необходимость, потому что мне хочется стереть в порошок какой-нибудь город и посмотреть, что из этого будет.
– Ни черта тебе не хочется, ни черта ты не ощущаешь! – разозлился, не выдержав, Грачевский.
– А ты-то что за пророк? – мрачно уставился на Грачевского Николай.
– Ребята, ребята! – заволновалась Таня; Николай остановил ее, слегка коснувшись плеча.
– Ну-у, я пошел, – церемонно поклонился Грачевский, – тут уже переходят на личности… Я пошел спать, Таня, не бойтесь, этот псих социально не опасен.
– Подожди, выйдем вместе…
Грачевский поцеловал руку Тане, смеясь, она в это время что-то ему говорила, и вышел на лестничную площадку.
– Валяй, Николя, жду, только не очень долго.
Николай, прощаясь, ничего не сказал Тане, только глаза его расширились, засияв, вобрали ее всю; у нее закружилась голова, и, когда она опомнилась, на площадке никого уже не было. Глухо, отчаянно билось сердце. Таня сунулась в один, другой угол огромной, наполненной звенящей тишиной квартиры, упала на диван и, глядя вверх блестящими, мокрыми от слез глазами, счастливо засмеялась. Нет, нет, нет, сказала она, пытаясь унять сердце и успокоиться. Это невозможно, он серьезный, большой человек, а я? Кто я? Нет, это от ночи, от этой страшной луны…