
Библиотека моего дяди
Я воспользовался этими минутами, чтобы удовлетворить свое любопытство. После недолгих поисков я нашел ее портрет; он был приставлен лицом к стене; я приподнял его и поднес поближе к свету.
Портрет был почти закончен. Юная мисс сидела в грациозной позе рядом с отцом, и ее нежная ручка небрежно покоилась на шее красивого спаньеля. Древние буки бросали тень на эту сцену, а в просвете между деревьями, высоко над морем, среди зелени газонов виднелся прекрасный замок.
При виде этих изящных черт, одухотворенных трогательным выражением кротости и печали, мной овладели самые нежные чувства, но я тотчас же предался горьким сожалениям о том, что я ничто для нее, и что она скоро уедет. Не отводя от нее очарованного взгляда, я твердил ей: «Почему, почему ты не моя сестра? Какого нежного и покорного брата ты бы нашла во мне! Вместе с тобой я бы нежно заботился об этом старике! Как прекрасна зелень там, где ты!.. Как чудесны были бы пустыни, если бы мы были вместе с тобой!… Люси!… Моя Люси!… Любимая моя!»
Стемнело. Я с грустью расстался с портретом и мигом очутился в своей комнате, как раз в ту минуту, когда мне принесли ужин и свечу.
В том состоянии возбуждения, в каком я находился, я не чувствовал ни голода, ни желания спать; я хотел лишь поскорей засесть за работу, чтобы представить г-ну Ратену – в какой бы момент он меня ни застал – явные доказательства моего трудолюбия и полного исправления.
После Цезаря Вергилий; после Вергилия Бурдон [36]; после Бурдона три страницы сочинения; после трех страниц… я заснул.
Я был очень удивлен, когда на рассвете меня разбудил чей-то голос, громко распевавший псалмы. Я прислушался…, это был узник. Он продолжал петь уже несколько тише и наконец умолк. Это благочестивое занятие почти изменило мое мнение о нем в лучшую сторону. «Вы хорошо поработали этой ночью?… – спросил он меня после некоторого молчания.
– Вы так поете каждое утро? – перебил я его.
– С детства… как вы думаете, разве бы я мог без утешения религии вынести мое несчастье?
– Нет. Я только удивляюсь, что религия не удержала вас от преступления, которое привело вас в тюрьму.
– В этом преступлении я не повинен. Бог допустил, чтобы мои судьи впали в заблуждение; да свершится воля божья! Я бы покорился судьбе, – прибавил он, – если бы • кроме пищи телесной у меня был бы и хлеб для души…, но у меня нет Библии!
– Как! – воскликнул я. – Вам не позволяют иметь Библию?
– Ничего не позволяют тому, кого считают достойным презрения.
– Вы должны иметь Библию! Я хочу, чтобы у вас была Библия! Я готов принести вам свою!
– Добрый юноша, – сказал он тоном, полным признательности, – проникнуть ко мне? Невозможно. Да я бы не согласился на это. Вид моего отвратительного жилища не должен омрачить ваш взор… Но сказать ли, что побудило меня к вам обратиться? Вчера, видя, как поднимаются к вам на веревке пирожки, я подумал с завистью: «Неужели не найдется сердобольной души, которая таким же образом доставила бы хлеб жизни бедному узнику?»
И вдруг меня осенила мысль: «У вас есть веревка?
– Провидение, – подхватил он, – позволило мне иметь веревку, которую я сохранил лишь для этой единственной цели…
– У вас будет Библия! – закричал я, перебив его, – у вас будет Библия!!!»
И, ликуя при мысли, что я в самом деле могу быть полезен несчастному, я стал торопливо искать свою Библию среди книг, которые накануне затолкал в шкаф.
В то время, как я занимался поисками, мне показалось, что из тюрьмы до меня доносятся приглушенные стоны. Я прислушался. «Это вы?» – спросил я узника.
Он ничего не ответил, но стоны становились все громче и жалобнее.
«Что такое? Что с вами? – волнуясь, крикнул я.
– Ужасно больно… – отвечал он, – и ничем нельзя помочь. Кандалы на одной ноге слишком тесны, и на ней появилась опухоль. Железо врезается в нее… Ай, – вскричал он, прервав себя.
– Ну и как же вы, как же вы, бедняга?
– …и причиняет мне ужасную боль. Я не спал всю ночь и потому видел, как вы работали.
– Несчастный, и вы не попросили, чтобы вам помогли?
– Меня посещают только раз в пять дней… Ай!… еще три дня…и я попрошу их…
– О, как мне вас жалко! А не могу ли я чем-нибудь?…
– Ничем! ничем! бедное дитя… Надо было бы… но мне уже легче от того, что вы меня пожалели… надо было бы… О! Ай! Ай!…
– Что надо было бы?
– О боже милосердный!… Кровь так и льется! Если бы подпилить немного железо… ослабить…
– Напильник! – закричал я, – нужен напильник! Подождите! в моей Библии»…
У меня был напильник (при моем знании латыни я еще и столярничал подобно Эмилю) [37], и я быстро вложил его в Библию. Но, перевязав книгу бечевкой, я с отчаянием вспомнил, что я – взаперти. Между тем узник продолжал причитать самым жалобным образом, и его стоны раздирали мне сердце. Я уже подумывал взломать замок моей двери, как вдруг увидел старьевщика, проходившего по улице, и очень обрадовался.
«Слушай! – закричал я ему, – привяжи все это к веревке, ты видишь, она висит на стене. Живее! живее! надо помочь одному бедняге».
Старьевщик привязал сверток к веревке, и она быстро поднялась вверх, В это мгновение отворилась дверь. Это был г-н Ратен. Он застал меня за работой.
«Вчера, сударь, – сказал он мне, – я был так возмущен вашим поведением, что забыл задать вам уроки на эти два дня…
– Я их сделал», – сказал я весь дрожа.
Г-н Ратен просмотрел сделанные мною уроки с некоторым недоверием: уж очень это было неожиданно. Затем, убедившись, что я действительно поработал в моем заточении, он сказал:
«Я хвалю вас за то, что вы по собственному почину избежали пагубного влияния праздности. Праздный юноша способен на самые скверные поступки, ибо находится во власти дурных мыслей, которые в вашем возрасте осаждают ленивые умы. Вспомните Гракхов, которые доставляли радость их матери [38] потому лишь, что с ранних лет были благонравны и прилежны.
– Да, сударь! – сказал я.
– Вы даже не нашли времени поесть? – продолжал г-н Ратен, заметив, что моя пища осталась нетронутой.
– Нет, сударь!
– Я с радостью вижу действие глубокой печали, которую вы должны были испытывать, вспоминая о вашем вчерашнем поведении.
– Да, сударь!
– И вы серьезно размышляли по этому поводу?
– Да, сударь!
– Вы хорошо поняли, что беспричинный смех довел вас до забвения всякой почтительности?
– Да, сударь! (В эту минуту кто-то поднимался по лестнице!)
– А потом и до греха лжи… (Дверь в мастерскую живописца отворилась!)
– Да, сударь! (Послышался возглас изумления!!!)
– Что это за шум?…
– Да, сударь!» (Раздались восклицания, громкие крики, проклятия; я был близок к обмороку!!!)
Собрав, однако, все свои силы, чтобы отвлечь внимание г-на Ратена от проклятий, доносившихся сверху, я сказал ему:
«Когда вы покинули меня вчера…
– Подождите!» – перебил он меня, все внимательнее прислушиваясь к тому, что происходило в мастерской.
И верно: шум был ужасный.
– «Погибло! все погибло! – вопил живописец. – Кто-то влез в окно»… Живописец подошел к окну. «Жюль, ты со вчерашнего дня не выходил из своей комнаты?
– Нет, сударь! – ответил, выступив вперед, г-н Ратен, – и по моему приказанию.
– Черт побери! мою мастерскую разгромили, картины уничтожили, мольберт поломали!… ваш ученик должен был все это слышать…
– Не откажитесь выслушать бедного заключенного? – послышался голос из окошка епископской тюрьмы, – я все видел, я все вам расскажу.
– Говорите…
– Так знайте, сударь, вчера вечером на крыше как раз перед вашим окном собралось большое общество. Четыре кота и одна кошка. Вам известно, что когда господа коты жаждут любовных утех…
– Покороче! – сказал г-н Ратен.
– …они очень громко мяукают. А кошечка была кокетлива…
– Покороче, говорю вам, – повторил г-н Ратен, – это к делу не относится.
– Прошу прощения, сударь, но если бы не кокетство этой дамы и не ревность четырех кавалеров…
– Жюль, – сказал мне г-н Ратен, – выйдите на минуту на лестницу!»
Я не заставил себя просить.
«…Все было бы тихо и мирно, – продолжал узник. – Они как нельзя более нежно мяукали, но дама никого не слушала и бархатной лапкой наводила лоск на свою мордочку. Ни дать, ни взять Пенелопа среди женихов [39]…
– А что потом? – спросил живописец. – Немного побыстрее…
– А потом один из котов вдруг позволил себе вцепиться когтями в морду другого поклонника, тому это не понравилось, остальные вмешались, бах, трах! это был сигнал: началась война не на жизнь, а на смерть! Вce слилось в сплошной шерстяной клубок, из которого торчали когти и зубы. Это был, черт побери, настоящий кошачий концерт. Пока коты дрались, Пенелопа прыгнула в мастерскую, весь клубок за ней… Больше я ничего не видел. Но слыша, какой шабаш там происходил, я понял, что они должно быть опрокинули какой-то предмет, затем еще что-то свалили. Это было около восьми часов вечера».
Меня очень унизила услуга, которую оказал мне узник, тем более, что его наглая ложь после стольких благочестивых фраз, его шутовской тон после стольких жалоб на страдания сразу уничтожили сочувствие, которое вызвал во мне этот человек. Я уверен, что если бы не присутствие г-на Ратена, я бы нашел в себе силы тут же изобличить его и во всем признаться живописцу. Но в моем преступлении была замешана любовь, и высокая добродетель г-на Ратена казалась мне огромным зловещим утесом, о который при малейшем подозрении с его стороны, я разобьюсь вдребезги.
В то время, как все это происходило, к дому подкатила коляска; юная мисс и ее отец уже поднимались по лестнице. «Сейчас у меня должен быть сеанс! – в отчаянии вскричал живописец. – Узник, вы нам рассказываете басни! Вот этот портрет я поставил лицом к стене, а сейчас он повернут к свету. По вашему мнению коты поворачивают портреты? Ко мне влезли, ко мне влезли в окно!… Жюль, ты что-нибудь видел?
– Жюль, прогоните собаку!» – приказал мне г-н Ратен. Надобно вам сказать, что в это мгновение прекрасный спаньель обнюхивал новый дождевой зонтик г-на Ратена. Я поспешил прогнать собаку на чердак и таким образом дать живописцу время забыть его роковой вопрос.
Когда я вернулся, он и в самом деле был занят своими посетителями, извиняясь перед ними за то, что принимает их среди такого чудовищного беспорядка.
«Если бы вы не уезжали завтра, – сказал он, – я попросил бы вас отложить на следующий раз последний сеанс.
– К сожалению мы не можем отложить наш отъезд. – ответил старик, – но, ради бога, не стесняйтесь, пусть наше присутствие не помешает вам в розысках преступника». Тогда живописец сам поднялся на крышу, желая оглядеться вокруг.
К счастью г-н Ратен, – бесконечно далекий от мысли, что я мог принимать участие в этом деле, – тщательно упаковав свой зонтик в чехол, снова подошел к столу и стал перелистывать мои книги, отмечая места, которые я должен был выучить. «Принимая во внимание, работу, которую вы мне представили, – сказал он, – и ваше очевидное желание исправиться…» Тут вошел живописец и, весь поглощенный своей мыслью, спросил:
«У вас есть, кажется, еще одна комната, сударь?… А, вот она! Не были бы вы так добры открыть ее мне? Вылезть на крышу можно только оттуда, и сейчас мы посмотрим, как смогли проникнуть в мою мастерскую.
– Охотно, сударь», – ответил г-н Ратен. И, взяв ключ из ящика, он вставил его в замочную скважину, кое-как приведенную в порядок моими стараниями, тогда как я, замирая от страха, делал вид, что усердно тружусь.
В то время, как они приступили к осмотру, до меня донесся шум из тюрьмы. Раздавались возбужденные голоса, и моего слуха коснулось несколько зловещих слов; часовой стоял на страже, двое прохожих остановились узнать, чем кончится эта сцена.
«Вот веревка, – послышался чей-то голос.
– Напильник! напильник! – закричал кто-то еще. – Смотрите, вот он под камнем.
– Да, это его носовой платок! – произнес в ту же минуту г-н Ратен. – Возможно ли?… Жюль!»
Дверь была открыта. Я выбежал, спотыкаясь, желая в эту минуту лишь одного – избавиться от невыносимых мук стыда и страха. Пробежав шагов сто по улице и, оглянувшись, я увидел честного старьевщика, который входил в наш дом, показывая судебному чиновнику дорогу в мое жилище; тут я ускорил свой бег, и, свернув на соседнюю улицу, изо всех сил помчался к городским воротам, через которые проскользнул не без тайного трепета перед жандармами, спокойно стоявшими на своем посту.
Удаляясь все дальше от города, я имел время поразмыслить о своем положении, которое казалось мне безысходным. Возвратиться назад, значило наверняка попасть не только в руки г-на Ратена, но и – жандармов, и эта мысль внушала мне панический ужас. Подгоняемый этими размышлениями, я, не останавливаясь, достиг луга, граничившего с Коппе, и присел, наконец, на чужой земле [40].
Но даже в этом уединенном месте я не чувствовал себя в безопасности от преследований правосудия. Я беспрестанно поглядывал на большую дорогу и каждый раз, когда коровы, осел или телега поднимали на ней пыль, я воображал, что по моим следам уже брошена во все стороны жандармерия. Тревога моя возрастала, и я принял окончательное решение продолжать свой путь до Лозанны, где жил тогда мой дядя И я снова пустился в дорогу,
В любом возрасте грустно быть изгнанником, но каково это для ребенка, который находится так близко от отчих мест! Не более трех миль отделяло меня от родного города, но мне казалось, что затерявшись в беспредельной вселенной, я навеки лишился всякой поддержки, всякого пристанища. Итак я шёл с тяжелым сердцем по берегу озера, которое так недавно улыбалось мне, когда я глядел на него из окна. Тоскливое чувство все больше и больше овладевало мной по мере того, как я продвигался вперед и страх мой ослабевал. Раза два или три я присаживался на обочине дороги; грусть моя была так велика, что я чуть было не поддался искушению вернуться обратно и вымолить прощение у моего учителя.
Но было слишком поздно. К тому же я прошел столько, что был уже ближе к Лозанне, чем к Женеве, ближе к.моему дяде, чем к моему учителю. Последнее обстоятельство сильно меня ободрило; я успокоился и снова начал думать о юной мисс и плести кружево сладостных мечтаний, которые так пленяли меня еще вчера в тот же самый час. Среди этой волшебной природы образ моей возлюбленной казался моему сердцу еще милее; он сливался с чистотой неба, нежными красками гор, свежей.прелестью берегов, и изгнание уже не казалось таким печальным.
Сколько жизненной силы у юности! Неужели это я о себе рассказал? Неужели это я был тем мальчиком, который так легко шагал по берегу озера, глядя с любовью на лазурные волны, на зеленые склоны Савойских гор, на старинный замок Эрманс [41] и наполнял своим живым чувством все окружающее?
Когда наступили сумерки, я свернул с дороги в поисках приюта у крестьян и получил его взамен единственной монеты, которая у меня нашлась. Я разделил с ними ужин и ночлег под деревенской крышей, а на рассвете покинул их, чтобы продолжать дальше мой путь,
Я убежал из дому без фуражки. Лучи восходящего солнца обжигали мне лицо Я останавливался под крытыми входами в дома подышать немного прохладой, но взгляды фермеров и прохожих изгоняли меня из этих убежищ. Я все время опасался, как бы причиною их любопытства не было подозрение, что я совершил нечто преступное, однако единственным поводом для этого были мой возраст и мой странный наряд.
Пройдя тихую деревеньку под названием Алламан, видишь слева великолепные дубы, образующие опушку обширного леса. Если посмотреть, сидя в тени этих деревьев, на гладь озера, то со стороны Валлиса [42] взор встречает величественные отроги Альп; если же обратиться в сторону Женевы, то видишь мягкие очертания отдаленных вершин, в конце концов сливающихся с небесною далью. Я не смог устоять перед очарованием этого тенистого уголка и присел, чтобы съесть кусок хлеба, который мне дали крестьяне.
Я думал о том, с какой радостью я скоро обниму дядю. Это желание было так велико, так сильно, что при одной мысли, что оно может не сбыться, я впадал в отчаяние.
«Дядюшка, добрый мой дядюшка! – говорил я себе, растроганный до глубины души, – только бы мне вас увидеть, только бы поговорить с вами… быть с вами вместе!»
В это мгновение по большой дороге проехала карета, запряженная шестеркой почтовых лошадей, подымавших своим галопом вихрь пыли. Кучер хлопал бичом, слуги безмятежно спали на своих сиденьях. Карета, проехаз мимо, вдруг остановилась шагах в двустах от меня, и слуга, выйдя из нее, направился в мою сторону.
Я уже собрался удирать, но узнал Джона, слугу юной мисс. «Это вы тот самый молодой человек, – спросил он, – который исчез вчера из дома, что находится близ собора святого Петра?
– Да, – сказал я.
– В таком случае, следуйте за мной!
– Куда?
– К карете. Нечего сказать, напугали же вы вашего учителя! Идите!
– А где мой учитель?
– Он вас ищет на всех дорогах. Эх вы, озорник!» Услышав это, я заподозрил, что в числе других пассажиров в карете едет и г-н Ратен; я уже было отказался пойти за Джоном, как вдруг увидел издалека белое платье, выходившее из кареты. Я тотчас же побежал навстречу к юной мисс, чтобы ей не пришлось идти по пыльной дороге; но когда я приблизился к ней, стыд и волнение замедлили мои шаги, и я остановился на некотором расстоянии от нее.
«Вы господин Жюль, не правда ли? – приветливо спросила она.
– Да, сударыня!
– О! как обожгло вас солнце! Садитесь, прошу вас, карету… Ваш учитель очень встревожен, и я так да, что мы вас встретили…
– Садитесь с нами, дружок, – сказал старик, высунув голову в дверцу кареты, – садитесь! мы немного поговорим о вашем деле… Вы наверное устали?»
Я сел в карету, и она тотчас понеслась дальше.
Я был в упоении, которое лишило меня дара речи. Счастье, замешательство, стыд заставили сильнее биться мое сердце, и мое обожженное солнцем лицо заливалось краской. В руке я еще держал ломоть черного хлеба.
«Как вижу, вы, наверное, не очень-то плотно поели, – сказал мне старик. – В какой гостинице вы переночевали?
– У крестьян, сударь, они меня приютили прошлой ночью.
– А куда собрались вы идти сегодня вечером?
– В Лозанну, сударь!
– Так далеко! – воскликнула юная мисс. – Да еще с непокрытой головой?
– Я бы пошел еще дальше! Пошел бы куда угодно, лишь бы увидеть моего дядю!» И слезы выступили у меня на глазах.
«У него больше никого нет», – сказала она своему отцу. И она остановила на мне ласковый взгляд, в котором воплотились все самые смелые мечты, каким я предавался, сидя у моего окна,
«Дитя мое, – сказал добрый старик, – вы поедете с нами до Лозанны, и там мы сдадим вас с рук на руки вашему дяде. Вы совершили безрассудный поступок, но почему вы так испугались?
– Ведь это я, сударь, дал арестанту напильник. Он ужасно мучился, поверьте мне! Я дал ему напильник только для того, чтобы он немного расслабил кандалы на ноге.
– Ну что же! Я вижу в этом лишь побуждение доброго сердца. В вашем возрасте не обязательно знать, что арестант просит напильник лишь для одной надобности. Но вы ничего не говорите о мастерской живописца. А ведь это были вы, не правда ли?
– Да, сударь. Я бы признался в этом живописцу, дяде, вам…, но, я боялся г-на Ратена.
– Г-н Ратен такой страшный человек? Но все-таки, что вы сооирались там делать? Это вы повернули портрет моей дочери?»
Я покраснел до ушей. Он засмеялся: «Ого, дело принимает серьезный оборот! Ведь не на мой же портрет вы хотели посмотреть! Люси, тебя это должно рассердить!
– Нисколько, отец! – сказала она, улыбаясь своей пленительной улыбкой. – Я знаю, что господин Жюль любит искусство. Он сам талантливо рисует. Вполне естественно, что ему захотелось посмотреть работу искусного живописца.
– Люси, – возразил старик с лукавой ноткой в голосе, – тебе тоже не обязательно знать, что когда поворачивают картину с твоим изображением, то скорее всего для того, чтобы посмотреть на тебя…»
Заметив, как я застыдился, он прибавил: «Не краснейте, дитя мое, поверьте, я уважаю вас от этого не меньше, а моя дочь прощает вас. Не правда ли Люси?»
Эти слова вызвали легкое замешательство кое у кого в карете и больше всего у меня. Но вскоре я сумел ответить на все вопросы этих славных людей. После всего сказанного, я заметил, что старик проникся еще больше сердечной веселостью, а юная мисс стала несколько сдержанней, но не утратила сочувствия к моей судьбе.
Я же не сводил с нее глаз и, глядя на нее в упоении, был на седьмом небе от восторга.
Мы приблизились к городу: «Ваш дядюшка станет бранить вас? – спросил меня старик.
– О, нет, сударь!… И потом, я буду так счастлив, увидев его, что меня это не огорчит.
– Милый ребенок! – сказала Люси по-английски.
– Тем не менее я сам хочу сдать вас ему с рук на руки! Улица Дубов, вы говорите? Джон1 Остановите на улице Дубов, № 3!»
Больше всего я боялся, что мы не застанем моего дядю Тома. Но, когда карета остановилась, маленький мальчик, стоявший на улице, сообщил, что он сейчас дома. «Попроси его спуститься к нам, – сказал я мальчику.
– Нет, мы сами поднимемся к нему, – возразил старик.
– Это высоко?
– На втором этаже», – ответил мальчик.
И так же, как это было у жилища живописца, юная мисс взяла отца под руку и вошла с ним в подъезд. Я же в это мгновение готов был целовать следы ее ног. Мой дядя только что вернулся домой. Едва увидев его, я подбежал к нему и бросился в его объятия. «Это ты, Жюль!» – воскликнул он. Но, осыпая его ласками, я не в силах был ответить.
«Ты явился без фуражки, дитя мое, но, как я вижу, в хорошем обществе. Сударыня и сударь, соблаговолите присесть!» Я отпустил руку дядюшки, чтобы придвинуть гостям стулья.
«Мы хотим лишь, сударь, – сказал старик, – с почтением передать в ваши руки этого ребенка, виновного, по правде говоря, в легкомыслии, но чистого душой. Он сам вам расскажет, благодаря каким обстоятельствам он стал, к нашему удовольствию, нашим дорожным товарищем, и почему мы взяли на себя смелость представиться вам. Прощайте, мой друг, – сказал он, протянув мне руку, – вот вам моя визитная карточка, чтобы вы знали, где меня найти, если когда-нибудь доставите мне удовольствие, прибегнув к моей дружбе.
– Прощайте, господин Жюль…» – прибавила милая молодая девушка. И подала мне руку.
Со слезами на глазах смотрел я им вслед.
Вот каким образом я вновь обрел моего доброго дядю Тома. Через несколько дней мы вернулись в Женеву и дядя избавил меня от г-на Ратена. Так началась моя юность. В следующей главе я расскажу о том, как три года спустя она окончилась.
II. Библиотека [43]
Чтобы я с пользой провел каникулы, дядя посоветовал мне прочитать сначала Гроция [44], потом – Пуффендорфа [45], а затем приняться за Бурламаки [46], затерявшегося в данный момент в дядиной библиотеке. Итак, утром я поднимаюсь, подхожу к столу, усаживаюсь, кладу ногу на ногу, потом открываю книгу на том месте, где… и вот что со мной происходит.
Через полчаса мысли мои, так же, как и взоры, начинают блуждать, обращаясь то влево, то вправо. Сначала они задерживаются на полях тома ин-кварто; я стираю с них желтое пятнышко, сдуваю пылинку, с великими предосторожностями снимаю соломинку; затем я обращаю внимание на крышечку от чернильницы: в ней столько достопримечательных особенностей, и каждая из них так меня занимает, что я, положив перо на подставку, начинаю вертеть эту крышечку во все стороны, от чего получаю невыразимое удовольствие. Потом я удобно прислоняюсь к спинке моего кресла и, скрестив руки над головой, вытягиваю вперед ноги. Сидя в такой позе, мне трудно не насвистывать какой-нибудь мотивчик и в то же время не следить вполглаза за мухой, которая бьется об оконное стекло, стремясь вылететь на свободу.
Однако, когда мои суставы начинают деревянеть, я встаю и, заложив руки в карманы, совершаю прогулку, которая заводит меня в глубь комнаты. Натолкнувшись на темную стенку, я, естественно, направляюсь обратно к окну и необыкновенно искусно выбиваю кончиками пальцев барабанную дробь на стекле. Вон проехала телега, залаяла собака, или же вообще ничего не произошло; но я должен все видеть. Я открываю окно… Очутившись у окна, я остаюсь там надолго.
Смотреть в окно! Вот подходящее занятие для студента! Я имею в виду – прилежного студента, который не посещает кабачков, не якшается с лоботрясами. О какой это славный студент! Он – надежда своих родителей, они знают, как он благоразумен, как усидчив; он не мозолит глаза своим учителям, шатаясь по улицам и площадям, они не видят его за карточным столом и с удовлетворением предсказывают, что этот юноша пойдет далеко. В ожидании этого будущего, он не отходит от окна.
Он… скажу без ложной скромности, это – я. У окна я провожу целые дни, и если бы я посмел утверждать… Нет, ни мои учителя, ни Гроций, ни Пуффендорф не дали мне и сотой доли того, чему я научился вот здесь, глядя на улицу.