bannerbanner
Царство земное
Царство земноеполная версия

Царство земное

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 9

V. Сантьяго-де-Куба

Шхуна обогнула мыс Кап. Где-то вдали остался город, живший под непрерывной угрозой, ибо мятежные негры уже знали, что испанцы готовы снабдить их оружием, а среди якобинцев есть друзья человечества, которые рьяно встали на их защиту. Покуда Ти Ноэль и его спутники, запертые в кубрике, обливались потом на мешках с углем, пассажиры высшего ранга, собравшись на корме, наслаждались мягким бризом, веявшим над Наветренным проливом [79]. Здесь была певица из новой труппы Капа, в ночь мятежа ее гостиница сгорела, и от всего гардероба у нее остался только костюм покинутой Дидоны [80]; был музыкант, эльзасец родом, ему удалось спасти свои расстроенные клавикорды, пострадавшие от здешнего воздуха, насыщенного морской солью; время от времени он прерывал пассаж из сонаты Жана-Фредерика Эдельмана [81], чтобы полюбоваться летучей рыбой, взметнувшейся над отмелью, усеянной желтыми съедобными ракушками. Список пассажиров довершали маркиз-монархист, два республиканских офицера, владелица кружевной мастерской и священник-итальянец, прихвативший с собой церковную дарохранительницу.

По прибытии в Сантьяго-де-Куба мосье Ленорман де Мези в тот же вечер направился в «Тиволи», увеселительное заведение самого высшего разбора, недавно открывшееся стараниями первых французов-эмигрантов: мосье Ленорман де Мези не выносил кубинских таверн с их мухоловками и неизменными мулами на привязи возле входа. После всех треволнений, страхов, пертурбации он воспрянул духом, почувствовав, что очутился в родной стихии. Лучшие столики были заняты его старыми друзьями, все они тоже владели поместьями и тоже предпочли бегство лезвию мачете, которое рабы вострили с помощью сахарной патоки. Но вот что было поистине странно: эти люди лишились состояния, Разорились, не ведали, что сталось с половиною их близких, их Дочери, изнасилованные неграми, до сих пор не вполне оправились, – еще бы! – а эмигранты не только не предавались скорби, но словно бы помолодели. В то время как наиболее дальновидные из колонистов, те, кто успел вывезти капиталы из Сан-Доминго,перебирались в Новый Орлеан либо обзаводились кофейными плантациями на Кубе, все прочие, те, кому ничего не удалось спасти, просто радовались жизни, живя беспорядочно, сегодняшним днем, не зная обязательств и ища повсюду только удовольствия. Вдовец познавал прелести холостой жизни; почтенная матрона с восторгом первооткрывательницы упивалась супружеской неверностью; военные ликовали, ибо не нужно было больше вскакивать с постели, едва забьют зорю; барышни из протестантских семейств изведали соблазны подмостков, где они появлялись нарумяненные и с мушками на ланитах. Иерархия общественных положений, принятая в колонии, разом рухнула. Теперь превыше всего ценилось умение играть на трубе, вторить на гобое звукам менуэта, пусть даже бить в треугольник, лишь бы гремел оркестр в «Тиволи». Бывшие нотариусы переписывали ноты; сборщики налогов трудились над декорациями, малевали двадцать колонн храма Соломонова на полотне в двенадцать пядей шириной. В часы сиесты, когда весь Сантьяго спал крепким сном за своими деревянными решетками и коваными дверьми, средь неуклюжих статуй, пылившихся со времени последней процессии в праздник тела господня, в «Тиволи» шли репетиции, и никому не было в диковину, что мать семейства, еще недавно славившаяся благочестием, поет с томностью в движениях и в голосе:

Sous ses lois l'amour veut qu'on jouisseD'un bonheur qui jamais ne finisse!… [82]

На ближайшее время был назначен праздник в пасторальном вкусе, который в Париже сочли бы весьма старомодным; дабы подготовить костюмы, переворошили содержимое всех сундуков, не доставшихся грабителям-неграм. Артистические уборные, сооруженные из листьев королевской пальмы, служили приютом сладостных встреч, благо муж, баритон, до крайности увлеченный ролью, не мог покинуть сцены, где он исполнял бравурную арию из «Дезертира» Монсиньи [83]. Впервые в Сантьяго-де-Куба зазвучала музыка контрдансов и бретонских пассепье. Последние парики века, которые донашивали дочери колонистов, кружились в такт быстрым менуэтам, уже предвещавшим вальс. В городе повеяло новым ветром, духом вольных нравов, фантазии, беспутства. Молодые креолы [84] стали подражать эмигрантам в манере одеваться, предоставя вечно отстающие от моды испанские наряды членам городского совета. Иные кубинские дамы потихоньку от своих исповедников учились французской утонченности, совершенствовались в искусстве показывать ножку, щеголяя изящной туфелькой. Вечером по окончании спектакля мосье Ленорман де Мези, пропустивший немало стаканчиков, вставал из-за стола вместе с остальными и пел гимн святого Людовика и «Марсельезу» [85], как требовал обычай, заведенный самими эмигрантами.

Предаваясь праздности, не в состоянии заставить себя думать о делах, мосье Ленорман де Мези делил теперь время меж картами и молитвами. Одного за другим он спускал по дешевке своих рабов, чтобы проиграть деньги в каком-нибудь притоне, заплатить по счетам в «Тиволи» или угоститься черной шлюшкой из тех, что промышляли в порту, натыкав туберозы в мелкие завитки волос. Но в то же время, глядя на свое отражение в зеркале, старившееся с неудержимой быстротой, он понимал, что скоро бог призовет его к себе, и ему становилось страшно. Прежде он был масон, но теперь вспоминал с опаскою символические наугольники. По этим причинам Ти Ноэль сопровождал теперь хозяина в собор Сантьяго, где тот обычно проводил долгие часы, перемежая пламенные обращения к господу стонами и вздохами. Негр в это время спал, устроившись под портретом какого-то епископа, либо шел поглядеть, как репетируют очередной вильянсико [86]; репетициями заправлял старичок, которого называли дон Эстебан Салас [87], шумный, сухонький, темнолицый. Было совершенно невозможно понять, чего добивается этот капельмейстер, к которому, как ни странно, все относятся с наружным почтением; чего ради он вводит своих хористов в общий хор поочередно, ведь из-за этого одни поют то, что другие уже спели, а те поют новое, и получается такая разноголосица, что хоть вон беги. Но, видно, все это было по вкусу причетнику, особе коего Ти Ноэль приписывал весьма высокие церковные полномочия, поскольку тот был при оружии и носил штаны, как все мужчины. Однако же, как ни докучала негру эта нестройная музыка, в которую дон Эстебан Салас вплетал партии валторн, фаготов и дисканты служек, Ти Ноэль находил в испанских церквах что-то очень ему близкое и схожее с «воду», чего никогда не ощущал в храмах Капа, верных заветам святого Сульпиция. Позолота на барочных украшениях, парики из человеческих волос на статуях Христа, таинственность исповедален, сплошь покрытых лепниной, пес – эмблема доминиканцев, псов господних [88], дракон, попираемый святыми стопами, хряк святого Антония [89], смуглый лик святого Бенедикта, черные статуи богоматери и статуи святого Георгия в котурнах и коротких туниках, в каких французские актеры играли героев классицистической трагедии, пастушьи рожки и свирели, звучавшие во время рождественских ночных богослужений – все это обладало притягательной силой, захватывало воображение, ибо символы, знаки, атрибуты и персонажи были схожи с теми, которых Ти Ноэль помнил по ритуалам у алтарей хунфоров [90], алтарей, воздвигнутых в честь Дамбалла, бога-змея. И к тому же Сантьяго, святой Иаков, – он и есть Огун Фэ, кузнец, кующий молнии, под знаком которого восстали приверженцы Букмана. Поэтому Ти Ноэль часто на свой лад молился святому Иакову, повторяя слова древнего гимна, который он слышал от Макандаля:

Сантьяго, я сын войны,Сантьяго,Поверь мне, я сын войны!

VI. Корабль с собаками

Однажды утром порт Сантьяго-де-Куба огласился лаем. Сотни псов, сосворенных по дюжине, беснуясь, рвались на цепи, скалили пасти, стянутые намордниками, норовя куснуть своих псарей и соседей по своре либо кинуться на людей, глазевших из-за оконных решеток; челюсти смыкались, хватая воздух, и вновь размыкались в тщетном оскале, а псари тащили собак к сходням стоявшего в порту парусника, хлыстом загоняли в трюмы. И все новые своры появлялись, все новые, их приводили надсмотрщики с плантаций, гуахиро – белые кубинские крестьяне, егеря в высоких сапогах. Ти Ноэль, по поручению хозяина отправившийся в порт купить султанку, с рыбиной в руке подошел поближе к странному судну, поглядел на огромных псов, которые все шли и шли сворами, по дюжине в каждой, на французского офицера, который считал собак, быстро перекидывая костяшки на счетах.

– Куда их везут? – крикнул Ти Ноэль матросу-мулату, который разворачивал сеть, собираясь затянуть ею отверстие люка.

– Негров жрать! – ответил с хохотом мулат, перекрывая сильным голосом собачий лай.

Ответ мулата, говорившего на креольском наречии [91], был откровением для Ти Ноэля. Со всех ног помчался он к собору, близ паперти которого собирались негры французских колонистов, поджидая, пока хозяева вернутся от мессы. Три дня назад в Сантьяго как раз прибыло семейство Дюфрене, утратив всякую надежду сохранить за собою плантации и покинув поместье, прославившееся тем, что там был схвачен Макандаль. Негры Дюфрене привезли из Капа великие вести.


С самого начала путешествия Полина чувствовала себя почти королевой на борту этого фрегата, который должен был доставить войска в колонии и шел теперь к Антильским островам, скользя по широким отлогостям волн и ритмично поскрипывая такелажем. Роли державных героинь были не чужды Полине, ибо актер Лафон, ее любовник, не раз декламировал ей, подвывая, самые царственные строки из «Баязета» и «Митридата» [92]. Память у Полины была короткая, ей смутно припоминалась строка «под веслами у нас вспененный Геллеспонт» или что-то в этом роде, строка эта вполне могла быть отнесена к белопенной кильватерной струе, которую оставлял за собою «Океан», шедший под всеми парусами и с развернутыми вымпелами. Впрочем, теперь с каждой переменой ветра из памяти Полины вылетало несколько александрийских двустиший. Ей следовало поразмыслить о более существенных предметах во время этого путешествия, начало которого – и отправка целого войска – несколько задержалось из-за невинной прихоти Полины, решившей путь из Парижа в Брест проделать в портшезе. В запечатанных сургучом плетеных корзинках хранились фуляры, привезенные с острова святого Маврикия, корсажи в пасторальном стиле, полосатые муслиновые юбки, которые Полина собиралась обновить в первый жаркий день, ибо располагала подробнейшими сведениями о модах в колонии, полученными от герцогини д'Абрантес. За всем тем путешествие было не лишено приятности. Когда фрегат миновал негостеприимные воды Бискайского залива, на первую мессу, которую капеллан служил на баке, собрались все офицеры в парадных мундирах во главе с генералом Леклерком [93], супругом Полины. Среди офицеров были красавцы хоть куда, и Полине, которая при всей своей молодости знала толк в мужчинах, сладостно льстило растущее вожделение, скрывавшееся за знаками почтительного восхищения и изъявлениями учтивости. Она знала, что ночами – все более и более звездными, по мере того как корабль удалялся от берегов Европы, – когда высоко на мачтах качаются фонари, сотни мужчин мечтают о ней в каютах, на баке, в кубриках. Потому-то она и любила в утренние часы стоять в притворной задумчивости на носу фрегата возле фок-мачты, не обращая внимания на ветер, который трепал ей волосы и плотно обтягивал тело тканью платья, обрисовывая гордые линии груди.

Несколько дней спустя после того, как остались позади Азорские острова с видневшимися вдали белыми церквушками португальских деревень, Полина обнаружила, что вид моря изменился. Теперь на поверхности воды появлялись странные водоросли, они были похожи на желтые виноградины и гроздьями дрейфовали в восточном направлении; проплывали какие-то игловидные твари, словно отлитые из зеленого стекла; за голубыми пузырями медуз волочились длинные пунцовые нити; отталкивающего вида рыбы разевали зубастые пасти; вокруг кальмаров колыхались расплывающиеся смутные покровы, окутывая их подвенечной фатой. Началась жара, вынуждавшая офицеров расстегивать мундиры, впрочем, с дозволения Леклерка, допустившего эту вольность ради того, чтобы иметь возможность самому ходить в мундире нараспашку. Как-то ночью, когда было особенно душно, Полина в ночной сорочке вышла из каюты и прилегла на шканцах, где обычно проводила долгие часы сиесты. Странные зеленоватые огоньки светились над морем. Звезды, которые с каждым переходом становились все крупнее, казалось, излучали легкую свежесть. На заре марсовой обнаружил с приятным волнением, что под бизань-мачтой на свернутом парусе лежит нагая женщина. Полагая, что перед ним одна из горничных генеральши, он уже собирался было соскользнуть к ней по канату. Но женщина шевельнулась во сне, видимо, перед самым пробуждением, и ее движение открыло марсовому, что он созерцает наготу Полины Бонапарт. Она протерла глаза, смеясь, как ребенок, и, не сомневаясь, что никто ее не видит за парусами, которые отгораживали от нее остальное пространство палубы, вылила несколько ведер пресной воды себе на плечи, покрывшиеся пупырышками от утреннего ветра. С той ночи Полина неизменно спала на шканцах, и об ее великодушной неосмотрительности стало известно столь многим на судне, что даже не склонный к чувствительности мосье д'Эсменар, коему поручено было учредить карательную полицию на Сан-Доминго, грезил наяву перед классическим совершенством нагой натуры, сравнивая ее мысленно с Галатеей античного мифа [94].

Панорама Капа и Северной равнины с горами вдали, которые смутно проступали из марева, поднимавшегося над плантациями сахарного тростника, очаровала Полину, недаром она прочла историю любви Поля и Виргинии и запомнила мелодию премилого креольского контрданса с необычным ритмом; контрданс назывался «Островитянка», ноты были изданы в Париже, на улице Сальмон. В своих муслиновых юбках она ощущала себя то ли райской птицей, то ли птицей-лирой средь невиданных растений, дивясь то затейливости узора здешних папоротников, то сочности бурой мякоти кизила, то величине листьев, которые могли служить опахалом. Вечерами Леклерк, хмуря брови, говорил ей о мятежах рабов, о том, сколь трудно прийти к согласию с монархически настроенными колонистами, о грозящих бедах. На случай серьезной опасности он распорядился купить дом на острове Ла-Тортю. Но Полина не придавала его словам особого значения. Она, как прежде, умилялась, читая слезливый роман Жозефа Лавале [95] «Негр, который сердцем был чище многих белых», и безмятежно упивалась роскошью и изобилием, которых не знала в детстве, когда пробавлялась по преимуществу вялеными смоквами, козьим сыром да прогорклыми оливками. Она жила неподалеку от Кафедрального собора в просторном белокаменном доме с тенистым садом. По ее распоряжению под сенью тамариндов для нее был устроен бассейн, облицованный голубыми изразцами, и она там купалась нагая. Вначале ее массировали горничные француженки, но потом ей пришло на ум, что мужская ладонь шире и сильнее, и она заручилась услугами негра Солимана, прежде состоявшего при ванном заведении; Солиман не только ее массировал, но еще холил ей кожу миндальными притираниями, удалял волосы на теле, полировал ногти на ногах. Когда негр купал ее, Полина время от времени словно ненароком прикасалась под водой к мощному торсу прислужника, испытывая при этом злорадное удовольствие, ибо она знала, что негра беспрестанно мучит вожделение; Солиман смотрел на нее всегда искоса, и в глазах у него была деланная кротость пса, которого ожгли сильным ударом плети. Иногда Полина небольно хлестала негра прутиком и смеялась при виде его притворно страдальческих гримас. В сущности, она была ему признательна, ведь он так влюбленно и ревностно радел обо всем, что было на пользу ее красоте. Поэтому, когда негру случалось особенно ей угодить либо с особым проворством выполнить поручение, она в награду иной раз позволяла ему облобызать себе ноги, что Солиман совершал коленопреклоненно и в позе, каковую Бернарден де Сен-Пьер истолковал бы как знак благодарной признательности простодушного дикаря в ответ на бескорыстные труды просвещения [96].

Так она проводила время в безмятежных снах и блаженных досугах, чувствуя себя отчасти Виргинией, отчасти Аталой [97], что не мешало ей, когда Леклерк бывал в отъезде, наслаждаться юношеским пылом какого-нибудь пригожего офицера. Но однажды после полудня француз-цирюльник, который причесывал ее с помощью четырех чернокожих подмастерьев, рухнул наземь у ее ног, и изо рта у него хлынула сгустками зловонная кровь. Страшный москит с серебристыми прожилками на спине испортил праздник [98], ворвавшись своим неотвязным жужжанием в тропический Эдем Полины Бонапарт.

VII. Святой бедлам

Утром следующего дня Полина в сопровождении негра Солимана и горничных, нагруженных пожитками, спешно перебралась на остров Ла-Тортю по настоянию Леклерка, который только что вернулся из поездки по городам и селениям, опустошенным моровым поветрием. В первые дни она развлекалась, купаясь в бухте с песчаным дном и листая записки лекаря Александра Оливье Оксмелена [99], великого знатока нравов и злодеяний американских корсаров и буканьеров, от бурной жизни которых на острове остались развалины неказистой крепости. Она смеялась, когда зеркало в спальне сообщало ей, что ее бронзовая от солнца кожа стала точь-в-точь как у красавицы мулатки. Но безмятежная жизнь продлилась недолго. Как-то раз Леклерк вернулся на остров, дрожа в изнуряющем ознобе, не предвещавшем ничего доброго. Глаза его были желты. Состоявший при нем армейский лекарь прописал ему ревень в огромных дозах.

Полина была в ужасе. На память ей приходили полустершиеся впечатления той поры, когда в Аяччо властвовала холера. Мужчины в черных капюшонах выносили на плечах из домов гробы; женщины под черными покрывалами выли в тени смоковниц по умершим мужьям; девушки в черных платьях пытались броситься в могилу отца или матери, их приходилось волоком тащить с кладбища. Иногда Полину охватывало мучительное ощущение, которое она часто знавала в детстве, ощущение, что она сидит взаперти и выхода нет. В эти мгновения ей казалось, что остров Ла-Тортю ничем не отличается от ее родного острова: та же иссохшая почва, те же красно-бурые скалы, те же пустоши, где нет ничего, кроме кактусов да цикад, и море, которое видно отовсюду. Укрыться было негде. За дверью предсмертным хрипом хрипел человек, которого угораздило занести в дом смерть, запутавшуюся в шитье генеральского мундира. Убедившись в бессилии врачей, Полина слушала теперь только Солимана, по его совету в покоях курили ладаном, индиго, лимонной коркой; он же научил Полину молитвам, обладавшим чудодейственной силой, то были молитва Великому Судие, молитва святому Георгию и еще молитва святому Бедламу. Она распорядилась вымыть двери дома настоями ароматических трав и лучших сортов табака. Стоя на коленях перед распятием, выточенным из темного дерева, она молилась с шумной, несколько крестьянской истовостью, выкрикивая вместе с негром после каждой молитвы: malo, presto, pasto, effacio, amen [100]. Заклинания, таинственность обрядов, один из коих состоял в том, что нужно было вбить гвозди крестом в ствол лимонного дерева, – все это пробуждало в ней голос древней корсиканской крови, которой всеодушевляющая космогония негров была ближе, чем лживое пустословие Директории [101], хотя именно в безверии той поры Полина обрела и ощутила полноту своего бытия. Но теперь она раскаивалась, что так часто шутила святыми вещами, платя дань моде и времени. Когда у Леклерка началась агония, страх ее усилился, страх заводил ее все дальше и дальше в мир сверхъестественных сил, которые Солиман заклинал своей ворожбой, ибо он был истинный хозяин острова, единственный возможный защитник от мора, грозившего с берега Сан-Доминго, единственный надежный целитель, когда стала явной никчемность рецептов. Дабы злотворные начала не проникли морем на остров Ла-Тортю, негр спускал на воду кораблики из скорлупы кокосового ореха, убранные лентами из Полининой шкатулки для рукоделия; кораблики были данью Агуасу, Владыке Моря. Как-то среди вещей Леклерка Полине попалась модель военного корабля. Она тотчас побежала на берег передать модель Солиману с тем, чтобы он присоединил это чудо искусства к прочим приношениям. Чтобы уберечься от недуга, все средства были хороши: обеты, покаяния, власяница, пост, а пуще всего – молитвы и заклинания, кто бы им ни внял, пусть даже подставит волосатое ухо Лживый Враг, которым ее стращали в детстве. Вдруг Полина стала ходить по дому странным образом, стараясь не ступать на швы между плитами, ведь прямоугольная форма придается плитам только из-за нечестивых козней франкмасонов, это всем известно, масоны хотят, чтобы люди беспрестанно попирали стопами святой крест. Солиман больше не умащал тело Полины благовониями, не освежал мятной водой, теперь в ход пошли притиранья из водки, толченых семян, бурого сока каких-то растений, птичьей крови. Как-то утром француженки-горничные с ужасом увидели, что Полина с распущенными волосами стоит на коленях посреди комнаты, а негр отплясывает вокруг нее какой-то причудливый танец. На Солимане был только кожаный пояс, с которого свисал белый платок, прикрывая срамные части, шею украшали синие и красные бусы, он птицей взлетал в воздух, потрясая заржавленным мачете. И Солиман и Полина испускали долгие вопли, глухие и нутряные, словно вой псов в лунную ночь. Петух с перерезанным горлом еще дергал крыльями на кучке кукурузных зерен. Увидев у порога одну из прислужниц, негр в ярости пинком захлопнул дверь. В тот же день после полудня под потолочными балками повисли вниз головой статуэтки святых. Полина ни на миг не расставалась с Солиманом, он спал у нее в спальне, на красном ковре.

Смерть Леклерка, унесенного желтой лихорадкой, чуть не довела Полину до помешательства. Теперь тропики вызывали у нее отвращение, и всего омерзительнее были терпеливые грифы, она знала, если они сидят на кровле дома, значит, в доме кто-то исходит предсмертной испариной. Распорядившись обрядить тело супруга в парадный мундир и положить в кедровый гроб, Полина поспешила отплыть на борту «Свитшура»; она похудела, под глазами темнели круги, грудь была увешана ладанками. Но вскоре восточный ветер, ощущение того, что с каждой пройденной милей Париж становится ближе, запах морской соли, разъедавшей металлические украшения на гробе, заставили молодую вдову расстаться с власяницей. И как-то в предвечернюю пору, когда киль скрипел под ярым натиском волн, ее траурные вуали запутались в шпорах молодого офицера, облеченного почетной миссией сопровождать и охранять останки генерала Леклерка. В одной из корзин среди выцветших маскарадных нарядов в креольском вкусе лежал выточенный Солиманом амулет в честь великого Легба [102], повелителя дорог, этот амулет должен был открыть Полине Бонапарт все пути, которые, как и положено, в конце концов привели ее в Рим.

С отъездом Полины в колонии пришел конец всякому благоразумию. В период губернаторства Рошамбо [103] последние колонисты Равнины, утратив надежду вернуться к процветанию былых времен, предались самому разнузданному разгул), не зная ни отдыха, ни удержу. Ни для кого больше не существовало времени суток, ночи не кончались с рассветом. Нужно было вкусить всех радостей вина – до отвращения, всех радостей плоти – до бессилия, нужно было пресытиться наслаждениями прежде, чем великое крушение навсегда отнимет самую возможность наслаждаться. Губернатор расточал милости тем, кто поставлял ему женщин. Дамы из Капа издевались над эдиктом покойного Леклерка, гласившим, что «белые женщины, предающиеся блуду с неграми, должны быть отосланы во Францию, независимо от их сословной принадлежности». Средь представительниц прекрасного пола весьма распространилась лесбийская любовь, многие являлись на балы в обществе мулаток, которых именовали своими cocottes [104]. Дочери рабов подвергались насилиям в пору самого нежного детства. При таком положении вещей весьма скоро наступило страшное время. В дни праздников Рошамбо завел обычай угощать своих собак плотью негров, и если псу недоставало решимости вонзить клыки в человеческое тело под взглядом блистательных господ, разодетых в шелка, губернатор приказывал исколоть жертву шпагой, дабы раззадорить животное видом и запахом крови. Полагая, что такого рода меры приведут негров к повиновению, губернатор выписал из Кубы сотни огромных псов: «On leur fera bouffer du noir» [105].

В тот день, когда корабль с собаками, который увидел в порту Сантьяго Ти Ноэль, подошел к капскому рейду, туда же подошел другой парусник, шедший с острова Мартиники и тоже груженный живым грузом – ядовитыми змеями; генерал намеревался выпустить этих змей на Равнине, дабы они жалили крестьян, живших по хуторам и помогавших неграм-бунтовщикам с гор. Но змеям, этим детищам Дамбалла, была суждена погибель, они даже не отложили яиц и исчезли одновременно с колонистами старого режима. Теперь великие Лоа покровительствовали оружию черных. Битвы выигрывали те, кто поклонялся богам-воителям. Огун Бадагри бросал свою рать в сабельные атаки на последние рубежи, которые еще удерживало божество, именуемое Верховный Разум. И так же, как в битвах былых времен, по праву оставшихся в людской памяти тем, что кто-то остановил солнце, а кто-то обрушил стены трубным гласом [106], в те дни были люди, обнаженной грудью прикрывавшие жерла вражеских орудий, и люди, обладавшие властью отводить от своего тела свинец неприятеля. Тогда-то и появились средь восставших негры, которые исполняли обязанности священников, хотя у них не было ни тонзуры, ни духовного сана; их называли отцами из Саванны [107]. Пробубнить латинские молитвы над одром умирающего они умели не хуже французских кюре. Но понимали их лучше, ибо в их устах «Отче наш» и «Аве Мария» и по интонации и по ритму звучали так же, как гимны, всем хорошо известные. Отныне важные дела, касающиеся жизни и смерти, решались между своими.

На страницу:
4 из 9