bannerbanner
Отречение
Отречениеполная версия

Отречение

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
41 из 67

Выходя из кабинета Малоярцева, академик мог предположить со стороны такого могущественного человека любую каверзу, но тот, приведя себя в привычное равновесие, ничего особенного не предпринял. Лишь вызвал Лаченкова и, глядя ему в лысину с плохо скрытым раздражением, всего лишь поинтересовался, можно ли в Москве сейчас достать квасу с хреном и медом, и Лаченков, стараясь подстроиться под настроение хозяина и понять, откуда грозит опасность, принахмурился, старательно свел белесые брови.

– Именно с медом и хреном, – жестко подтвердил Малоярцев, сердясь на медлительность своего ближайшего помощника.

– Сейчас распоряжусь…

– Стой! – негромко и глухо приказал шеф. – Квас – потом, а сейчас немедленно свяжитесь с соответствующими службами. Вы можете предположить, какая ересь может прийти в голову сумасшедшему в академическом сане и с мировым именем? Вот, вот, я тоже не знаю…

Этого оказалось достаточно, чтобы машина пришла в движение.

Все предпринимаемое Обуховым тонуло в какой-то глухой вате; требование его срочно собрать экстренное заседание президиума Академии наук тоже было вежливо отклонено по причине отсутствия в данный момент кворума. Президент давно уже не реагировал ни на свои, ни на чужие эмоции. Он вяло выразил надежду на будущие, более плодотворные встречи; услышав в ответ исчерпывающую отповедь Обухова, вежливо наклонил совершенно голый череп, проводив Обухова до приемной.

Весь следующий день Обухов пытался добиться прием у Суслова, затем у Андропова; звонил и в приемную самого Леонида Ильича; его вежливо выслушивали, записывали; Обухов стал сосредоточенно-спокоен; им руководило теперь чувство обостренной, безошибочной интуиции, с каждым днем ему все обнаженнее открывалась правда человеческих отношений, она строилась по образу и подобию всего сущего, по закону хаоса; вычислить его, ввести в рамки гармонической закономерности не представлялись возможным, следовательно, и учения, декларируемые той или иной группой единомышленников, являлись всего лишь проявлением случайностей хаоса.

Вскоре во время их с женой отсутствия у них на квартире был произведен обыск. Все было цело, и замки, и даже сигнализация, лишь из кабинета Обухова исчезли многие бумаги, тетради, черновые разработки ряда экспериментов, наброски научных статей.

– Так, – сказал он с некоторой сумасшедшинкой, и в его взгляде промелькнуло что-то от молодости, из старых студенческих времен – какая-то нерассуждающая, диковатая удаль; помедлив, он резко устремился к телефону.

– Иван! – предостерегающе воскликнула Ирина Аркадьевна, бросаясь к нему и пытаясь завладеть трубкой. – Иван! Сосчитай до десяти!

– Успокойся, – все с той же пугающей Ирину Аркадьевну незнакомой гримасой остановил ее Обухов. – По-прежнему отключен… Нечем дышать. Они совершенно прекратили доступ кислорода.

– Ты, кажется, вторгся не в свою область, ты сам совершенно никому не нужен, – тихо предположила Ирина Аркадьевна. – Дело истинного ученого создать школу. Сколько раз сам же говорил о необходимости экологического всеобуча… об очищении души человека в общении с природой, с космосом. А сам погряз, прости, в дурацкой политике!

– Да, это и есть сейчас самая горячая политика! – голос Обухова пресекся. – Это и моя страна, черт возьми, – с трудом произнес он после паузы. – Здесь по этой земле прошли многие поколения Обуховых. И кому нужно будет братство, равенство и прочий бред, если земля совершенно облысеет?

После нервной вспышки он почувствовал сильную слабость, и Ирина Аркадьевна с трудом уговорила его полежать, дала выпить успокаивающее, и он действительно почти целые сутки спал, затем день или два бесцельно бродил по квартире, брезгливо смотрел в окно, о чем-то неотступно размышляя.

8

Довольно легко добравшись до сына Ильи, теперь уж заправлявшего большим лесотрестом на Каме, Захар попал в приличный поселок, с лесозаводом, с бревенчатыми, правда кое-где просевшими, тротуарами и рядами чахлых лиственниц по обе стороны улиц. Первые несколько часов прошли в обычных сумбурных совместных воспомипаниях, но ни отца, ни сына не покидало чувство недосказанности; после какого-то неясного, невразумительного разговора с Ильей насчет брата, промаявшись почти всю ночь, лесник твердо решил увидеть Василия, хотя в начале своей поездки не замышлял забираться в такую даль. Давно он не помнил такой маятной ночи – и на кровати сидел, и к окну подходил, вглядываясь в темноту, и теплую воду пил из красивого цветного графина – ничего не помогало; он был в чужом для себя мире – незнакомом, непринимающем, отталкивающем.

Близилось утро; сбросив с себя одеяло, Захар нащупал у изголовья кровати шнур выключателя, ожесточенно дернул, с неудовольствием натянул выданные ему невесткой полосатые пижамные брюки, покосился в дальний, сильно затемненный угол. Доступу света мешал обвисший, оторвавшийся ночью от стены край ковра. Оставив дверь в свою комнату открытой, чтобы лучше видеть, он вышел в просторный широкий холл, с диваном, зеркальной вешалкой, с телефоном на низеньком столике, прислушался; чувство досадного, ненужного промаха во вчерашнем трудном разговоре с сыном мешало ему. Он пошел в другой конец коридора и, постояв возле закрытой застекленной высокой двери, тихонько стукнул раз и второй и почти тотчас услышал сонный всхлип; раздались шлепающие тяжелые шаги, дверь распахнулась, и он увидел Илью в одних трусах, врезавшихся в волосатый живот. Его обессмысленные сном глаза непонимающе щурились, затем прояснились при виде отца, недовольство из его глаз ушло.

– Батя… чего? – спросил он хрипло. – Нездоровится?

Илья шире распахнул дверь, намереваясь шагнуть в коридор, но от неловкости, что стоит перед старым отцом чуть ли не голый, в современных скошенных плавках, к тому же еще и тесноватых, подчеркивающих здоровое, сильное мужское тело, подался назад, в спальню, знаком дав понять отцу, что сейчас выйдет, и скоро они уже сидели на кухне, и Илья слушал, стараясь быть внимательным и как нибудь ненароком не обидеть старика; сон его окончательно прошел.

– Да какая тут совесть, – сказал, наконец, он, оглядываясь на закипающий чайник на плите. – Ты вот обвиняешь меня, а за что? Василий человек взрослый, у него своя жизнь, у меня своя… Вот смотришь и не веришь, а я правду говорю, ей-Богу, правду.

Сидевший спиной к окну и лицом к двери Захар поднял голову; в дверь просунулось породистое лицо невестки; в кружевных сборках кокетливой ночной сорочки виднелись сбитые белые плечи и пышная грудь; на долю секунды в ее лице мелькнуло выражение неприязни и тотчас спряталось в дрогнувших ямочках привычной улыбки. Следуя хмурому взгляду отца, Илья повернул голову.

– У нас разговор, Раиса, – сказал он, по-незнакомому зло поджимая губы. – Мужской разговор… Ты иди, иди, не беспокойся…

– Приготовить вам покушать? – спросила она приветливо, уловив в голосе мужа скрытое недовольство и отыскивая предлог помочь ему. И хотя Илья понял ее намерение, он отвел глаза и холодно сказал:

– Мы чай пить будем. Спасибо, больше ничего не нужно.

Кивнув, Раиса вернулась в спальню, тотчас стерла с лица улыбку, включила свет, взглянула на часы, было всего шесть часов утра, сильно ломило виски. Вздохнув, она покосилась в трюмо на свое большое тело и в который раз подумала о необходимости сесть на строжайшую диету, исключить хлеб и сладкое совершенно; просто катастрофа, говорила она сама себе, неосознанпо стремясь уйти от других неприятных мыслей, ни в одно приличное платье уже не влезает, к отпуску надо срочно опять что-то с портнихой придумывать, в этом захолустье и тканей приличных нет. Еще свекра нанесло, будет торчать, все их планы спутает… Теперь ни за что не уснуть, опять встанет отекшая, скорей бы отпуск и на Минводы в Пятигорск. Можно будет привести себя в форму, обрести человеческий вид, если конечно, этот старый пень не помешает. Свалился на голову без письма, без предупреждения, и чего ему на месте не сидится? Какие такие срочные разговоры, до утра подождать нельзя? У них ведь тоже своя жизнь, свои планы…

Между тем у отца с сыном на кухне сейчас происходило нечто глубоко свое, только им понятное и необходимое, и мужчины, взглянув на некстати показавшуюся в дверях Раису, тотчас забыли о ней.

– Его словно какая-то ржа точила, – опять заговорил Илья. – Уговаривал, уговаривал, как же! – быстро добавил он в ответ на взгляд отца. – Все тут у него свое было: хорошая работа, дом, огород, лодку моторную купил… школа у нас приличная. Все бросил.

– Как же адреса-то не оставил? – спросил отец.

– Представь себе, не оставил, – ответил он, искоса присматриваясь к старику и стараясь понять причину его беспокойства. – Я случайно узнал. Девчонка, дочка Василия Вера, переписывается с одним из здешних парней… вот и узнал. Сейчас нынешние-то – скороспелки, харч хороший, глядишь, в пятнадцать уже хоть куда… Ум-то ребячий, а телом – пошел как на дрожжах… Ох, батя, трудно с ними…

Зафыркал и задребезжал крышкой вскипевший чайник; оглянувшись, Илья с веселой улыбкой готовно вскочил.

– Сейчас чаю попьем свежего, – весело сказал оп, щедро насыпая в большой фаянсовый, расписанный крупными ромашками чайник заварку и заливая ее крутым, белым, брызжущим кипятком. Он добавил в чайник немного липового цвету и мяты, с удовольствием втянул в широкие ноздри поднимающийся над чайником парок, затем, поставив на стол два стакана в тяжелых подстаканниках, брусничное варенье, вчерашние ватрушки, нарезанный сыр, с удовольствием принялся прихлебывать чай, искоса поглядывая на задумавшегося старика, вновь перебирая в голове все сказанное ему отцом и тут же возражая ему, что брат Василий и ему третий год не пишет, что поделаешь – рабочий человек, семью кормить надо, когда ему писать? Зачем же в открытые ворота ломиться, хотя старость есть старость, у нее свои странности и законы, и нечего зря голову ломать…

Илья придвинул отцу стакан с чаем и, улыбаясь, сказал:

– Батя, ну, ей-ей, не знаю, какая ему вожжа под хвост попала… Ты не волнуйся, все обойдется… Хочешь, вместе к нему слетаем, выкрою недельку. Поглядим друг другу в глаза, сам увидишь, с моей стороны чисто. Ты лучше скажи, батя, – как сам-то? А то о себе ни слова…

– Живу, – шевельнул бровями Захар, и в прищуренных глазах у него появилось и пропало молодое, озорное выражение. – Помирать пока не собираюсь, Дениса со службы дождусь… А к Василию один поеду, туда мне одному надо ехать… Вот с билетом помоги.

– Вольному воля, крещеному – рай, – опять улыбнувшись, сказал Илья и отхлебнул чаю. – Пей, батя, чай хороший… ароматный.

– Не думай ничего плохого, Илья, не обижайся, – взглянул исподлобья лесник. – Ну, какой толк на меня обижаться? Вот такой я есть неудобный человек, надо Василия повидать… и все тут. Думаешь, я знаю зачем? Не-е, не знаю, Илья, сам не знаю, только должен его повидать!

Он взял чай, осторожно попробовал губами, не горяч ли, и стал потихоньку пить.

– Чудной ты, батя, – сказал сын. – Как был, так и остался. Я вон моложе тебя, а уж ничего мне не хочется, вроде и рваться больше некуда и незачем. А ты вот куда-то все стремишься… Зачем, куда? Вроде простой человек, на интеллигентских дрожжах не замешен… так я полагаю?

– Зря тебя на такой должности держат, видал, генеральный директор, – усмехнулся лесник. – Какой с тебя прок, раз ты и сам себе не рад?

– Ну, батя… С тобой и поделиться нельзя, мы не на партсобрании. Ты хоть погости немного… Мы же с тобой и поговорить толком не успели. На какое число-то брать билет? Давай на пятнадцатое, батя… на рыбалку смотаем. Я до сих пор помню, как мы с тобой карася промышляли.

– На ту неделю, на вторник бери, – попросил лесник. – Не серчай, Илья, у меня запасу дней нет, успеть надо. Ты меня с собой не равняй, – добавил он, уловив в глазах сына нетерпеливый, тяжелый блеск.

– Твое дело, батя, – сказал Илья подчеркнуто равнодушно, скрывая обиду и в то же время понимая и прощая отца. – Будь по-твоему. Василию кланяйся, пусть бы приехал, я-то перед ним чист, ну, ни в чем не виноват! Ты мне лучше скажи, батя, зачем приехал? – неожиданно прямо, в лоб спросил Илья.

Захар глянул в глаза сыну, хотел усмехнуться, сказал, что ничего ты, мол, сынок, не понял в отце, но удержался.

– Не кипятись, сынок, что так? Вот время тебе не хватает, говоришь, – лесник помедлил, словно прислушиваясь к самому затаенному в самом себе. – Это тебе не хватает, молодому, а мне каково? Ты тоже, Илья, на меня зла не таи, – добавил лесник, оправдываясь и жалея сына, по-прежнему его не понимавшего. – Вот еще что, Илья, хочу до отлета отсюда в остатные-то дни добраться до старого нашего поселка в Хибратах. Душа просит…

– Думаю, батя, зря прокатишься, – не сразу ответил Илья, крепко потирая массивный, в широких складках затылок. – Года три назад звероводческую ферму хотели там посадить, не получилось, корма завозись невыгодно в такую даль. Человек пять-шесть забулдыг, может, и встретишь, а так – поселок мертвый. Лес вырубали, народ разъехался, что там еще делать? Туда только водой, аэродром давно закрыт. Хорошо, батя, выкроим с недельку.

С крестьянской простоватостью, в то же время с прежней железинкой (Илья каким то шестым чувством помнил отца много лет тому назад, в расстегнутой рубахе за столом, в неверном свете керосиновой лампы, и себя рядом, и братишку Васю, и отцовские руки, бережно резавшие хлеб) старый лесник отговорился; он и добираться до нужного места хотел на попутных, но сын, влиятельный в этих пустынных краях человек, все-таки сумел подсунуть ему легкую крьпую моторку и надежного сопровождающего в дорогу; невестка с тайным удовольствием щедро собрала ему заплечный мешок, на всякий случай сунула в него и пару бутылок беленькой, и лесник после двух ночевок (ночи стояли темные) на диком берегу у костра на третьи сутки уже ближе к полудню, едва проскочили крутую знакомую излучину, узнал высокий берег, полусгнившие пустынные мостки пристани и мертвые дома поселка, теперь, казалось, вплотную приблизившиеся к самому обрыву. Он немало перевидел у себя на Холмщине вымирающих, с давно улетучившимся жилым духом деревень и поселков и не мог ошибиться; какая-то особая печать уже издали угадывалась на брошенных человеком местах, ранее кипевших деятельной жизнью. Он и сам не ожидал, что в старой, иссохшей груди так больно шевельнет.

Не надеясь на прочность дощатого настила многолетней давности, моторист мягко толкнулся в берег возле самой пристани и, выбравшись из лодки, захлестнул причальную цепь на косо торчавший из земли кусок тавровой балки, затем помог выйти пассажиру.

После оборвавшегося многочасового звона мощного мотора в ушах еще ныло, тишина обрушилась неожиданно: ни человеческого голоса, ни стука, ни крика птицы, ни шороха – лишь река терлась о гальку. Моторист, из бывалых, неразговорчивых людей, недоверчиво окинул взглядом берег, прищурился на реку; в этом краю вечных лагерей любая тишина могла обернуться бедой, неожиданностью. И лодки угоняли, и люди пропадали, словно сквозь землю проваливались, никаких следов; моторист коротко сказал, что останется возле лодки, дров полно, чай вскипятит, затем и рыбалкой побалуется: повезет, так и ушица, мол, на ужин не помешает.

– Ночевать-то здесь, видать, придется, – предположил и Захар. – Я одну протоку знаю недалеко, прямо за поселком. Можно сразу лодку загнать, ольха с черемухой с берега до берега, там не найдут… поселок рядом… С реки никакого тебе следа… а, Михаил?

– Ну, поселок, может, и не пустой, – почесав крепко тронутый сизоватой щетиной подбородок, предположил моторист. – Ближе к вечеру посмотрим, а пока лучше здесь, на просторе, побуду, далеко видно.

– Может, без ночевки обойдемся, вот поброжу, гляди, дом цел, сам после войны рубил. А то и сожгли, растащили, мало ли, – вслух подумал Захар и зашагал к пристани, затем стал взбираться на крутой берег по заросшей травой дорожке, вырубленной лесенкой прямо в каменистом берегу и еще не успевшей окончательно заплыть. Моторист, с самого начала относившийся ко всей этой затее с поездкой в вымороченные безлюдные края крайне неодобрительно, проводил прямую, подсохшую фигуру старика любопытным взглядом, постоял в раздумье и заскрежетал сапогами по речной гальке, принялся за дело; поднявшись на самый верх, Захар, с трудом хватая воздух, отдышался, присел на валун (и этот вросший в землю валун вспомнился) и, поглаживая его шершавый, нагретый солнцем бок, долго сидел, оглядывая окрестности. Знакомая мертвая тишина безлюдных мест висела над темными, слепыми, несмотря на целые стекла в окнах, домами, бараками, магазином, клубом, комендатурой на площади и конторой леспромхоза, над просторами реки, и Захар, оправдывая свое желание побывать на старых местах жизни, сказал, что хоть вымороченное, да свое, ничто так и не забылось, вот оказия, будто на педельку-другую куда отлучился – и сразу же назад. А зачем? Ждали его тут, звали? И будет ли когда край?

Он медленно пошел по поселку, оглядывая каждый дом, стараясь припомнить, кто в нем жил в бытность в леспромхозе. И вспоминал. Жилье многодетного Стаса Брылика с прохудившейся крышей и сиротливо торчавшей трубой заставило его замедлить шаг, а возле комендатуры с просторной пристройкой под жилье коменданта с отдельным выходом он остановился. Кованые решетки на окнах, заказанные и доставленные с соседнего медного завода, густо взялись ржавчиной и тускло отсвечивали; много припомнилось сейчас старому леснику, плеснулось через край. Он стащил кепку, подождал, переждал черноту в глазах.

Стремительное, знакомое и все-таки чуждое небо уносилось в безлюдные пространства над обезображенной человеком землей, с тайгой, заваленной десятилетиями гниющими порубочными остатками, с разорванным порядком природы. На много десятков верст исколесил он здесь в свое время округу; лесник посветлел глазами, отпустило. В свой бывший дом он вошел почти равнодушно, с холодноватым любопытством оглядел запустевшие углы, с голой, поломанной самодельной мебелью, покрытой рыхлым слоем праха. Дощатая перегородка была все та же, от печи из дикого камня пахнуло сыростью; на грубо сколоченном столе из тесанных им самим плах чернело сплющенное ведро, и даже деревянная кровать, собственноручно им сделанная, возвышалась на своем месте. Привычный хозяйский глаз схватил все разом; в доме еще жить бы да жить, дом простоит еще долго – лиственница дерево вечное, почти не гниет. То ли лесник неловко повернулся, то ли сказалось подспудное волнение – немые, затхлые углы заброшенного жилища словно ожили, зашевелились в них смутные тени, и лесник, с усилием отрывая себя от прошлого, торопливо вышел. Саднящее жало из сердца выскочило. Сам не зная зачем, он обошел кругом дома, продираясь сквозь заросли бурьяна, всегда охотно и буйно селившегося вокруг брошенного человеком жилья, полюбовался на густой осинник, поднявшийся на бывшем огороде слитной зеленой массой в несколько метров высотой. Какая-то неведомая сила, управляющая делами природы, не раздумывая и не страдая, вершила свое дело, стирая разрушительные следы человека, и в этом только и было спасение земли. Мысль, что и погост взялся диким лесом, и могилки Мани теперь не отыщешь, отвлекла лесника, и он заторопился. Кладбище располагалось недалеко за поселком, на пологом песчаном косогоре, в самом начале тридцатых годов отвоеванном у тайги первой, самой густой волной ссыльных крестьян из серединных областей России, всех поголовно, от грудных младенцев до дряхлых стариков, устрашающе поименованных кулаками, заклейменных этим тавром на всю остальную жизнь и обреченных, следовательно, на самые изнурительные каторжные работы во имя процветания государства. Здесь, за этой чертой отвержения и беззакония, кончалось всякое человеческое право и начиналась участь раба; с человеком могли сделать все, его могли не только физически уничтожить по малейшей прихоти поставленных над ним многочисленных надсмотрщиков самых различных рангов, но любой, кому было ни лень, из стоявших над ним, мог довести его до состояния забитой, безгласной скотины. Первая волна ссыльных почти поголовно легла в песчаный косогор, после нее остались щелистые бараки, землянки, похожие на звериные норы, с никогда не выветривающимся запахом нечистот и добротная, из неохватных бревен комендатура. Вторая и третья волны ссыльных продолжали со слепым упорством муравьев освоение дикого берега; в конце концов появился даже клуб и два ларька, где по талонам из комендатуры за усердие и послушание можно было приобрести два метра дерматина на штаны, фунт селедки, а то и несколько пачек папирос; как-то равнодушно, без остроты вспоминая о такой давности, лесник, наконец, выбрался за поселок. Уже у самой цели он как бы очнулся; вначале он пересек довольно заметную, свежую тропинку, ведущую на половину старого кулацкого кладбища, затем стали попадаться и другие, недавние следы пребывания здесь человека; бутылка из-под водки с еще не сползшей с нее наклейкой, обрывок ремня, даже большую костяную пуговицу разглядел лесник под ногами; кладбище в отличие от поселка жило, и это рождало неясную тревогу. Больше всего его озадачила свежепротоптанная тропинка – он даже вернулся и внимательно осмотрел ее еще раз. Стояло полное безмолвие, и даже ветер, тянувший с реки, упал; отдельные уцелевшие деревья мертво застыли, трава не шевелилась, крыши поселка, начинавшие разрушаться, изъеденные темными пятнами мха, какались глыбами камня, кое-где взявшимися травой и небольшими кустиками. И лесник подумал, что в природе между живым и мертвым нет черты, кончика иголки не просунешь. Кругом по бывшим огородам и улицам поселка поднимался молодой лес, березняк, осинник, кое-где пробивались и елочки; на кладбище тоже неудержимо накатывала со всех сторон зеленая поросль. Все было, и все прошло. Дивясь цепкости старой памяти, лесник, почти не плутая, отыскал могилу Мани по кресту, им же самим вырубленному из лиственницы; могилу густо покрыла мелкая березовая поросль; скамеечка, поставленная им чуть сбоку от могилы, догнивала, и он подумал, что надо будет наведаться сюда еще раз с топором да лопатой, привести все в божеский вид. Вот и ограду он тогда не успел как следует поставить, а дерево, что ж, года три-четыре – и упало, растворилось в земло. Илья мог бы выбрать день-другой позаботиться о матери, большим начальником стал в этих местах, душу ржа начальственная выедать начала, надо сказать ему, нехорошо так-то вот, от такого беспамятства ничего доброго не прибавится, только себе и людям в убыток.

Выбрав место, Захар, по старой привычке подвернув под себя ногу, опустился на землю. Попытался вспомнить свои, как теперь оказывается, вполне молодые годы жизни здесь, Маню, детей, Илюшку и Васю, свою тяжкую мужскую дурь после оказии с Федькой Макашиным, вспомнил и хромого коменданта Ракова с его дружком Загребой, и свою бригаду, и только при мысли о Федьке Макашине в душе что-то шевельнулось, что-то больное – то ли застарелая обида на жизнь, то ли непрошеная вина перед нею. А кто же и что ему должен прощать? Жизнь была такая, его убивали, и он убивал, и в гражданскую, и в Отечественную, потом, после войны вот Раков с Загребой… Много ли он понимал в начале тридцатых? Дурная кровь играла, силы много, ума не надо. На съезд в Москву послали, тоже что же такого? Люди собрались, думали хорошее дело поднять… молодость – она жадная, все в себя да себе, на бабу чужую глянешь – завидно, на другую – тоже, грудь колесом, все орут, хлопают, он тоже, что ж такого. Сам Сталин вроде на тебя смотрит, хлопал, смеялся в усы так молодо, заразительно – ну, ну, мол, давай, давай… А оказывается, все они там наверху одинаковые, им на такую грязь пялиться незачем, для виду можно и в зал спуститься, пройтись по рядам, поздороваться, потом руки душистым мылом отмыть. Что они, приехавшие, тогда понимали на том съезде? С соседней Украины уже шли, мерзли по дорогам, и в его семье появился оттуда приемыш Егорка, взяли с мертвой матери, вон какой грозный был знак, только теперь проступает во всю силу; а тогда одни как скот дохли, другие бежали наперегонки, давай, давай, не оглядывайся, кто швыдче ускачет, тому ленточку через плечо и патефон или отрез на портки. Вот землю и обездолили, людей разогнали, теперь за великие деньги никого не соберешь… может, ты перед концом Бога боишься, неожиданно спросил лесник сам себя, уставившись на затемневший от времени тяжелый крест, поднимавшийся из зелени над могилой, может, на старости лет к Богу поворотился? Все бы сразу и кончилось, стало на свои места – и с Богом не так просто, хотя что-то же есть в мире, раз душа никак не успокаивается, все хочет отыскать свою правду… Чего бы тебе, старому хрычу, шастать с места на место, что-то искать? Что ты можешь отыскать в этом болоте, где все давно сгнило? Пробудили в тебе какого-то дьявола, вот ты и мечешься, никак не можешь успокоиться, вот уже труха посыпалась, а ты все ищешь себе отдушину, а все от гордыни… Маленький человек, козявка, как был им, так и остался, всю жизнь пытался по-своему ножками сучить, как тебе их ни связывали… В чем же она, твоя вера? От Бога, коли он есть, тоже ничего доброго. Видать, раз и навсегда проклял он эту страну и этот народ, только вот непонятно, за что же такой неправедный гнев? Эх, Маня, Маня, вот где ты лежишь, по-солдатски в чужой земле… ты уж прости, ради Бога, никто тут не виноват, жизнь такая раскосая вышла… Тебе-то уж что, успокоилась, и ладно, а я вот все топаю да топаю, сам не знаю, за что мне такая кара… заморился, Маня, ох как заморился, закрыть бы глаза-то и больше не открывать…

На страницу:
41 из 67