bannerbanner
Даурия
Даурия

Даурия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 16

С облавы возвращались далеко за полдень. На гибких и длинных жердях, просунутых меж связанных пряжками лап, несли четырех волков. Волка, убитого Северьяном, несли Роман и Данилка Мирсанов, часто вытирая обильно выступавший на лицах пот.

На берегу Драгоценки сделали привал. Пили пригоршнями воду, умывались. Прямо над ними, под шаровыми, снежно-белыми облаками, реяли, изредка перекликаясь, журавли-красавки.

Неудачно стрелявший во время облавы отец Дашутки Епифан Козулин, рано поседевший казак, прозванный за это Епифаном Серебряным, взял и выпалил в журавлей. Пуля не потревожила их.

– Не донесло, Гурьяныч, – посочувствовал Епифану Никула. – Шибко они высоко. Тут из трехлинейки бить надо, а из берданки – только патроны зря переводить.

– А вот посмотрим, – ответил Епифан и выстрелил снова. Но и вторая пуля не потревожила гордых, звонко курлыкающих птиц.

– Разве мне попробовать? – спросил у Северьяна Каргин. Отмахиваясь веткой черемухи от мошкары, Северьян улыбнулся:

– Не жалко патрона, так пробуй. Их ведь в такой вышине из пушки не достанешь.

– Все-таки попробую.

Каргин встал на колено, хищно прищурился, вскидывая берданку. Хлопнул выстрел.

– Тоже за молоком пустил, хоть и атаман, – съязвил Епифан. – Видно, не нам их стрелять.

– Платон, попробуй ты. На тебя вся надежда. Если уж и ты не попадешь, тогда не казаки мы, а бабы, – сказал Каргин.

Платон сначала отнекивался, но потом согласился. Но и его выстрел был неудачным. Роман, которому тоже хотелось выстрелить в журавлей, не вытерпел, подошел к отцу, посмеиваясь сказал:

– Тятя, дай мне стрелить.

– Ишь ты чего захотел, – рассмеялся Северьян. – Ну-ну, бабахни. Пускай еще один патрон пропадет.

Роман взял у отца берданку. Сняв с головы фуражку, неловко опустился на колено и застыл, напряженно целясь.

– Народ, – закричал Никула, – посторонись, кому куда любо. Этот призовый стрелок, заместо журавля, в момент ухлопает.

Роман выстрелил. Следивший за журавлями Никула завел с издевкой:

– Целился в кучу, а попал в тучу, – и, не докончив, изумленно ахнул: – Ай да Ромка, влепил-таки.

Все увидели, как один из журавлей внезапно остановился на плавном кругу своем, покачнулся и, как сносимый ветром, стал косо и медленно падать. Упал он на широкой, приречной релке, около высыхающей озерины. У мельничной плотины играли казачата. Завидев падающего журавля, они наперегонки пустились к нему. Раненный в крыло журавль затаился в густом тростнике. Его нашли, цепко ухватили за двухаршинные крылья и повели. Шел он танцующим, легким шагом. И когда его неосторожно дергали за раненое крыло, журавль печально и громко вскрикивал, пытаясь клювом достать руки казачат.

– Ну, удивил твой Ромка народ, – сказал Северьяну Платон, – а ведь ружья правильно держать не умеет.

– Бывает, – согласился Северьян, но Платон не унимался. Его самолюбие было задето.

– Он в корову за десять шагов не попадет, а тут птицу вон на какой высоте срезал. Одно слово – фарт.

Разобиженный словами Платона, Роман сказал ему, посмеиваясь:

– Хочешь, я твою фуражку на лету дыроватой сделаю?

– Сопли сперва вытри, а потом хвастай.

– Платон, а ведь у тебя очко сжало, сознайся. Фуражки тебе жалко, голова садовая, – подзудил Никула.

– Жалко? Есть чего жалеть. Да он все равно не попадет.

С этими словами он снял с головы фуражку, внутри которой на голубом сатине подкладки желтел клеенчатый червонный туз – фабричная марка, отошел шагов на тридцать. Заметно волнуясь, метнул фуражку вверх. Роман, страшась промаха, молниеносно повел берданкою и плавно спустил курок.

Платон подбежал к фуражке, поднял ее и удрученно крякнул.

– Потрафил-таки, подлец. Испортил фуражку. А я ведь ее только позавчера купил. Задаст мне теперь жару моя баба. Уж она меня попилит, прямо хоть домой не показывайся. Сукин ты сын, Ромка!

– Не надо было бросать.

– Затюкали ведь… Поневоле бросишь.

Хохотавший до слез над горем Платона Елисей Каргин подозвал Романа, похвалил его и небрежно кинул ему трехрублевую бумажку:

– Возьми от меня на поминки по Платоновой фуражке.

Роман поблагодарил Каргина, но деньги принять отказался.

Никула не вытерпел и толкнул его в бок:

– Бери! Три рубля на сору не подымешь. Я тебе помогу их истратить. Вина купим, конфет.

Роман усмехнулся и ответил:

– У меня от конфет зубы болят.

VI

У церковной ограды гуртовалась на игрище молодежь. Девки, повязанные цветными гарусными шарфами, отплясывали под гармошку кадриль. Пыльный подорожник скрипел под ногами пляшущих пар. Парни с нижнего края сидели на бревнах, пощелкивая праздничную утеху – каленые кедровые орехи. Верховские играли на площади в «козелки» да неприязненно поглядывали на них. Они искали подходящего случая свести с низовскими какие-то старые счеты.

…Роман и его закадычный дружок Данилка Мирсанов на игрище пришли поздно. Поздоровались с девками и подсели к своим на бревна. Широкая желто-розовая заря дотлевала над сопками. Изредка по заревому фону проплывали черные тучки. Это далеко-далеко над степью летели на ночлег запоздалые стаи галок. В туманной низине за огородами бренчало на конской шее ботало, ржал сосун-жеребенок.

– Хочешь, Роман, орехов? – спросил трусоватый плюгавенький парень Артамошка Вологдин.

– Давай.

– Вы пошто так поздно?

– Да дело было…

– А мы думали, что не придете. Домой уходить собирались.

– С чего это?

Артамошка наклонился к нему, зачастил приглушенной скороговоркой:

– Да тут, паря, верховские беда как заедаются. Однако, драться полезут. Я на всякий случай тебе эту штуку припас. – Он показал Роману спрятанную под рубаху гирьку с ремешком на ушке. – Может, кого-нибудь ударишь? Верховских теперь не сожмет. У них Федотка Муратов заявился. Разодетый, курва, как барин. Сейчас у Шулятьихи гуляет.

Словно в подтверждение Артамошкиных слов, на улице в обнимку с Алешкой Чепаловым, круглолицым и пухлощеким купеческим сынком в лакированных сапогах, появился сам Федотка. Он насилу стоял на ногах. На нем синели новые с лампасами шаровары, дорогая с белым верхом и черным бархатным околышем фуражка, какие носили чиновники горного управления, была небрежно заломлена набекрень.

– Сейчас заварит кашу, недаром возле его эта сука, Алешка, увивается. Подзуживает.

– Его и подзуживать не надо, – сказал Роман, незаметно поднимая с земли и пряча в карман кусок кирпича.

Федотка Муратов был саженного роста, неладно скроенный, но крепко сшитый детина. Года четыре назад, еще подростком, жил он в работниках у Петрована Тонких. Однажды у них заупрямился на пашне бык. Взбешенный Федотка ударил быка кулаком в ухо. Бык сразу лег в борозду, из ноздрей его хлынула кровь. Насилу его отходили. И еще был случай, и тоже с быком. Елисей Каргин продал скотопромышленнику быка-производителя. Дело было в праздник, осенью. Быка вывели только за ограду. Дальше он не пошел. Его били бичами, сапогами, тянули за потяг три человека, но он не шел, застыл как каменный, тоскливо и глухо мыча. Тогда вмешался сидевший на завалинке с парнями Федотка. Плюнув на руки, он подошел к быку, взялся за потяг.

– Отойди-ка, – сказал он скотопромышленнику. Бык был раскормленный, угловатый. Его вороная спина, широкая, как столешница, лоснилась. Могучими мехами ходили потные бока. Пунцовые дымки густели в круглых свирепых глазах. Упираясь широко раскинутыми ногами, бык закрутил, вырываясь из рук Федотки, тяжелой рогатой головой. Федотка перекинул потяг на правое плечо. Бык осел на задние ноги. Потяг натянулся, задрожал, как струна. Федотка, нагибаясь, падая всей грудью вперед, потянул за потяг. Прошла секунда, другая, и бык не пошел, а покатился за ним. Через прорезы его копыт брызнули кверху черные струйки земли. Федотка дотащил быка до телеги. Крепко привязав к оглобле, он ткнул его для острастки под репицу кулаком и выпрямился, утирая зернистый пот. Толстяк-скотопромышленник сел в телегу, тронул лошадей. И бык покорно пошел за телегой, по-телячьи повиливая хвостом.

Последний год Федотка работал у Платона Волокитина. В праздники воровал из хозяйских амбаров, подделав ключи, пшеницу, пил ханьшин, играл в карты, дрался с низовскими – один на десятерых. Крепко увечил он низовскую холостежь, увечили и его. На святках из поселка Байкинского приехал к купцу Чепалову жених. В ту же ночь Федотка с братом Елисея Каргина Митькой забрались в чепаловский двор и обрезали у жениховских коней хвосты. Опозоренный жених назавтра чуть свет ускакал домой. А днем Елисей Каргин полез на чердак зимовья. И там под овечьими шкурами нашел мешок с хвостами. Митьку он отхлестал концом сыромятной веревки, а Федотке велел убираться из поселка куда ему любо. Тогда-то и подался Федотка на прииски. И, как видно, там ему повезло…

– Здорово, публика! – заорал Федотка, подходя к толпе.

– Здорово! – недружелюбно приветствовали его.

Девки перестали плясать. Испуганно сгрудившись у церковной ограды, стали шептаться. Федотка направился к ним.

– Ну, девки, чего каши в рот набрали?

– На тебя любуемся. Ишь какой ты красивый, – выпалила Дашутка, хоронясь за подруг.

– Не бойтесь, шилохвостки, драки не будет. Низовские, правильно говорю я?

– Не наскочите, так не будет.

– Это кто же такой храбрый? Ромка, ты, что ли?

– А хотя бы и я!..

– Ну и черт с тобой, молокосос! – Федотка махнул рукой. – Жидковат ты супротив меня, как заяц против собаки. Ты подрасти сначала, а потом заедайся.

– Я не заедаюсь.

– Ну ладно, не хочу я сегодня драться. Поняли?

– И хорошо делаешь.

– Сегодня я плясать хочу… Дашутка, ягодка, что ты на меня, как туча, глядишь? Пойдем с тобой кадриль плясать.

– Не пойду. Других поищи…

– И найду, – осторожно переступив через прыгающую в траве лягушку, которую в другое время обязательно бы раздавил, сказал Федотка, – пойдем, Агапеюшка, с тобой.

– Пойдем, пойдем, – весело согласилась покладистая Агапка.

– Люблю таких. Музыкант, играй, не то играло поломаю…

Когда расходились по домам, Роман догнал Дашутку.

– Можно тебя проводить?

– Нет, не надо. Подкараулит тебя Федотка и сломит голову.

– Не напугаешь, – и Роман, сам дивясь своей смелости, закинул ей руку на правое плечо.

У проулка за школой Дашутку с Романом догнал Алешка Чепалов. Бурно дыша, он толкнул Романа.

– Отойди, каторжанский племянничек. Нечего чужих девок отбивать.

– Не лезь, а то по зубам съезжу.

– Попробуй только, арестантская твоя морда.

Роман отпустил Дашутку и схватил Алешку за горло. Тот захрипел, истошно крикнул:

– Федот… Наших бьют…

Из-за угла вывернулся тяжелый на ногу Федотка, за ним бежали еще трое с поднятыми кольями в руках. Роман сшиб Алешку и бросился наутек. Федотка погнался за ним.

– Врешь, догоню! – орал он во все горло.

Роман перемахнул через плетень в чью-то ограду. На мгновение остановился, с издевкой поклонился Федотке:

– До свидания. Пишите!

Домой он вернулся по заполью. Сняв на крыльце сапоги, осторожно, чтобы не скрипнула, открыл сенную дверь. Мимо отца, спавшего в кухне, прошел на цыпочках, разделся и упал на разостланный в горнице потник.

На заре он увидел сон: за ним гнался через весь поселок с железным ломом в руках Федотка. У Романа подсекались ноги. Он бежал долго, а Федотка не отставал, и все ближе звучал за спиной зловещий Федоткин басок: «Врешь, не уйдешь!» Вот и дом. Роман, хлопнув калиткой, вбежал в ограду. А Федотка тут как тут. У крыльца он догнал Романа, размахнулся и опустил ему на загорбок пудовый лом… «Ай, ай!» – заревел Роман и проснулся. Прямо над ним стоял с пряжкой в руках дед Андрей Григорьевич, собираясь вторично огреть его. Роман вскочил как ошпаренный, схватил деда за руку.

– За что?

– Чтоб не фулиганил, не стыдил нас с отцом, подлец. Мы спим, ничего не знаем, а ты людей калечишь.

– Каких людей?

– Память отшибло. А за что ты вчера Алешку побил?

– Какого Алешку?

– Я тебе дам какого! Раз виноват, казанскую сироту из себя не строй.

– Он сам на меня, дедка, наскочил. Вот те крест, сам. Я пошел девку провожать, а он догнал и ударил меня.

– А ты бы взял и отошел. Разве девок-то мало?

– Каторжанским племянником он меня обозвал. А я такой обиды не стерпел.

– Гляди ты, какой подлец! – возмутился Андрей Григорьевич. – Нашел чем попрекать. Паскудный, видать, парень… А только зря ты связался с ним.

– Да я его не бил, а только толкнул.

– Толкнул! Тут ведь сам Сергей Ильич приезжал. Пришлось и мне и отцу твоему краснеть перед ним, глазами моргать. Грозится он нас к атаману стаскать. И стаскает, снохач проклятый, чтоб у него пузо лопнуло. Ему тут случай над нами, Улыбиными, поиздеваться. Скажет, один у вас на каторге и другой туда же просится. И придется твоему деду, георгиевскому кавалеру, глазами хлопать. И за кого? За внука… Напрасно, выходит, я тебя умным парнем считал. – И расходившийся дед снова огрел Романа пряжкой.

– Да перестань ты! – взвыл Роман и вырвал у него пряжку. – Я тебе сказываю, что он сам полез.

На крик вбежала мать Романа Авдотья и принялась ругать деда.

– Постыдился бы, старый, ремнем махать. Мало ли что по молодости не бывает. А ты запороть грозишься. Небось, когда сам молодой был, почище штуки выкидывал.

– Выкидывал! – передразнил старик невестку. – Я ему дед али нет? Должен я его учить али пускай дураком растет?.. Наше дело, сама знаешь, какое. Где другим ничего не будет, там с нас шкуру снимут. Мы теперь для богачей – кость в горле.

– С какой это стати? – не сдавалась Авдотья. – Мы им за Василия не ответчики. Он своим умом жил.

– Это мы с тобой так рассуждаем. А у них – другой разговор. Они – сынки, мы – пасынки, – сокрушенно развел старик руками и приказал Роману: – Пей чай, да на пашню ехать надо. Прохлаждаться нечего.

Проезжая на пашню мимо дома Чепаловых, Роман натянул фуражку на самые уши и скомандовал державшему вожжи Ганьке:

– Понужай.

VII

Улыбины ночевали на пашне. Коней стреножили и пустили на молодой острец, а быков после вечерней кормежки привязали к вбитым на меже кольям. За пашней, над круглым озерком, неподвижно повис туман, из ближнего колка сильней повеяло ароматом цветущей черемухи. Вечер был теплый и тихий. Дымок улыбинского костра синей полоской тянулся далеко в степь. Чей-то запоздалый колокольчик доносился с тракта.

Поужинав при свете костра, Улыбины стали укладываться спать под телегой. Только расстелил Северьян войлок и начал мастерить изголовье, как Ганька дернул его за рукав, прерывисто зашептал, показывая на двугорбую сопку, прямо за пашней:

– Гляди, тятя, гляди! С сопки двое верших спускаются. Вон они…

Всадники, ехавшие по самому гребню сопки, показались Северьяну неправдоподобно большими. На зеленоватом фоне сумеречного неба были четко обозначены их силуэты с ружьями за плечами. Сомнения быть не могло, спускались они прямо на огонь улыбинского костра. Через минуту всадники круто повернули вниз и сразу пропали из виду. Роман взглянул на отца и увидел, как он пододвинул к себе берданку. Тогда Роман нашарил в траве топор и также положил его рядом с собой, отодвинувшись в тень. Ночью да в безлюдном месте осторожность никогда не мешала.

С топором под рукой Роман вглядывался в темноту и слушал. По склону сопки из-под конских копыт катились с шуршанием камни. По частому лязгу подков определил он, что всадники едут по крутому спуску и кони все время, широко расставляя задние ноги, приседают на них, от этого и катятся камни. Скоро дробный топот послышался совсем близко. В свете костра появилась лошадиная морда, вокруг которой сразу закружились ночные грязно-белые мотыльки и мошки. Голос, показавшийся Роману знакомым, назвал его отца по имени.

– Кто это? – спросил Северьян, без опаски выходя на освещенное место.

– Своих не узнаешь. Разбогател, что ли?

С конем на поводу к нему подходил, разминая затекшие ноги, посёльщик Прокоп Носков, добродушный и несколько грузноватый казак, служивший надзирателем в Горном Зерентуе. Был Прокоп из бедной и трудолюбивой семьи и доводился Улыбиным дальним родственником. Вернувшись после русско-японской войны домой, не захотел идти он в батраки и устроился сначала стражником на соляных озерах, а оттуда ушел в надзиратели. Его появление заметно взволновало Северьяна. Раньше относился он к надзирателям со спокойным безразличием постороннего человека. Их существование не касалось его. Не ждал он от них для себя ни хорошего, ни плохого. Но с тех пор, как попал на каторгу Василий, Северьян опасался, что рано или поздно их семье придется иметь дело с надзирателями. Василий в любую минуту мог решиться на побег. А в таком случае искать его, допытываться о нем будут прежде всего у родных. Поэтому при виде Прокопа невольно мелькнуло у него предположение, что произошло именно то, чего он одновременно желал и боялся. Но он не выдал своего беспокойства.

Притворно зевнув, одернул он привычным движением рубаху, пожал протянутую Прокопом руку и спросил:

– Куда путь-дорогу держите?

– Вчерашний день ищем, – расплылся в улыбке круглолицый и толстогубый Прокоп, снимая с себя винтовку. Увидев недоумение на лице Северьяна, он поспешно добавил: – Разлетелись из нашей клетки пташки. Вот и ловим их по темным лесам…

Из-под телеги вылез Ганька и обратился к Прокопу:

– А я вас первым заметил. Еще на сопке вы ехали, вон там…

Прокоп назвал его молодчиной. А подошедшего следом за Ганькой Романа весело спросил, скоро ли будут гулять у него на свадьбе.

– Об этом после действительной службы думать будем, – ответил за сына Северьян и тут же приказал Роману идти за водой, а Ганьке подкинуть в костер дров.

Когда Роман вернулся от озерка с водой, Прокоп и незнакомый, угрюмого вида надзиратель, приехавший с ним, сидели вокруг огня, подогнув под себя по-монгольски ноги. Прокоп рассказывал, кого они ищут.

Оказалось, на днях из Горно-Зерентуйской тюрьмы бежали восемь человек уголовных. Прокоп называл их «Иванами». Бежали они из партии каторжников, которую вывели в тайгу на заготовку дров. При побеге они зарезали одного конвойного солдата и троих обезоружили. Двое из «Иванов» были пойманы еще вчера в кустах на Борзе наткнувшимися на них казаками Байкинского поселка. Но остальные успели скрыться. На поимку их отправили конвойную полуроту и всех свободных надзирателей. У беглых было четыре винтовки, и переполоху они могли наделать много.

Выслушав Прокопа, Северьян сокрушенно покачал головой. Он считал безрассудным, что Прокоп вдвоем с товарищем отправились разыскивать шестерых каторжников, вооруженных и готовых на все. Северьян хорошо знал, как дерутся беглые, когда настигает их погоня. Он помнил за свою жизнь, по крайней мере, десять случаев, когда люди, вышедшие на волю, предпочитали умереть от пули казака или надзирателя, чем снова пойти на каторгу. Он почесал свой желтый ус, сказал:

– Зря ты, паря, к тюрьме прильнул. На такой службе ни за грош, ни за копейку голову потеряешь. Бросай ее к едрене матери, послушай моего совета.

Прокоп бросил окурок папиросы в огонь и захохотал, показывая обкуренные зубы:

– Ишь ты, враз все мои дела рассудил. – И добавил задумчиво: – Службу, паря, бросить не трудно, да ведь есть-пить надо, а другая не вдруг подвернется. Я вон как ушел из стражников, полгода без дела слонялся. Так что поневоле за свою должность держишься, какая бы она ни была.

Его спутник поднялся и пошел к привязанному у телеги коню. Он снял с седла переметные сумы и вернулся с ними к костру. Развязав их, он стал выкладывать на холстину творожные шаньги, вареные яйца, холодную баранину и нарезанное ломтиками сало, рядом с которыми поставил бутылку водки. Северьян покосился на бутылку, обхватил колени руками и сказал со вздохом:

– Эх, ребята, ребята… Сладко едите и вволю пьете, а не завидую я вам. Мне бы на вашем месте любой кусок поперек горла становился.

– Это отчего же?

Если бы Прокоп был один, Северьян прямо бы ответил ему, что считает надзирательскую службу постыдным занятием. Но при чужом человеке не решился на такой ответ. Вместо этого он сухо бросил:

– Боюсь за беглыми гоняться.

Прокоп принял его слова за чистую монету и стал возражать:

– Бояться нечего, паря. За беглыми мы гоняемся не часто. За весь год это первый случай. До него у нас все чин чином шло. Правда, с уголовщиками всегда ухо востро держи. Зато с политическими ничего живем, дружно. Начальник тюрьмы Плаксин – человек у нас порядочный. Он с «политикой» себя умно ведет, старается не раздражать ее… Только, кажись, его скоро уберут от нас. Разговоры об этом давно идут. Еще на Пасхе приезжал к нам один чиновник из тюремного управления. И нам и Плаксину он много крови попортил. Слышал я тогда, как он орал на него при обходе: «У вас режим клуба в тюрьме. Вы ее в богадельню превратили». А после его отъезда генерал-губернатор Кияшко влепил Плаксину выговор.

– Тогда уберут его, вашего Плаксина, – сказал убежденно Северьян. – На каторге хороший человек не уживется.

В разговор вмешался второй надзиратель, фамилия которого была Сазанов:

– Плаксин просто хитрюга. Я его давно раскусил. Он бы давно всю «политику» в гроб загнал, да за свою шкуру трясется. Знает, что это даром не пройдет. В момент ухлопают, в любом месте достанут. Вот он и старается «политику» не задевать.

– Да как же они его убить могут, если сами за решеткой сидят? – хитренько ухмыльнулся Северьян, решивший, что Сазанов малость заврался.

– Из-под земли достанут, а убьют. И не они это сделают, а их дружки и товарищи с воли. У них это дело здорово поставлено. Раньше я до Горного Зерентуя в Алгачинской тюрьме служил. Был у нас там начальником Бородулин. Он меня оттуда и выпер, когда узнал, что я с «политикой» по-хорошему обращаюсь. У него так было: на кого политические не жалуются, тот плохой надзиратель, того раз-два, и по шапке… Приструнил Бородулин «политику» крепко, розгами наказывал, человек пять до самоубийства довел. От высшего начальства к каждому празднику благодарность имел и наградные. Его многие предупреждали, что даром это не сойдет. А он все похохатывал… И что ж ты думаешь? Перевели его из Алгачей с повышением в Россию, начальником Псковской тюрьмы назначили. Там его, как миленького, насквозь и продырявили из револьвера и записку на грудь положили, что застрелен, как собака, за издевательство над политическими в Алгачах… А от Алгачей до Пскова шесть тысяч верст. Стало быть, длинные руки у них, ежели на таком расстоянии достают… Да и не один он так поплатился. Начальника каторги, Метуса, недавно в Чите ухлопали. Подошел к нему на вокзале офицер, спросил: «Вы, кажется, полковник Метус?» И только успел тот головой кивнуть, как уже сидело в нем две горошины из стального стручка.

– Неужели офицер убил?

– Какой там к черту офицер! Кто-нибудь из революционеров так вырядился.

– И не поймали его?

– Поймают, дожидайся. Он словно сквозь землю провалился.

Роман был поражен всем услышанным от надзирателей. Он и не подозревал, что совсем недалеко от Мунгаловского идет своим чередом такая большая, непонятно грозная жизнь.

Заметив, что вода в котле закипает, Роман оторвался от своих новых и непривычных размышлений. Он бросил в котел горсть зеленого чая и щепотку соли. Когда чай напрел, снял котел с тагана и поставил возле холстины с едой. Прокоп разлил водку в деревянные чашки и первую поднес Северьяну. Прежде чем принять чашку, Северьян немного покуражился:

– Однако, оно и не к чему бы… Да уж ладно, выпью за компанию. – И, не зная, с чем поздравить их, сказал: – Ну, с приездом вас.

После первой чашки он решил не вязаться больше к надзирателям с разговорами. Пусть живут, как им любо. Но после третьей чашки не вытерпел и сказал Прокопу, что ходить в надзирателях все-таки не казачье дело.

– Не казачье, говоришь, дело? – заговорил Прокоп. – А по-моему, только казаку и ходить в надзирателях. Он хоть в тюрьме и не служит, а должность у него тоже собачья. Недаром его нагаечка в любом городе посвистывает и песенки про нее распевают. Не слыхал?

– Не доводилось.

– Песенки не в бровь, а прямо в глаз… Я это по себе знаю. В девятьсот пятом в Чите на Песчанке наш полк стоял. Стыдно теперь вспомнить, что мы делали. Много мы наших нагаек о людские спины пообломали… Недаром рабочие на Чите-Первой нашим братом, казаком, ребятишек пугают, – закончил он ожесточенно и вылил в свою чашку остаток водки.

Северьян возразил ему, что там он был не по своей воле, а служба заставила. Прокоп на это сказал, что и в тюрьме он не по своей воле. Когда жрать-пить хочешь – в любую петлю голову сунешь. Но Северьяна его слова не убедили. Он запальчиво крикнул:

– Ну уж чем каждый день на чужое горе да беду смотреть, так лучше по миру идти!

На страницу:
3 из 16