
Даурия
– Ты что же, кобель бессовестный, с Алешкиной бабой путаешься? Девок тебе нет, что ли?
Роман, никак не ожидавший этого, начал было запираться. Тогда Платон сказал, саданув его в бок кулаком, что собственными глазами видел он, как сидел Роман в обнимку с Дашуткой в черемушнике. И Роману осталось только моргать глазами. Платон взял его левой рукой за шиворот, встряхнул и процедил сквозь зубы:
– Ежели хочешь, чтобы была у тебя башка на плечах, не путайся больше с Дашуткой. Алешка мой крестник, и ежели ты будешь его бабу в кусты водить, пришибем тебя, блудливого, и следов не оставим. Заруби это себе, кобель несчастный, на самом видном месте. Жалеючи Алешку, не стал я прошлый раз скандал затевать. А то бы вы у меня как миленькие прошлись по улице на поводке. Пусть бы тогда краснели за все отцы с матерями.
Роман потупился и шел за Платоном, ничего не видя, не чувствуя ног под собой. Было ему стыдно и мерзко. Только раз во всей своей жизни он пережил подобное состояние. Это было лет семь назад, когда поймал его в своем огороде Иннокентий Кустов с карманами, набитыми стручками гороха. Иннокентий намотал ему тогда на шею добрую охапку гороха и по людной праздничной улице повел к отцу. Не отцовские лютые побои запомнились навечно в тот день Роману, а это позорное шествие с зеленым хомутом на шее… Сейчас его шею не обвивали гороховые пряди. И никто из людей не догадывался, о чем толковал с ним Платон, но было ему не легче.
Долго срамил его Платон. Всячески добивался он от Романа обещаний не встречаться больше с Дашуткой. Но Роман, готовый на все, глядел в землю, как разъяренный бык, и отмалчивался, до крови прикусив язык. Не раз Платон готов был стукнуть его головой об заплот. Но кругом были люди, и это заставляло Платона сдерживаться.
– Ладно, – сказал наконец Платон. – Давай катись ко всем чертям. Посмотрим, что ты родному отцу скажешь. С ним я нынче же поговорю. Вот пообедаю и схожу к нему.
– Иди… Мне теперь один конец, – с мрачной решимостью ответил Роман.
Когда Платон отпустил его, Роман вернулся к парням, тщетно пытаясь показать, что ничего с ним не случилось. Но озабоченное выражение глаз и все еще горевшее лицо выдали его.
– За что это тебя Платоха пробирал? – спросил его Митька Каргин, щеря в ехидной усмешке рот.
– Горох воровать не велел, – пошутил невесело Роман и стал звать Данилку домой.
Он не сомневался, что Платон сдержит свое слово и придет жаловаться отцу. Равнодушно дожидаться этого часа Роман не мог. Придя домой, он то и дело заглядывал в окно, беспокойно прислушивался к каждому звуку на улице. И невыносимо тяжело было ему глядеть на ничего не подозревавших родителей, на празднично одетого деда, собиравшегося куда-то в гости. Наспех пообедав, решил Роман уйти из дому, чтобы не попасть отцу под горячую руку. Он зарядил ружье, рассовал по карманам припасы и пошел за Драгоценку на дальние озера.
Ликующий день был горяч и светел. На теплой зелени заречных луговин кусты разостлали свои пятнистые тени. По желтому песку на отмелях бегали, звонко окликая друг друга, кулики-красноножки, сизым дымком вилась над водой мошкара. Пахло острым и терпким черемуховым цветом. Прогретая вешним солнцем, спешила жить и радоваться суровая родная земля.
Но сегодня Роман не мог радоваться вместе с природой, и ее ликование раздражало его.
Тоскливо и бесприютно сделалось ему наедине с самим собой, едва очутился он на щедро залитых светом луговинах заречья. Идти на озера сразу расхотелось. Стало ясно ему, что никакие озера не разгонят заботы, не спрячут его от тяжких упреков собственной совести, не отдалят предстоящих объяснений с отцом.
Он тяжело опустился на траву под первым попавшимся кустом и стал бесцельно глядеть в горячую недоступную синеву небес. Когда раздумался, стал менее страшен ему неизбежный разговор с отцом. Но было обидно, что такой запутанной и горькой оказалась у них с Дашуткой любовь. И не люди запутали ее. Все испортила безрассудная гордость Дашутки, его собственная, во всем другом чуждая ему нерешительность. И тяжко было ему сознавать сейчас, что нельзя уже ничего изменить, начать снова. Правда, еще и сейчас был выход из этого положения. Все узлы можно было бы разрубить, убежав с Дашуткой. Но ведь это означало сделаться бездомным и безродным, заставить отца и деда без конца выслушивать издевки и наветы, сделать их посмешищем в глазах людей. А ведь дед у него не кто-нибудь, а первый георгиевский кавалер Забайкальского войска. С малых лет внушали ему, что дедом он должен гордиться. И приятно было сердцу Романа, когда родные и соседи не раз говорили про него, что он весь в деда. Эта лесть сладкой отравой пролилась в его душу, поселила в нем желание стать со временем таким казаком-молодцом, которым могла бы гордиться вся Орловская станица. И это во многом определило его характер, приучило с ранних лет считаться с тем, что говорят о нем люди. Стоило ему теперь представить, какие разговоры пойдут в поселке после его побега с Дашуткой, как будут рвать и метать его родные, посылая ему на голову проклятия, как последние колебания покинули его. Он решил порвать с Дашуткой. Пусть она думает о нем что угодно, он постарается забыть ее. Нечестно он поступает с ней, но иначе поступить не может…
Тени от кустов становились темней и длинней. Все дальше и дальше бежали они по яркой зелени на восток. От речки потянуло сыростью. Из поселка поднявшимся вдруг ветерком донесло хоровую девичью песню, треньканье балалайки. Это девки и парни шли встречать возвращающееся из степи стадо. И Роману стало жалко, что он не с ними, что потерян для него еще один хороший вечер.
Он встал и решил идти вслед за будоражливой, удалявшейся к воротам поскотины песней. Но тут же вспомнил, что с ним ружье, с которым тащиться туда нелепо. И это заставило его остановиться. С досады он пнул ружье ногой и снова опустился с ним рядом, поглядывая вдаль. Скоро увидел он за кустами пронизанное косыми лучами солнца и оттого золотисто-шафранное облако пыли, поднявшейся вровень с сопкой-крестовкой, услыхал далекий грузный топот и мычание коров. Потом к этим звукам присоединилось множество возбужденных голосов. Там, у поскотины, девки кинулись разбирать своих пеструх и буренок.
В это время Роман увидел на том берегу Драгоценки своего черного кобеля Лазутку. Лазутка гонялся за пестрыми бабочками, кружившимися на мельничной плотине. Бабочки, дразня Лазутку, садились у него под самым носом. Он скрадывал их ползком, но все неудачно. Поняв наконец, что хитрые бабочки только дразнят его и ни за что не дадут себя поймать, Лазутка принялся лаять на них.
Роман поманил его. Услыхав знакомый голос, Лазутка взвизгнул и кинулся через речку вброд. Весь мокрый ткнулся он Роману в грудь и все норовил лизнуть его в лицо. Роман заставил Лазутку лечь и принялся дразнить его веткой черемухи. Лазутка притворно сердился, рычал и старался схватить ветку зубами. Но скоро ему эта игра надоела, и он без сожаления покинул Романа, пустившись обратно домой. У речки он оглянулся, позвал Романа лаем и, не дождавшись, ленивой трусцой скрылся за плетнями. Роман невольно позавидовал Лазутке, которому нечего было бояться дома.
Солнце между тем закатилось, в кустах стало темно и совсем прохладно. И, запасаясь решимостью, Роман побрел из кустов, едва передвигая ноги.
– А у нас Платон был, на тебя жаловался, – поспешил «обрадовать» Романа встретившийся в ограде Ганька и, повернувшись к открытому в кухне окну, крикнул: – Пришел он, тятя!
Тотчас же показался в окне Северьян, молча оглядел непутевого сына и отвернулся. У Романа сразу появилось желание плюнуть на все и убежать куда глаза глядят. Но он тут же отказался от этого порыва и переступил порог сеней. В кухне сидел один отец. Мать доила коров, а дед не вернулся еще из гостей. Романа обрадовало это. Он приободрился, хотя виду не подал. Сесть он постарался от отца подальше и за каждым его движением наблюдал зорко.
– У-у, каторжник! – проговорил вдруг отец, но с места не встал.
Роман бесцельно крутил в руках фуражку и помалкивал. Но когда отец спросил, было ли то, в чем обвиняет его Платон, он мрачно подтвердил:
– Было.
– И что же ты о своей голове думал? Как тебя угораздило на такое подлое дело?
Нечего было ответить на это Роману. Он молчал, не смея взглянуть на отца.
– Да ты понимаешь, кто ты после этого? – не унимался отец.
– Не маленький, знаю… – через силу выдавил Роман, подумав: «Бить так уж бил бы, чем душу выматывать». Но отец продолжал донимать его, распаляясь все больше и больше:
– Прохлопал бабу, сопляк, а теперь лезешь. Грех затеваешь, отца на старости лет позоришь… Чтобы не было этого больше, слышишь? Ведь скажи Платон купцу или Епифану, и жизни из-за тебя не будет. Живо на сходку потащат, срамить начнут, а потом заставят собственными руками тебя, варнак ты этакий, выпороть. А этого покажется мало, так ухлопают тебя из-за угла. Сергею Ильичу к этому не привыкать. Душегуб он, каких мало свет видел… По тебе в Чалбутинском вон какая девка сохнет – рассказывали мне Меньшовы на базаре, – только, говорят, о тебе и трастит. А ты на чужую бабу прельстился, против божеского закона пошел.
Долго бы еще срамил сына Северьян, но в ограде показался Андрей Григорьевич, которого вел под руку Герасим Косых. Увидев их, Северьян умолк, заявив напоследок:
– Не хочу старика расстраивать… уж он бы костыль о твою голову обломал, только скажи ему.
Роман облегченно вздохнул: значит, дед ничего не узнает. А деда он побаивался пуще отца. Осмелев, он повернулся к отцу, спросил, гнать ли поить коней.
– Гони… Только помни, что тебе говорено было, – махнул тот рукой. И Роман, столкнувшись в дверях с дедом, поспешил на двор, шел – и не верилось ему, что уже позади все, чего он ждал с таким трепетом. Не по вине легкой показалась ему отцовская головомойка. Но только напрасно он думал, что все кончилось для него благополучно.
XVII
Улыбины досеивали на заимке овес и гречиху. Народу на заимке, как всегда в это время, жило много, и хозяевам зимовьев пришлось потесниться. С окончанием сева все запаздывали. Мешали частые ненастья.
Последние дни погода как будто установилась. Жарко пекло до самого вечера солнце. Появились пауты, тучами облеплявшие быков и лошадей. Радуя глаз, дружно пошли в рост хлеба и травы, пышнее стали кроны деревьев.
Роман и Ганька распахивали под гречиху десятинную пашню на плоской вершине высокой волчьей сопки. Назавтра приехал из дома отец с семенами. На крутую сопку, куда нельзя было подняться на телеге, семена доставляли в мешках, навьюченных на лошадей.
После обеда Северьян с берестяным лукошком на кушаке, перекинутым через плечо, принялся расхаживать по мягкой пашне из конца в конец. Полной горстью разбрасывал он коричневые зерна гречихи, и белогрудые галки чинно разгуливали за ним по пятам. Роман, в розовой рубахе с распахнутым воротом, весело покрикивал на лошадей, бороновал засеянное. А на межах в тенистом лесу лазал по старым лиственницам Ганька и носился с лаем среди зеленых кустарников Лазутка, разыскивая сидевших на гнездах куропаток.
От синего неба и солнца, от яркой зелени чувствовал себя Роман необыкновенно хорошо. Отрадно было ему заниматься веселой и мирной работой и разглядывать открывавшиеся глазам просторы. На востоке он видел сверкающие под горой серебряные зигзаги Драгоценки, зеленые и черные квадраты пашен на склонах сопок, на юге – затянутый текучим маревом Мунгаловский, знойно блестевшую на солнце цинковую крышу поселковой школы, голубые круговины озер в кустах на равнине. И казалось ему в тот день, что самый счастливый удел в мире – это удел хлебороба.
Ночью обложило звездное небо темными тучами. Заря над горными хребтами алела недолго – мглистым крылом погасил ее черногрудый морок. Вышедший на двор Северьян, еще не взглянув на небо, понял, что будет дождь. Босоногий Иннокентий Кустов с хворостинкой в руке выпускал из закуты быков на кормежку. На сизой от обильной росы траве дымились темные впадины бычьих следов.
– Кажись, опять задождит, – повернулся он к Северьяну.
Северьян поглядел на курившиеся сопки, на поникшие в разлогах березы:
– Ненадолго. Ранний дождь до обеда.
Он снял с тагана мокрый от росы котелок, выплеснул из него остатки вчерашнего чая и отправился за водой. Дождик стал накрапывать. Черные пятна от первых капель появились на серой дороге, на тупоносых запыленных Северьяновых ичигах. В сетке дождя тонули дальние сопки, меняя свой синий веселый цвет на цвет арестантской дерюги. У ключей было тихо и холодно, пахло моховником, хвойной гнилью. На самой высокой лиственнице сидел старый ворон. Он пошевелился, равнодушно оглядел человека и обронил перо. Замшелый в прозелени приступок над горловиной ключа захлюпал, едва Северьян ступил на него. Он пристроился поудобнее на корточки и стал умываться. Только две пригоршни успел он плеснуть на заспанное лицо, как руки нестерпимо заныли, словно взял он ими на крещенском морозе обух топора. Он не удержался, крякнул:
– Ух и вода!..
Подолом рубахи досуха вытер лицо, повернулся к востоку и трижды размашисто перекрестился. Набрав воды в котел, зашаркал подошвами по сырой дороге, одолевая пригорок. От зимовья тянуло дымком, доносился невнятный говор. Навстречу бежали, названивая котлами, ребятишки Герасима Косых. У огнища одетый в дождевик Роман рубил дрова.
– Куда тебя черти подняли? – рассмеялся Северьян, любуясь, как ловко сын перерубал сучья с одного удара. – Спал бы да спал. Вишь, как погода закуролесила. До обеда на пашню и носа не сунешь.
– Я думал, что ясно… Чай-то где варить – здесь али в зимовье?
– Вари здесь. До большого дождя успеешь. А я пойду у Ганьки обутки починю.
В зимовье еще не рассеялась темнота. По слезящимся стеклам окошек сонно ползали пауты – верная примета большого ненастья. У распахнутой настежь двери сидел, зевая, Иннокентий. Он будил своего работника Спирьку, белобрысого десятилетка из крестьянской деревни Мостовки. С неуловимой издевкой начал он ласково и протяжно:
– Спиря… Вставай, милок, вставай, голубь…
Измучившийся за день на непосильной работе, парнишка даже не шевелился.
– Зачем его будишь? Пусть поспит, – вступился за Спирьку Семен Забережный.
– Быков, паря, надо заворотить, а то они скоро в хлеб зайдут, – пояснил Иннокентий и снова повернулся к Спирьке. Ласковый тенорок его стал заметно гуще, строже: – Спирча, вставать пора…
В ответ Спирька повернулся с правого бока на левый да натянул повыше тулуп. Терпение Иннокентия пришло к концу.
– Эй, Спиридон Кузьмич! Да ты оглох, что ли! – не сказал, а прорычал он.
Парнишка заворочался, почесал накусанную блохами спину и опять пустил переливчатый храп.
– Спирька! – рявкнул тогда Иннокентий так, что задребезжали на столе чашки. – Вставай, гаденыш!..
Спирька вскочил как ошпаренный. Протирая немытыми кулаками слипшиеся глаза, обалдело глядел на хозяина.
– Обувайся, да поживей у меня. Там быки к пшенице подходят. Ты у меня не в гостях, а в работниках… Живо, одна нога здесь, другая там!..
– Экий ты пакостный человек. Мог бы и Петьку своего отправить быков заворотить, так нет, надо над парнишкой покуражиться, – сказал Иннокентию Семен, а Спирьке посоветовал:
– Ты, паря, лопотину надень, не то перемокнешь весь.
– Ты не суйся не в свое дело! – закричал Иннокентий на Семена. – Сочувственник какой выискался. От этого вот и носишь одни штаны по три года. А я своих работников даром не кормлю, из‑за этого и живу по-людски.
– По-собачьи ты живешь, а не по-людски. Морду вам таким бить надо! – плюнул в сердцах Семен и вышел из зимовья, хлопнув дверью.
– Сволочь какая, – пустил ему вдогонку Иннокентий. – Облаял ни за что ни про что, и прав…
– Ты его не сволочи, Кеха, – сказал тогда Северьян, – Семен человек бедный, да справедливый.
– И ты туда же, – обиделся Иннокентий, – придется от вас в другое зимовье переехать, – и выбежал из зимовья.
После завтрака густо понабилась в зимовье молодежь. Появилась откуда-то колода потрепанных карт. Карты были китайские, с косатыми валетами в пестрых халатах, с узкобородыми косоглазыми королями и тонкобровыми дамами в высоких прическах. Парни сразу же затеяли ожесточенную игру «в носки». Били друг друга нещадно по носам, зычно хохотали и без конца курили едучий самосад, опоражнивая кисет за кисетом. А в подслеповатые, обшитые берестой окошки тягуче шлепал косой дождь. Северьян попросил Никулу, мастерившего из свеженадранной бересты вместительный туес:
– Позагадывал бы им, чертям неугомонным, загадки. Ты на все руки мастак. А то они с этой игрой хуже горькой редьки надоели.
– Давай, давай, Никула, – стали просить со всех сторон.
– Можно и позагадывать, – быстро согласился Никула, почесывая лысину. – Только уговор сделаем: кто загадку не отгадает, тому выпить эту чашку воды. Согласны?
– А ты лучше без воды. Водой они от твоих загадок опиться могут. Загадки у тебя больно забористые.
– Ладно, без воды так без воды. С чего бы это начать?.. Ага, вспомнил для начала. Вот слушайте… Пятеро толкают, пятеро держат, двое смотрят, – и Никула довольно прищурил глаза, с хитрой ухмылкой оглядывая парней. – Ну, чего зажурились? Отгадайте. Загадка для толкового человека не дюже трудная.
Северьян не вытерпел:
– Я, однако, паря, твою загадку знаю. Это ты, однако, насчет иголки с ниткой загнул.
Никула хлопнул себя ладонями по ичигам:
– Вот, зараза, угадал… Тебя, старого воробья, выходит, на мякине не проведешь.
Веселый хохот всплеснулся кругом.
– А ну-ка вот разгадай. Царь приказал, к боку палку привязал, а у палки этой снасть, куда палочку класть.
Северьян удрученно развел руками: что, мол, хочешь делай, а загадка мне не по зубам. Никула заликовал:
– Не раскусишь? То-то и оно! – подмигнул он парням.
– Ножик! – крикнул из угла Данилка Мирсанов. Никула передразнил его:
– Сам ты ножик.
– Ну, тогда шило.
– Зачастил Данило: шило да шило. Тут думать надо. Только ты думай не думай, а раз на службе не был, то и загадки не отгадаешь. Может, уж сказать вам?
– Скажи, не томи.
– Пошто говорить-то? – сказал Семен, выглядывая из-под шубы. – Плевая твоя загадка. Палка – шашка, снасть – ножны. Вот и все.
Данилка хлопнул картузом по нарам:
– А я чуть-чуть не угадал. Только вот о шашке не подумал.
– Чуть не считается, – подъязвил своего дружка Роман.
Возбужденный Никула не унимался:
– Лежит сохатый, весь дыроватый.
– Ну, это, брат, и мой Ганька знает. Знаешь? – спросил Северьян у Ганьки.
– Знаю, – буркнул Ганька и смутился, – борона.
– Гляди ты, какой стервец, – изумился Никула. – Башковитый малый… Какой бы загадкой всех вас, как обухом по голове, стукнуть, – размышлял он вслух. – А вот попробую… Четыре стукоты, четыре громоты, два коктырка, два моктырка, да еще коктырек, да еще моктырек.
Мудреную загадку отгадывали все. Бились над ней с полчаса к великому удовольствию Никулы, который покуривал трубку и посмеивался в опаленные усы. Наконец торжественно сообщил:
– Телега.
– Телега… Отчего же бы это телега?
– А оттого, что четыре стукоты, значит – колеса. Четыре громоты – шины на них. Коктырки с моктырками – оглобли и тяжи. Еще коктырек – шкворень, а моктырек – для складу, чтобы ловчее было. Загадка, паря, настоящая, без обману.
– Загадывать ты мастак, ничего не скажешь. Отгадывать вот умеешь ли? – решив посоперничать с Никулой, сказал Семен. – Отгадай, что я тебе загадну… Заревел медведь на Павловском, заиграл пастух на Дудаевском, а во царском дворе, на крутой горе, над черемухой да ракитами кони в землю бьют копытами.
– Шибко красивая загадка, так за душу и берет. Сразу такую разгадывать и язык не повертывается. Помолчу я, пусть публика подумает, склад ее почувствует. А я-то ее еще от деда слыхал, – вымолвил, глубоко вздохнув, Никула. Он отодвинулся подальше в темный угол и замолчал, словно в молчании надеялся сохранить как можно дольше одному ему ведомое очарование старинной загадки. Хрипло захохотал Петрован Тонких:
– Ага, и Никула отговорками занялся. Молодец, Семен, доконал ты, кажись, его, – кивнул он головой в сторону Никулы.
– Да быть не может, – притворно удивился Северьян, разглядывая в окно, идет ли дождь.
Никула не вытерпел и заговорил:
– Отговорки… Стану я отговорками заниматься. Ежели ты хочешь знать, загадал Семен про колокола… Правда ведь? – спросил он Семена.
Тот утвердительно кивнул.
…Пахать в этот день так и не выезжали. Дождь перестал под вечер. Солнце выглянуло из разорванных туч, уже низко склонившись к сопкам. После раннего ужина стал собираться Никула на солонцы попытать свое охотничье счастье. Роман попросился к нему в компанию. Взяли они с собой по краюхе хлеба да топор, чтобы устроить «сидьбу».
Когда они тронулись от зимовья, в это же время поехал оттуда посланный Иннокентием в поселок за хлебом его сын Петька. Выехав на тракт, он случайно повстречался с Алешкой Чепаловым, который тоже возвращался домой со своей заимки в соседней пади. Они весело приветствовали друг друга. Петька поспешил перебраться в телегу к Алешке, привязав к ее задку своего коня. И начали они друг другу рассказывать свои заимочные новости. Потом Петька спросил Алешку:
– Завтра вместе поедем?
– Нет, хочу сегодня назад вернуться, – ответил Алешка и начал поторапливать своего коня, о чем-то задумавшись.
…К солонцам в верховьях Ягодной пади, где высоко громоздились утесы дремучего хребта, Никула и Роман добрались засветло. Сразу же Никула заставил Романа рубить прутья, а сам принялся мастерить из них «сидьбу» шагах в двадцати от большой круговины иссиня-черного солонца. В землю он вбил четыре березовых кола с рогульками на вершинах. На рогульки положил перекладины и стал заплетать их прутьями. Скоро «сидьба» была готова.
– Давай теперь раскурку устроим, – сказал Никула, – ночью не покуришь – до утра терпеть придется. Козуля табачный дым за версту учует, и никакими ее солонцами сюда не заманишь.
– Может, и сейчас не курить?
– Нет, сейчас оно можно. С хребта, пока заря горит, ветерок тянет. Он моментально здесь воздух очистит. Так что кури, не сумлевайся.
На востоке в оранжевом зареве подымался месяц, скупо светились узорчатые кромки облаков. На покатах хребта появилась белая полоса тумана и начала сползать в распадок. Но вот где-то далеко в глубине тайги рявкнул козел-гуран. Звонкое эхо прокатилось по падям и распадкам. Никула насторожился.
– Слышишь?.. Теперь жди.
Никула потуже запахнулся в ватник, выколотил о голенище давно остывший пепел из трубки и замер. Роман видел перед собой напряженно изогнутый его затылок да ветку березовой перекладины над шапкой-монголкой. Похожий на хищного беркута, сидящего на утесе, готового в любое мгновение камнем ринуться вниз или взмыть в беспредельный простор неба, слушал Никула гураний рев.
Роману, впервые вышедшему на такую охоту в ночную тайгу, было что-то не по себе. Еще неизведанное чувство испытывал он. Ему казалось, что кто-то хитрый и сильный незримо подкрадывается к нему и обязательно с той стороны, куда он не смотрит. Каждый шорох невольно заставлял его оглядываться по сторонам и, не замечая того, придвигаться поближе к Никуле. И если бы не было рядом с ним спокойного, привычного к тайге человека, он не усидел бы здесь.
Уже на рассвете Никула чуть слышно дотронулся до него плечом, прошептал, подымая тускло блеснувшую берданку:
– Идут… Слышишь?
Роман напрасно вслушивался. Ни единого шороха не улавливало его ухо. Но Никула уже передернул тихонько затвор и, не оборачиваясь, обронил:
– Не шевелись… Вон у куста одна мелькнула.
Затаив дыхание, вытянув шею, смотрел по указанному направлению Роман, но ничего хоть сколько-нибудь похожего на косулю приметить не мог. В редеющей темноте различал он только зубчатую неясную стену леса да очертания хребта за ним. А Никула целился, весь подавшись вперед. Дребезжащим, раскатистым рокотом отозвались на выстрел и падь и хребет, вздрогнув каждым деревом и каждым камнем. И еще не замерло эхо, как вскочил Никула на ноги и крикнул:
– Своротил, кажись!
– Да в кого ты стрелял?
– В медведя… Эх ты, охотник!.. – огрызнулся в сердцах Никула, но тут же подобрел и с заметной гордостью пояснил снисходительно: – По козулям бахнул… Я, паря, в пень не стреляю… Три штуки приходило. Я в самую большую метил. Вот против того кустика была… А ты разве не видел?
– Нет, – откровенно сознался досадующий на себя Роман.
– Экий ты, паря!.. Ну, ничего… В другой раз, глядишь, и ты своротишь гурана.
– А может, еще посидим?
– Теперь сиди не сиди, а не дождаться. Лучше уж завтра притащимся.
Подстреленную косулю искали долго. На траве, на деревьях лежала обильная роса. И Никула с Романом вымокли, как под дождем, пока искали свою добычу. Наткнулся на косулю Никула далеко за солонцом, в осиннике: