bannerbanner
Даурия
Даурия

Даурия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 16

Был в артели один человек – Михей Воросов из поселка Байкинского, с которым Семен сошелся ближе, чем с другими. Полагая, что только у них на Байке идет все плохо, Воросов решил однажды перекочевать в соседний, Чашинский поселок. Но там не зажился и через полгода надумал ехать в караульские станицы и попытать счастья в скотоводах. За шесть лет он девять раз переезжал с места на место, окончательно разорился и вынужден был снова вернуться в Байку, где осталась у него заколоченная изба.

О своих поисках лучшей доли Воросов умел рассказывать так, словно вышучивал самого себя. В одинаково смешном виде изображал он, как перешедшие из-за Аргуни хунхузы наткнулись на него в степи под Цурухайтуем и забрали у него двух коней, как, решив заняться ремеслом контрабандиста, в первую же поездку был он пойман таможенными и убрался от них в чем мать родила. Вынужденный почти голым вернуться на родное пепелище, Воросов пошел в приискатели. Вспоминая свои кочевые мытарства, он любил поговорить о том, что жизнь везде одинаково паршива, если нет человеку удачи. В его словах Семен узнал свое, выстраданное, испытанное на собственном горбу.

Однажды после обеда Семен уехал в Шаманку за печеным хлебом. Возвращаясь назад по тропинке между заросших тальником и полынью отвалов, он увидел на желтой макушке самого высокого отвала своего артельщика Фильку Чижова. Филька скатился на тропинку прямо к ногам Семенова коня, торопясь и заикаясь, сообщил:

– Я, паря, на карауле… Там у нас фазанов поймали. Жирные, кажись, попались. Сахалинец и Томский теребят их. Так что разживемся золотишком.

Семен бросил Фильке мешок с хлебом и поскакал. Подоспел он вовремя. Китайцев, пойманных на чистом месте, подталкивая в спины прикладами берданок, Сахалинец и Томский завели в густые кусты на берегу Драгоценки. Когда подъехал Семен, они уже стояли на коленях с поднятыми кверху руками. Томский и Воросов, чего никак не ожидал Семен от последнего, стояли с наведенными на китайцев берданками. Сахалинец, скаля обкуренные зубы, снимал с китайцев брезентовые пояса с кармашками, в которых они обычно носили золото. Остальные артельщики взволнованно наблюдали за ним горящими глазами.

– Что же это вы, ребята, делаете? И как только не стыдно вам! – закричал Семен, прыгнув с коня. Он думал, что ему удастся тихо и мирно уговорить артельщиков.

Сахалинец недовольно обернулся, взглянул на Семена с бешенством.

– А ты не шуми, не шуми, – угрюмо сказал он. – Не любо, так проваливай, без тебя обойдется. – И, видя, что Семен готов кинуться в драку, приказал Томскому: – Петруха, взгляни на него черным глазом. Пусть он нам обедни не портит.

Томский в одно мгновение направил берданку на Семена, Воросов отвернулся в сторону, артельщики криво ухмылялись. Сахалинец принялся за прерванное занятие. С минуту Семен стоял, размышляя, собираясь с духом, а потом коротким молниеносным ударом отшиб направленную в его грудь берданку, схватил Томского за горло и бросил наземь. Через секунду-другую берданка Томского уже была у него в руках. Передернув затвор, он вскинул ее на Сахалинца:

– Прикрывай лавочку, слышишь?.. Я тебя живо на тот свет… – докончить он не успел. Словно десятипудовая глыба земли свалилась ему на голову. Из глаз посыпались красные искры, как подломленные, подкосились ноги. Упал Семен лицом в промоину на сырой и прохладный ил, неловко подвернув под себя правую руку.

Когда Семен очнулся, в кустах оставались только китайцы. С туго связанными вместе косами, они по-прежнему стояли на коленях, низко потупив подбритые головы. Семен сел, потер свою налитую свинцовой тяжестью голову. В ушах гудело, во рту была сухая, противная горечь. Словно во сне он подумал: «Кто же это меня так трахнул?» – поднес к глазам руку, но крови на пальцах не было, понял, что голова цела. С трудом добрался до воды, напился и намочил виски. Шум в ушах не прекращался, но стало легче. Он снял с себя исподнюю рубаху и туго стянул голову. Только потом подошел к китайцам и тут заметил, что солнце давно закатилось.

Невесело рассмеявшись, Семен дотронулся до синей далембовой курмы ближнего китайца и, коверкая слова, спросил:

– Миюла золотишка?

Китаец вздрогнул и медленно поднял голову. В черных раскосых глазах его Семен увидел такое горе, такую щемящую покорность судьбе, что почувствовал приступ тошноты. Развязав косы китайцев, желая ободрить их, весело сказал:

– Ну, паря, ходи к себе, в Чифу.

Не веря в свое избавление, китайцы перебросились парой гортанных слов, встали с земли, закинули на плечи плохо слушающимися руками рогульки со скарбом. Ни одного слова жалобы не сорвалось с их запекшихся губ. Медленно побрели они гуськом по тропинке, часто оглядываясь назад. Семен понял, что они боялись выстрела в спину. Он пожалел их: «Работали, глядишь, бедняги, от зари до зари, целое лето, а теперь топают голенькие и пожаловаться не знают кому».

Артельщики ужинали у палатки. Сахалинец, завидев Семена, как ни в чем не бывало весело спросил:

– Ожил, едрена-зелена? И откуда это тебя ни раньше ни позже принесло? Не мог, холера, самую малость в Шаманке задержаться… Трещит голова-то?

Семен с ненавистью поглядел на него. А Сахалинец не унимался:

– А ведь это тебя Воросов звезданул. Мужик дрянцо, а рука у него тяжелая. Ты ему эту стуколку припомни. Мог бы, холера, полегче ударить…

– Давайте расчет, – сказал, насилу сдерживаясь, Семен. – С такими гадами больше знаться не хочу. Неохота связываться, а то бы я вас стаскал куда следует. А тебе, Михей, я когда-нибудь поверну глаза на затылок.

Воросов, часто моргая глазами, стал оправдываться:

– Да ты не сердись, Семен. Золотишко, мать его, попутало. Да разве бы я в другом разе ударил тебя? Сроду бы этого не было. А тут себя не вспомнил и брякнул…

Сахалинец, скаля зубы и подмигивая кривым глазом, спросил Семена:

– А перышки с фазанов тоже сыпать на весы?

– Себе возьми, может, подавишься. Мне чужих слез не надо.

– Ну, как хочешь, – поморщился Сахалинец и достал из берестяных сум маленькие с роговыми чашечками весы, на которых отвесил заработанную Семеном долю. Остальные артельщики, не подымая на Семена глаз, отмалчивались. Он взял завернутое Сахалинцем в тряпицу золото и пошел запрягать коня. Когда уезжал, Сахалинец крикнул ему в догонку:

– А жаловаться лучше и не думай! Себе дороже станет…

– Ладно, подлецы… В узком переулке мне теперь не попадайтесь…

Едва он уехал, как потребовали расчет и остальные артельщики. Они опасались, что Сахалинец и Томский сбегут от них со своей добычей. Сахалинец было заартачился, но вид артельщиков, вооружившихся берданками и топорами, заставил его быстро уступить. Отчаянно ругаясь, отвесил он каждому его пай, а потом откровенно признался:

– Ну, ребятки, вовремя вас Бог надоумил. Хотели мы с Петрухой нынче же податься от вас вместе с золотишком, да не выгорело оно.

XXIII

Высоко над степью ясные, крупные звезды. Далеко на востоке часто вспыхивали трепетные зарницы. Там на мгновение обозначились суровые очертания горных гряд. На болотах у речки немолчно квакали лягушки, вскрикивали спросонья чибисы. Семен ехал в телеге, доверху набитой прохладной, только что скошенной травой. Трава источала крепкие смешанные запахи. Приторно-сладкий запах исходил от цветущей солодки, жесткий стебель которой Семен держал в руке; терпкую горечь струила полынь. Медовый аромат земляничных листьев перебивала резким и сильным душком чемерица.

Голова у Семена перестала болеть. Он лежал на спине и немигающими глазами глядел в беспредельное равнодушное небо. На мягкой дороге телега укачивала, как люлька, расслабляя тело и усыпляя мысли. Но горькое бешенство закипало в сердце Семена снова и снова, едва вспоминал он предательский удар Воросова и злорадный смешок Сахалинца. Неотступно он видел перед собой и скорбные фигуры китайцев, послушно вскинувших кверху натруженные, в неистребимых мозолях руки. Больше всего ему запомнились на китайских подбритых до синевы головах опившиеся кровью комары, похожие на гроздья алой костяники. Семен нисколько не жалел, что кинулся на выручку китайцев, ругая себя только за оплошность и непростительную доверчивость.

Впереди забрехали собаки, смутно зачернела городьба мунгаловских огородов. Он подивился тому, как незаметно доехал. Но, взглянув на семизвездие Большой Медведицы, узнал, что близка уже полночь. «Нигде сейчас, однако, вина не добыть. Все контрабандисты дрыхнут. А выпить надо бы», – рассуждал он про себя, слезая с телеги открыть ворота поскотины. Он считал, что после всего случившегося сегодня самое лучшее дело – напиться, чтобы ни о чем не думать.

На Подгорной улице пели на бревнах еще не угомонившиеся парни. Сильные чистые голоса уверенно вели старинную казачью песню, которую в молодости часто певал и Семен.

Засверкали в поле копьями мунгалы[2] —Над Аргунью всколыхнулся синь-туман,Кличет, кличет казаченек на завалыПод хоругви боевые атаман.

Позавидовав песенникам, Семен проехал мимо, свернул в Курлыченский переулок и стал стучать к контрабандисту Лаврухе Сахарову. Купив у него банчок спирта, поехал домой. Алена встретила его и переполошилась.

– Батюшки светы, – всплеснула она руками. – Вся головушка перевязана. А побледнел как, прямо лица на тебе нет. И что за напасть с тобой приключилась?

Семен тяжело опустился на лавку, глухо проговорил:

– Не вой, девка, не вой. Обойдется. Это меня камнем в яме шибануло. Лучше расскажи, как жила тут, на кого горб гнула.

Алена, вытерев слезы, попробовала улыбнуться и вдруг расплакалась пуще прежнего. Она дожидалась мужа с деньгами, а он вернулся с проломленной головой. Еще расхворается, чего доброго, а тут сенокос подошел.

– Да ты, девка, чего меня, как покойничка, встречаешь? – хрипло рассмеялся Семен. – Я, слава Богу, жив. Подавай лучше что есть на стол. Журиться тебе нечего. До нового хлеба проживем. Вот они, мои заработки, – кинул он на стол завернутое в тряпицу золото. Алена обрадованно перекрестилась и, заглянув в окно, торопливо спрятала золото на божницу, потом принялась собирать на стол. Нарезала хлеба, поставила миску простокваши и тарелку квашеной капусты. Семен развел спирт, сел к столу и принялся за ужин. Пить натощак он не стал. Только когда была опорожнена миска с простоквашей и заметно поубавилась горка хлеба, он налил два стаканчика вина, разгладил усы и сказал:

– Погуляем, завьем горе веревочкой. Выпьешь, что ли?

– Мне оно ни к чему, нездоровится с него. Пей уж один. А я спать буду.

Алена разделась и улеглась на кровать, украдкой наблюдая за мужем. Она знала, что, подвыпив, начнет он чудить. Сначала Семен пил молча. Но потом, когда опьянел, принялся разговаривать сам с собой. Он всегда воображал в таких случаях, что он находится в гостях, и начинал разыгрывать угощение неведомым, но радушным хозяином Семена Евдокимовича Забережного. Меняя голос, он почтительно обращался к самому себе:

– Милости просим, дорогой гостюшка, Семен Евдокимович. Выпейте, Семен Евдокимович, наливочки. Да вы до дна, до дна, – и отвечал воображаемому хозяину:

– С полным удовольствием, почтенный Назар Иванович. За ваше здоровье, – и залпом выпивал стаканчик. Удовлетворенно крякая, добавлял: – Вишь ты оно какое дело. Для кого я Сенька, а для кого и Семен Евдокимович… А наливочка у тебя, Назар Иванович, хороша. Давно мне такой выпивать не доводилось, – любовно постукивал он пальцем по бутылке.

– А ну, Семен Евдокимович, по второй, – начинал он после короткой передышки. – Прошу покорно, дорогой гостенек… Да вы закусывайте, закусывайте… Вот малосольной рыбки, – тыкал он вилкой в тарелку капусты, – холодной баранинки, котлетки с огурчиком, – снова вилка втыкалась в ту же капусту.

Алена все видела, ей было смешно и горько. С бабьей проницательностью давно она поняла, отчего пьяный Семен занимается таким чудачеством. Всю жизнь для других он чаще всего был Сенькой или просто Семеном. А ведь ему, как и всякому, хотелось прозываться полным именем и отчеством. Вот и выговаривал он, подвыпив, затаенные свои желания, немую тоску по хорошей жизни. Трезвый он никому и ни за что не признался бы в этом. «Как дите малое тешится», – пожалела его Алена и снова принялась смахивать закипевшие на ресницах слезинки.

– Что у вас, почтенный Семен Евдокимович, с головой? В каких боях-сражениях участвовать изволили? – донеслось от стола. Алена невольно приподнялась, испуганно уставилась на Семена. Он раздраженно взмахнул зажатой в руке вилкой и отвечал:

– Эх, Назар Иванович, какие тут бои-сражения… Не китайцы с японцами, а свои дружки-приятели чуть было жизни меня не решили. И не за что-нибудь, а за честность мою, за справедливость. Как перед святым духом говорю это, – схватил Семен себя за горло. – Рвет, брат, сердце у меня, душа огнем горит… Артельщики китайцев с золотишком трясти начали, а я уговорить их хотел. Они меня и уговорили… Человек, которому я больше других верил, прикладом меня сзади трахнул… Где же, брат, после этого правда на белом свете? Где, я тебя спрашиваю? – Семен, продолжая держать себя за горло, начал трясти. – Молчишь?.. Ну и молчи, хрен с тобой… Знаю я вас, вы все ищете, что плохо лежит… – Голос его дрожал и рвался. Обхватив руками голову, поник он над столом и молчал, пока не успокоился. Потом снова принялся пить.

Когда вино было выпито и капуста съедена, заплетающимся языком наговорил Семен от имени хозяев кучу любезностей, велел низко кланяться и передавать поклоны с приветами дражайшей своей супружнице Алене Степановне, любезно распрощался с хозяевами и вылез из-за стола. Сходив на двор, упал он, не раздеваясь, на лавку и сразу же захрапел. Алена встала, прикрыла его стареньким одеялом и, тяжело повздыхав, улеглась. Засыпая, видала, как синело за окнами.

Пьяных разговоров с самим собой Семен никогда не помнил. Утром он страшно изумился, когда Алена сказала:

– С хорошими товарищами ты связался, нечего говорить. Они убить бы тебя могли.

– А ты откуда знаешь об этом?

– Сорока на хвосте принесла, вот откуда… Обманывал еще, – обиженно фыркнула Алена.

– Нет, ты постой, девка, постой… Ты путем скажи откуда? – недоуменно чесал Семен трещавшую с похмелья голову и виновато моргал глазами.

– Сам все выложил. Пока пил ночесь, у тебя только и разговору об этом было. Выбрал тоже времечко для гулянья. Голова проломлена, а он вино, как воду, хлещет.

Семен долго крякал и ворочался на лдвке, потом несмело спросил:

– Опохмелиться нечем?

– Хватился… Да разве ты оторвешься, пока все не вылакаешь. Вот он, банчок-то, погляди…

– Что же, на нет и суда нет, – покорно согласился Семен. Поднявшись, он вышел в сени, зачерпнул в кадушке ковш холодной воды и пил не отрываясь, пока не заныли зубы.

XXIV

Вскоре после открытия лагерей появился в поселке кузнец Нагорный. Это был по-городскому одетый, подвижный и разговорчивый человек лет тридцати пяти. Он умел так добродушно и заразительно смеяться, ловко, с умом польстить, что Каргин отнесся к нему весьма благосклонно. Паспорт Нагорного, по которому он значился мещанином города Нерчинска, был в полном порядке. Приехав в поселок, он первым делом заявился к атаману, чтобы показать паспорт и выпросить разрешение на постройку кузницы. Увидев в каргинской горнице внушительных размеров шкаф с книгами и журналами, Нагорный с непритворным удивлением воскликнул:

– Сколько у вас, господин атаман, книг! Редко, знаете ли, в станицах такую библиотеку найдешь. Даже у караулиских богачей не встречал я этого.

Каргин гордился своей библиотекой, и вольная или невольная похвала приезжего человека пришла ему по душе. От этого он сделался необыкновенно любезным, поздоровался с Нагорным за руку и, узнав что он кузнец, обрадовано сказал:

– Что зависит то меня, – все сделаю. Хороший кузнец в поселке до зарезу нужен. У нас здесь не кузнецы, а одно горе. Коня еще, с грехом пополам, подкуют, а чтобы исправить жнейку или косилку, на это их не хватает. Народ у нас живет справно. Одних жнеек штук тридцать имеется. Есть и веялки и косилки. Так что добрый кузнец придется нам ко двору. Работой завалим… И надолго вы к нам?

– Как понравится. Думаю, что год-два определенно проживу.

– Оставайтесь совсем! – положил ему руку на плечо Каргин. – Мы вам и кузницу сами сгрохаем. Устроим помощь всем обществом, за один раз нагрудим бревен и дров. Не поскупимся, раз нужный вы человек.

Нагорный тепло поблагодарил Каргина и пошел устраиваться с жильем. Пустил его на квартиру бездетный Петрован Тонких; к нему и переехал он в тот же день с земской квартиры.

Впервые у Каргина шевельнулось что-то вроде подозрения, когда выбирали место для кузницы. Он советовал Нагорному поставить кузницу под бугром, на полынном пустыре, неподалеку от ключа. Нагорный возражать ему не стал, но сделал по-своему. Обосновался он далеко на задворках, у Драгоценки.

– Какой-то диковинный человек наш кузнец. Леший его знает, что у него на уме, зачем он к черту на кулички забирается, – высказал свое сомнение Каргин Сергею Ильичу.

– А что же тут диковинного? – заступился купец за Нагорного, который уже побывал у него в лавке и, отказавшись от платы, исправил дорогой, в полпуда весом, дверной замок. – Просто человек любит жить подальше от людей. У ключа ему от баб да ребятишек покою не будет, а у речки никто мешать на станет.

На общественную помощь кузнецу выехали сорок человек на восьмидесяти подводах. Бревен, дров и корья на крышу привезли с избытком. Кузнец устроил им вечером угощение с выпивкой и этим окончательно расположил к себе добрую половину Царской улицы.

Когда Семен Забережный вернулся с прииска, в кустах у Драгоценки весело дымила новая кузница. Со всех концов поселка охотно шли туда все, у кого было дело до хорошего кузнеца. Скоро проложили по луговой осоке торную дорогу. Везли по ней плуги и жнейки, тащили разную мелочь к кузнице, из распахнутых дверей которой далеко разносился звон наковальни. И каждый не мог нахвалиться добросовестностью сделанного, прочностью исправленного Нагорным. Только одно удивляло наиболее прозорливых. Казалось бы, от такого наплыва работы следовало только радоваться, а Нагорный, наоборот, как будто бы был недоволен. Правда, он не отказывался исправить, если мог, любую вещь, но было видно, что он не слишком дорожит возможностью хорошо заработать. И это удивляло казаков сильнее всего, потому что привыкли они проливать по семь потов за каждый рубль.

Первый месяц Нагорный часто заходил после работы к Каргину, подолгу разговаривал с ним. Однажды во время такой беседы Нагорный рассказал ему о событиях 1905 года в Чите. Рассказывал он тоном безучастного ко всему человека. Он ни сочувствовал, ни осуждал, словно старался подчеркнуть, что говорит об этом как человек сторонний. И все же один раз его слова насторожили Каргина. Рассказывая о разгоне большой демонстрации во время похорон убитых жандармами рабочих Читы-Первой, Нагорный не то шутя, не то серьезно сказал:

– Станичники тогда на славу поработали. Полосовали шашками и нагайками так, что к вечеру все больницы были завалены избитыми. Отличная была работа!

– Стало быть, следовало, если пороли, – сказал с улыбкой, но жестким голосом Каргин.

Глаза Нагорного как-то странно блеснули, и что-то похожее на внутреннюю боль исказило его красивое, чернобровое лицо. Каргину тогда показалось – ударит сейчас кулаком по столу Нагорный, встанет и скажет ему злые, идущие от сердца слова, каких он еще не слыхал от него. Но сказал кузнец совсем иное.

– Да, стало быть… – выдавил он безликую фразу, прячась в тень от самовара. Потом поглядел на свои часы, удивился, что так долго просидел в гостях, и стал прощаться.

После этого разговора отношение его к Каргину изменилось. При встречах он по-прежнему первый вежливо раскланивался с ним и разговаривал как будто охотно, но разговоры вел самые пустячные. Захаживать же к нему стал все реже и реже, а потом и совсем прекратил свои посещения. Каргин решил, что он просто много работает и сильно устает. «Перестал ходить – не ходи. Дело твое, – думал он о Нагорном. – Важно, что уважение мне оказываешь. Почти задаром исправил жнейку и конные грабли, сковал железные оси для новой телеги. Выгода от тебя большая, а это самое главное».

Старый мунгаловский кузнец Софрон, повстречав однажды Каргина, принялся жаловаться на Нагорного, что он отбил у него всю работу. В ответ Каргин только расхохотался.

– Напрасно ты на него несешь. Ты лучше поучись у него, как надо свое дело делать. Это не кузнец, а чистое золото. Он тебе любую машину с закрытыми глазами исправит. Да что машины, если он даже самовар лудит и такие замки делает, к каким ни один мазурик ключа не подберет. Мой тебе совет – подружись с ним и выведай все его секреты. Он поживет да уедет, а ты останешься.

– Стар я, паря, чтобы на поклон к молокососу идти. А ты бы все-таки сказал ему, что старого кузнеца обижать не след. Мне ведь пить-есть надо да и семью кормить.

– Ладно, ладно, – пообещал Каргин, – скажу я ему, чтобы коней он ковать не брался, а посылал с ними к тебе.

* * *

Семен Забережный познакомился с Нагорным, когда уже наслышался о нем от других. Пришел к нему с просьбой наварить заплату на треснувшую литовку. Нагорный мельком глянул на литовку и веселым тенорком сказал:

– Можно наварить заплату. Дело нетрудное.

– А сколько за работу сдерешь? – угрюмо осведомился Семен.

Нагорный оглядел его с ног до головы и рассмеялся:

– Заноза ты, видать, добрая. Сдерешь… И где это ты только учился такому обращению? Другой бы на моем месте тебя за это самое «сдерешь» из кузницы выгнал, а я, уж так и быть, стерплю. Я о тебе кое-что слышал. Такие люди, как ты, мне нравятся.

– Какие же это такие?

– А те, которые всё правду на белом свете ищут и никому не дают себе в кашу плюнуть.

– В кашу-то мне не плюют, это верно, – согласился Семен. – Да вот только я этой каши по году в глаза не вижу.

– Сюда, что ли, закладываешь? – стукнул себя Нагорный пальцем по кадыку.

– Не больше, чем другие.

– В чем же тогда дело? Может, ты спать любишь?

– А ну тебя с твоими разговорами… Давай говори свою цену, да будем работать. Нечего зря зубы чесать.

– Моя цена – гривенник. Если устраивает – становись к мехам.

Семен молча скинул с себя старенькую волосяную куртку, засучил рукава много раз стиранной рубахи и принялся раздувать мехи. В горне тотчас же встрепенулось и загудело, разрастаясь, пламя. Нагорный отыскал в куче валявшейся у порога железной рухляди небольшой обрубок полосового железа и бросил его в горн. Затем сунул туда же и литовку. Когда обрубок раскалился добела, он выхватил его оттуда щипцами и понес к наковальне. Семен уже ждал его с занесенным молотом в руках.

– Бей! – скомандовал Нагорный. И дело пошло. А через полчаса Семен уже любовался своей литовкой, на которой отливала синевой аккуратная наварка. Уходя из кузницы, он сказал Нагорному:

– Приходи в воскресенье посидеть, чайком побаловаться.

– Зайду, зайду, – охотно согласился Нагорный.

И в первое же воскресенье вечером он зашел к Семену. Поздоровался с ним и с Аленой за руку, извинился, что не мог прийти днем, и выставил на стол бутылку водки и круг завернутой в газету колбасы. Алена принялась было зажигать лампу, но он сказал ей:

– Вы, хозяюшка, сначала ставни закройте, а потом зажигайте свет. Нечего прохожим видеть, кто у вас в гостях.

Засиделся он у Забережных чуть не до рассвета. Когда Семен вышел проводить его за ворота, в поселке уже горланили петухи и над Драгоценкой висела белая полоса тумана.

Утром Семен отправился к Улыбиным. Северьяна с Романом он застал под сараем, где они мастерили грабли. Поговорив с ними, пошел к Андрею Григорьевичу, который сидел на кухне за столом и чаевничал в одиночестве.

– Хочу я тебе кое-что про вашего Васюху рассказать, – шепнул он ему украдкой от Ганьки, сидевшего на пороге и занятого кормлением толстого рыжего щенка.

Они ушли в горницу, прикрыв дверь за собой, и Семен, взяв с него обещание молчать об услышанном, стал рассказывать.

Из всего его рассказа понял Андрей Григорьевич, что пострадал Василий за правду, что нужно не сетовать на него, а гордиться им.

– От кого же ты это все узнал? – спросил он под конец Семена.

– От умного человека, а кто он такой и где живет, ты лучше и не пытай. Все равно не скажу. Я ведь все это не зря пересказать тебе надумал. Хочу, чтобы не убивался ты за Васюху и дожил до того дня, когда он домой вернется.

XXV

Мунгаловцы ведут свою родословную от участников пугачевского восстания – яицких казаков, сосланных в каторжные работы на нерчинские заводы. Отбыв двадцатилетнюю каторгу, оставшиеся в живых пугачевцы пошли на поселение в окрестности рудных гор на земли кабинета его императорского величества, называемые в простонародье «кабинетскими». Приписанные к заводам, доставляли они туда лес и уголь, возили руду, сеяли на раскорчеванных пашнях казенную десятину. Эту повинность они выполняли не только за себя, но и за всех престарелых, увечных, недужных членов крестьянской общины. Свободного времени для своих работ оставалось им в самый обрез. Мунгаловцев не брали в солдаты. Более страшная участь была уготована им. Каждый здоровый парень, едва достигнув семнадцати годов, уходил на двадцатилетнюю барщину самых богатых российских помещиков – царей. Мало кто из них возвращался обратно из шахт Благодатска и Зерентуя, из разрезов Кары. Встречали свой смертный час они, подкошенные цингой или тифом, запоротые на кобылинах розгами или батогами.

На страницу:
10 из 16