
Великое сидение
Вместе с быстролетной метельной поземкой еще и другой слух по московским подворьям: царь-де собирается сильный розыск вести, дознаваться, кто был у его сына в советчиках, надоумивших убежать из отечества.
Доброжелатели царевича по самому началу весьма беспокоились, куда он мог скрыться. Обрадовались, прослышав, что обретается в надежном месте у австрийского цесаря, и как же, зачем он вдруг воротился?..
В Петербурге гофмейстерина мадам Рогэн, приставленная к детям царевича, говорила придворному человеку камердинеру Ивану Афанасьеву:
– Слава богу, цесаревич в надежном укрытии у австрийцев. Из Вены пишут мне, что он из Петербурга светлейшим князем изгнан. Посчитается цесаревич с ним, когда сам государем станет.
– До времени пускай бы там дожидался, когда с отцом что случится, – высказывал Иван свое суждение.
Многие и в Петербурге всполошились, узнав, что Алексей возвращается:
– Иуда Петр Толстой его выманил.
– Подпоил, должно.
– А может, кляп в рот да связали…
– Могло и так статься.
Князь Василий Владимирович Долгорукий, предчувствуя нечто неладное, говорил князю Гагарину:
– Слыхал, царевич домой едет от радости, что отец посулил женить его на девке Афросинье? Вот дурак-то!
– Отец его так своей дубинкой оженит, что век помнить будет.
– Черт его несет!
– Право что черт!
Сильно встревожился Александр Кикин. Прибежал к Ивану Афанасьеву, закрылся с ним, чтобы никто их не видал и не слыхал.
– Знаешь, что Алексей домой едет?
– Пошто? – удивился Иван.
– По дурости по своей, вот пошто! Едет, доподлинно тебе говорю. И зачем он такое сделал? Спокается, ан уж поздно будет. От отца ему быть в беде да еще и других поклепает, заставит страдать.
– Буде до меня дойдет, я, что ведаю, то не потаю, – сказал Иван Афанасьев.
– Зачем так? Скажешь – сам себя умертвишь, – предостерегал его Кикин. – Я прошу тебя, Иван, сам попомни и другим служителям подскажи, чтоб они при опросе говорили, что я царевича давным-давно не видал и не знал, когда и куда он уехал… Ох, куда-нибудь скрыться бы… – охал, тяжко вздыхал Кикин, и обильная испарина крупными каплями выступала у него на лице.
В тяжелый день – понедельник – по приказу царя в Ответной палате кремлевского дворца собрались духовные и светские вельможные люди в тревожном ожидании, каким на их глазах произойдет свидание царственных родичей.
Кремль в этот день охраняли несколько батальонов гвардии с заряженными ружьями, – никому из простолюдинов близко не подойти.
Мигом воцарилась в Ответной палате, словно бы от безлюдья, ничем не нарушаемая тишина, когда появился царь Петр, а из другой смежной палаты, без шпаги, как арестованный, в сопровождении Толстого вошел царевич Алексей. Увидев отца, он повалился к нему в ноги, с плачем прося прощения в своей вине.
– Встань! – сказал ему Петр. – И не скули, а сказывай о вине своей толком. Спрос с тебя большой. Припомни, как я обучал тебя, готовя сделать своим наследником, как многие твои оплошности и нежелания следовать мне прощал, являя тем родительскую милость. Ты все презрел, пойдя на последнее, досель не слыханное преступление, убежав, подобно изменнику, из отечества и отдавшись на волю иностранного государя. Как мне сию позорную ношу снести? Как?..
У Алексея дрожали губы. Прерывающимся от испуга и от волнения голосом он едва выговаривал в ответ:
– Понеже, поняв свое прегрешение, я просил… перед вами, моим родителем и государем… понеже, просил…
– Что просил? Когда?
– Приносил вам повинную из Неаполя, а тако же и теперь… что, забыв обязанности сыновства и подданства, ушел и отдался там… Припадаю и прошу милостивого прощения, батюшка государь.
– Я окажу тебе милость, но на то будут мои кондиции, – чеканя каждое слово, проговорил Петр. – Первая: ежели навсегда откажешься от короны Российского государства, и вторая: показав всю истину, объявишь мне о своих согласниках, кои присоветовали тебе бежать из отечества. Иди за мной, – приказал ему Петр, направляясь в другую палату, и Алексей пошел за ним.
Люди, собравшиеся в Ответной палате, оставались в неведении, когда и чего им ожидать, но никто не тронулся с места.
– У меня неизменное правило: худо тому, кто в разговорах или в своих поступках пытается меня провести, – напомнил об этом Петр понуро подошедшему сыну. – Ни в чем никакого обманства не потерплю. За признание – прощение, за утайку или ложь не будет пощады. Лучше грех явный, нежели тайный. А теперь указуй, с кем советы держал, кто подсказчиком был. До единого всех называй.
Первым царевич назвал Александра Кикина, потом – Никифора Вяземского и Федора Дубровского. Назвал князя Василия Владимировича Долгорукого, тетку царевну Марию, хотя встреча с ней на либавской дороге оставалась для всех тайной и советчицей ему бежать от отца она не была.
Петр багровел от гнева при каждом имени. Кикин… Алексашка Кикин… Все годы считался одним из близких и доверенных лиц. Денщиком был. Вместе корабельному строению обучались, и не раз люди видели, как он, царь, дружески обнимал такого змееныша… Князь Василий Долгорукий… Больше чем кого-либо другого из старой высокородной знати почитал его и оделял своим доверием… Даже сестра, царевна Мария… Казалось, вредное семя Милославских давно уже вытравлено: Софья умерла в монастыре, со стрельцами покончено, а вот возвращается он, Петр, в другой раз из продолжительного заграничного путешествия для нового страшного розыска. Вредоносное семя Милославских проросло в сестре, царевне Марии… Да что там в Марии! В родном сыне Алексее оно! Об исправлении его и думать больше нельзя. Раньше были упрямство и лень, порождавшие неповиновение и отчужденность, а теперь обнаружена явная вражда. Оставить Алексея спокойно жить где-то в деревне значило бы оставить непримиримого врага не только себе и своему дому, но всему будущему России.
Охваченный порывом справедливого гнева, Петр сжал кулаки, два раза подряд дернул шеей и едва удержался, чтобы тут же не расправиться с изменником сыном.
– Боже мой?.. Будучи в состоянии управлять государством, я не могу управлять собой, – с горечью прошептал он.
– В Неаполе цесарский секретарь Кейль принудил меня написать в Россию письмо сенаторам и архиереям, – рассказывал Алексей, – чтобы они не думали, будто я безвестно пропал… Кейль мне тогда пригрозил, что, ежели не напишу, то они под своей защитой не станут меня держать. Я испугался и написал.
– Что писал? Кому?
– Написал в Сенат без имен и двум архиереям – ростовскому и крутицкому, чтобы их не удивил мой безвестный отъезд. А уехал, написал, по озлоблению, дабы не постригли в монахи, и нахожусь, мол, теперь под защитою великого государя, который обещал меня не оставить. И ежели, писал я, услышите от людей, что меня в живых нет, то не извольте верить тому.
– Еще что? – спросил Петр. – Кто еще к твоему умыслу был причастен?
– Про все я тебе, батюшка, рассказал. Не потаил ничего.
– Все? – испытывал его Петр строгим взглядом.
– Как есть все.
– Ну, коли так, то спасибо за правду, – немного остыв, даже с оттенком некоторого добродушия проговорил Петр. – За правду бог простит. Кто бабке не внук? – раздумчиво заключил он. – Пойдем туда, в Ответную.
Вспомнил было Алексей о письме, полученном в Вене от камер-юнкера Алексея Бестужева, предлагавшего свои верноподданнические услуги, но решил лучше ни о чем больше не говорить, поскольку заверил отца, что сказал ему все и тот этим удовлетворился. Уберег Бестужева от непоправимой беды.
Вернувшись в Ответную палату, Петр велел прочитать заранее написанный манифест, в котором говорилось о давней и постоянной неохоте царевича к воинским и гражданским делам, излагалась история его побега и объявлялось, что царь, «сожалея о государстве своем и верных подданных, дабы от какого властителя в худшее прежнего состояние не были приведены, мы властию отеческою, по которой по правам государства нашего и каждый подданный наш сына своего волен лишить наследства и другому сыну передать, и, как самодержавный государь, для пользы государственной лишаем сына своего Алексея за те вины и преступления наследства после нас престола нашего Всероссийского, хотя б ни единой персоны нашей фамилии по нас не осталось. И определяем и объявляем по нас престола наследником другого нашего сына, Петра, хотя еще и малолетнего, ибо иного возрастного наследника не имеем, и заклинаем сына нашего Алексея родительскою клятвою, дабы того наследства ни в какое время себе не претендовал и не искал. Желаем же от всех наших верных подданных, духовного и мирского чина и всего народа всероссийского, дабы по сему нашему изволению и определению от нас назначенного в наследство сына нашего Петра за законного наследника признавали и почитали. Всех же тех, кто сему нашему изволению в которое-нибудь время противны будут и сына нашего Алексея отныне за наследника почитать и ему в том вспомогать станут и дерзнут, изменниками нам и отечеству объявляем».
По прочтении манифеста Петр для лучшего его уяснения сказал:
– Если я за мое отечество и людей моих живота своего не жалею, могу ли сына-отступника пожалеть? Пусть будет у царства даже вовсе чужой, но добрый, нежели свой непотребный. Ради любви к отечеству не попущу разрушить того, что многолетними трудами, потом и кровью сотворено верными моими подданными. И никто не смеет назвать меня жестоким, что я для ради спасения своего государства отвергаю от наследства короны царевича, родного по крови. Я, напротив, почту самой величайшей из преступных жестокостей жертвовать цельностью и величием нашего государства. Прошло уже немало лет, полных великих трудов. Флаг флота российского развевается теперь на Балтийском море. Мы добиваем давнего врага нашего шведа уже на чужой земле, из Дании делаем высадку в Шонию, – разве можно было о таком думать лет десять тому назад?.. И должно каждому русскому отечество свое всемерно укреплять и оберегать, имея единые помыслы – умножать славу его, возвеличивать на будущие времена. А сей человек, – указал Петр на Алексея, – выставляя в черном свете дела близких ему людей, убегал от нас. Как же такому отчизны будущее поручать?.. Уразумели вы это? – спрашивал Петр находившуюся перед ним сановную знать.
– Уразумели, государь! – послышались голоса.
Из Ответной палаты все отправились в Успенский собор, и там в который уже раз за этот день были повторены вины царевича Алексея, и сам он повторял их, отрекаясь от наследства на престол и клянясь: «Понеже я за преступление мое перед родителем моим и государем, его величеством, изображенное в его грамоте и в повинной моей, лишен наследства Российского престола, того ради признаваю то за вину мою и недостоинство заправедно, и обещаюсь и клянусь той воли родительской во всем повиноваться, и того наследства никогда ни в какое время не искать, и не желать, и не принимать его ни под каким предлогом. И признаваю за истинного наследника брата моего царевича Петра Петровича. И на том целую св. крест и подписуюсь собственною моею рукою».
И подписался.
– Все теперь? – устало взглянул он на отца.
– Все, – кивнул Петр. – В Преображенское поедем, отметим там сие событие, – с горечью усмехнулся он, направляясь к выходу.
Теперь можно было всем облегченно вздохнуть и хотя бы шепотливо перекинуться словами, а то язык от немоты устал.
– Моли бога за батюшку-государя, что столь легко за вину свою отделался, – молвил Алексею старик Тихон Никитич Стрешнев.
– Помолюсь ужо, – согласно ответил Алексей, думая о том, когда лучше просить отца, чтобы отпустил его в заволжский Шарпанский скит. Монахов в нем немного, и поблизости есть женская обитель. Афросинья там бы поселилась. Не монашкой, а послушницей… Ой, позабыл: с дитем она приедет… Повидаться бы с ней поскорей.
– Алексей! – окликнул его Петр. – Иди сюда.
Царь стоял среди испытанных своих помощников и друзей, готовых вместе с ним отбыть в Преображенский дворец, где, после тягостного дня, с устатка, намечено было попировать. Князь Иван Ромодановский – сын покойного Федора Юрьевича, начальник пыточного Преображенского приказа, граф Головкин, адмирал Апраксин, Шафиров, Мусин-Пушкин, Стрешнев, Ягужинский, Петр Толстой ждали, когда царь даст команду рассаживаться по возкам.
На другой день царевич проснулся с больной головой, хотя, казалось, и был привычен к тяжким похмельям. Накануне, вечером, в знак своей вины пришлось ему штрафной кубок выпить да потом еще и еще чокаться с пировавшими.
– Во всем другом – нет, а по винопитию Алексей – несомненный наследник мой, – смеялся Петр и, подливая сыну вино, тоже чокался с ним, идя на мировую, только воздерживался целоваться.
Принесенный утром слугою кувшин с огуречным рассолом был Алексею как раз ко времени.
– Квашеной капусты с мочеными яблоками подать? – осведомлялся слуга.
– Подай.
– А клюковки?
– Ага, и клюковки принеси… Во рту столь отвратно… Мерзопакость какая… – морщился и отплевывался Алексей.
Но ни клюковкой, ни квашеной капустой поправить себя в тот час не пришлось. Явился царский денщик Василий Поспелов и возвестил:
– Государь к себе требуют.
Кружка с огуречным рассолом стояла и перед Петром, но он чувствовал себя вполне бодрым.
– Вот что надобно сделать, – сказал он вошедшему Алексею. – Понеже вчерась ты прощение получил на том, что все обстоятельства своего побега донес, а также и всего прочего, но лучше все то письменно объяви и очисти себя, как на сущей исповеди. Всех до одного своих согласников укажи и, ежели что укроешь, а потом явно будет, на меня не пеняй, понеже вчерась же перед всеми людьми тебе объявлено было, что за сие пардон не в пардон, – строго свел брови Петр. – Понятно сказанное?
– Понятно.
– Ступай и на бумаге все изложи.
Алексей помнил, каких людей он вчерашним днем называл, но отцу, похоже, тех имен было мало. «Значит, чтобы ему угодить, надо обязательно припомнить еще и других. Кого же бы это?» – покусывая гусиное перо, раздумывал Алексей. Здесь, в Москве, в этот самый Преображенский дворец к нему не раз чернецы приходили, кто со штофом пенника, кто – как. Одного – из Чудова монастыря – помнится, Евстафием звали, а чернеца с Богодухова – Парфением… Можно их записать, а они сами припомнят, кто еще приходил.
Алексей выдал и тех, кто ничего ему не советовал, а, проявляя свое доброе расположение, обращался к нему с участливым словом. Такие люди были среди духовных и светских из разных слоев. Из-за пережитого вчерашним днем душевного потрясения и недомогания после похмелья перепутал он худородных с родовитыми и не замечал этих ошибок, беспокоясь лишь об одном: как бы кого из прежних друзей и приятелей или просто случайных собутыльников не упустить и не записать, памятуя об отцовском предупреждении: один какой-нибудь пропуск, одно умолчание заставят потерять веру всему покаянию. Ему предвиделась явная выгода в письменных показаниях выгораживать себя, сваливая вину на прежних друзей и приятелей: они были подстрекателями того, что ему самому не пришло бы на ум.
Названные Алексеем люди, находившиеся в Москве или поблизости от нее, сразу же были схвачены; срочно посланы нарочные, чтобы доставить в Москву и петербургских виновников.
«По расспросным речам и по своему высмотру» Петр не собирался ограничить розыск показаниями сына. Дальнейшее следствие могло открыть что-то еще, досель не известное. Пыточному Преображенскому приказу надлежало усилить старания мастеров заплечных дел. Никто из приближенных к царю Петру ни на минуту не верил, что полному прощению и забвению дела царевича Алексея скоро наступит конец, и Петр оправдывал такие суждения. В Преображенском приказе не замолкали вопли, велись пытки, допросы и снова пытки. Поскрипывала дыба, посвистывал кнут, и заплечных дел мастер бойко приговаривал:
– Кнут не бог, а правду сыщет.
Опытный писарь из прежних подьячих едва успевал записывать расспросные речи, и число оговоренных росло с каждым днем. Стало выясняться, что царевич сказал хотя и многое, но не все. Может, по забывчивости, без тайного умысла? Следовало кое-что уточнять, чему помогали бы новая пытка и новый допрос. Самого царевича Алексея не беспокоили, не призывали на очную ставку ни с кем, и он уже не тревожился за дальнейшую свою участь.
«Батюшка-государь поступает со мной милостиво, – писал он на заграничный адрес своей Афросинье. – Слава богу, что от наследства отлучили! Дай бог благополучно пожить с тобою в деревне».
(Ежели почтовое ведомство не пропустит письмо без ведома государя, так то будет только на пользу. Не беда, коли Афросинья и совсем письма этого не получит.)
Следствие велось майорской канцелярией, находившейся в ведении главного следователя по делу царевича Алексея – Петра Андреевича Толстого. Ближайшим его помощником по розыску был гвардии майор Андрей Иванович Ушаков, отличившийся на поимке беглых работных людей из петербургского Адмиралтейства. В последнее время Ушаков ведал рекрутскими делами в особой московской канцелярии, что на Потешном дворе. Другим помощником Толстого был капитан-поручик Григорий Григорьевич Скорняков-Писарев. С самого начала разбирательства дела царевича Алексея канцелярия, находившаяся в ведении Толстого, стала называться «Канцелярией тайных розыскных дел», а в просторечии – «Тайная канцелярия», и основная работа там началась по прибытии преступников из Петербурга. Ни Кикин, ни кто-либо другой не сумели, а иные и не пытались куда-нибудь скрыться. Александр Кикин и князь Василий Владимирович Долгорукий привезены были в Москву с железной цепью на шее; Иван Афанасьев и Федор Дубровский – скованными по рукам и ногам.
После первой же пытки следствию стало известно, что в Вене, где Кикин провел несколько недель, подготовляя убежище царевичу Алексею, он встречался с некоторыми стрельцами, чудом спасшимися от казней 1698 года и убежавшими тогда за рубеж. Выяснилось, что, находясь в бегах, царевич виделся со своим дядей Абрамом Лопухиным, братом опальной царицы Евдокии, и от него узнавал о жизни матери в монастырском заточении.
Толстой ежедневно, а то и дважды на день докладывал царю о ходе следствия, – рассказал и о встречах царевича с Абрамом Лопухиным.
– Алексей, при его характере, не мог решиться один на исполненное им преступное дело, – говорил Петр. – Кроме Кикина наверняка были еще другие советчики. Кто они?.. Мне все явственнее сдается, не обошлось ли при участии в том суздальской постриженицы. Она оказывала влияние на сына, дабы он противился всему, чего я хотел от него. Да и находились ли его приверженцы только в России? Могли действовать враги внешние. Знай и помни, Толстой: должен быть сильный розыск. А с теми, от коих все уже узнано, надо немедля кончать в устрашенье другим.
После ста ударов кнутом, полученных Кикиным в четыре приема между допросами, его колесовали. Ивану Афанасьеву и Федору Дубровскому, виновным в том, что заслужили доверие своего господина, отрубили головы. О князе Василии Долгоруком было дознано, что он не советовал царевичу бежать, а письмо к нему было написано Алексеем по совету Кикина, чтобы набросить на князя тень подозрения. Голову свою князь сберег, но приказано было сослать его в Соликамск.
Сумел уберечь себя и Никифор Вяземский, доказав, что он давно уже находился в немилости у царевича; что драл его царевич за волосы, бивал палкою, согнал со двора, не посчитавшись с тем, что он, Никифор, был в давние годы его учителем грамоты, а все то позабыв, царевич хотел даже убить его до смерти, заподозрив, будто он приходил свою дворовую девку Афроську назад забрать. О том, как царевич с палками и кулаками нападал на него, известно светлейшему князю Меншикову, канцлеру графу Головкину и другим.
Увернулся Никифор Вяземский от более жестокой расправы, будучи сослан в Архангельск.
Схватили, вздернули на дыбу Абрама Лопухина. Он потянул было за собой князя Бориса Куракина, но веских улик его вины не привел, сказав лишь о том, что князь Борис сочувствовал Алексею, оставшемуся без матери, а это не произвело на следователей никакого впечатления.
Царю Петру шурин Абрам стал давно уже ненавистен по кровному его родству с Евдокией, да и вся фамилия Лопухиных была для Петра отвратной, а потому с Абрамом следовало кончать, как только по суздальскому монастырю проведен будет строжайший розыск.
IV
Отряд стражников из нижних полицейских чинов под командой капитан-поручика Скорнякова-Писарева въехал на подворье суздальского Покровского монастыря.
– Эй, угодница! – окликнул Скорняков проходившую черничку. – В какой келье инокиня Елена?
– Того имени две у нас, государь. Какая вашей милости надобна?
– Бывшая царица Евдокия Федоровна.
– Сейчас, сейчас укажу, – услужливо заторопилась черница.
Скорняков застал инокиню Елену в мирском платье и узнал еще, что ее поминают в монастырской церкви наравне с царем Петром, как благочестивейшую и великую государыню. В алтаре на жертвеннике таблица лежала и в ней так обозначалось.
– Так-с…
Скорняков явился к игуменье и от имени его царского величества потребовал собрать всех монахинь для важного расспросного розыска.
– Собери, мать Филагрия, в трапезной сестер, – сказала игуменья келарше.
Что такое приключилось? Никогда столько стражников в их святую обитель не наезжало и ни к какому допросу инокинь до этого не призывали.
Собралось их в трапезной около пятидесяти душ. Иные из них подлинно что старицы по своим годам; были и принявшие венец иночества из недавних послушниц. Собравшиеся шепотливо творили молитву и осеняли себя крестным знамением.
Скорняков пошептался со своим ординарцем, и тот, озорно ухмыльнувшись и козырнув, заторопился исполнять приказание, а сам командир присел в конце длинной лавки, испытующе поглядел на сгрудившихся у стены монахинь и осведомился:
– А где мать-игуменья?
Никто ему не ответил.
– Игуменья где? – повысил он голос. – И эта… как ее… Филагрией звать.
– Молятся они, – тихо произнесла какая-то монашка, и все другие на нее зашикали, – зачем отвечала, нарушив молчание?
– Ну, пускай молятся, обойдемся без них, – сказал Скорняков и, задержав взгляд на пожилой, опиравшейся на посох монахине, обратился к ней: – Ну-ка ты, мать, рассказывай, как тут вела себя старица Елена, бывшая царева жена? Почему в мирском платье ходит?
Монахиня молчала.
– Именем его царского величества государя приказываю тебе – отвечай! – прикрикнул он.
Монахиня продолжала молчать.
Скорняков хотел дернуть ее за рукав черной широкой мантии – монахиня отпрянула и угрожающе приподняла посох.
– Отыди прочь, сатано.
– Так-с… – протянул Скорняков. – Сатано, значит…
Вошел его ординарец, внеся в трапезную охапку батогов, сбросил их у двери и вытянулся в ожидании дальнейших приказаний.
– Вот кстати… – одобряюще взглянул на него Скорняков. – Я как чуял, что для разговору понадобятся. Призови сюда наших.
Ординарец выскочил за дверь, и через минуту в трапезную шумно явились все прибывшие стражники. Лишь немногие из них были несколько смущены, а остальные, узнав, для какой надобности их позвали, осклабившись в зазорной ухмылке, с вожделенным любопытством глядели на инокинь. Приставив двух стражников к дверям, чтобы ни одна из черниц не выбежала наружу или в смежную с трапезной кухню, выбрав из вороха батогов наиболее гибкий, Скорняков указал ординарцу на монахиню с посохом.
– Надобно эту сперва проучить. Сюда ее волоки.
Ординарец, видимо, с удовольствием дорвался до столь веселой потехи. Не сгоняя с лица усмешки, подскочил к инокине, подставив ей руку кренделем. Она замахнулась на него посохом, но он успел ловко выхватить его и рывком потянул старуху к себе. Кто-то из монахинь истошно закричал, и этот крик подхватили другие.
– Цыть, мокрохвостки! – гаркнул Скорняков, изо всей силы ударив кулаком по столешнице. – Кто вопить станет – к десятку батогов еще добавку получит… Волоки ее, знай, – кивнул ординарцу и приказал другим: – Подмогайте, ребята.
Старая инокиня царапала руки схвативших ее стражников, Плевала им в лица, но с ней живо справились: подтащили к лавке, один сел ей на плечи, другой – на ноги, а Скорняков собственноручно вздернул вместе со всем исподним мантию и высек инокиню батогом, мерно отсчитав вслух пятнадцать ударов.
– Перепорю всех до единой, как было сказано, – перенимал он от стражников новую жертву.
Выли, стонали инокини, опасаясь особо громко кричать, чтобы в расплату за крики не получить добавочных батогов, обращались к богу, к заступнице-богородице, к святым угодникам, но помощи от них не получали. Сперва одна, а следом за ней и другая с пеной у рта стали колотиться в падучей. Вроде бы и не примечали прежде своих монастырских кликуш, а тут вдруг они объявились.
Скорняков слово сдержал: при содействии особо рьяных помощников перепороты были почти все монахини, и приманчивой показалась дюжим мужикам эта порка.