bannerbanner
Великое сидение
Великое сидениеполная версия

Великое сидение

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 65

Нет, не зашел. И ни о чем он так не заботится, как об украшении своего «парадиза». Все эти диковины еще во время заграничного путешествия были им накуплены и хранились в Москве. Ну, а теперь надлежало им на постоянное время в новом городе пребывать.

Ох, уж этот «парадиз»! Сколько народу погублено в войне за него и все еще продолжает гибнуть!.. Тишайший царь Алексей тоже вел долгую и трудную войну с неприятелем, но он стольный град Киев обратно своему народу добыл, а его буйственный сын только и знает, что об этом погибельном чухонском болоте страждет. И еще одно за ним примечено было: русский человек, выходит, как хочешь будь, своей смекалкой о себе хлопочи, а царь о болотных нехристях беспокоится, увидел на чухонцах худую обувь, приказал, чтобы из-под Нижнего города да из-под Пензы прислали лучших лапотников и велел платить им по рублю в месяц кормовых денег, чтобы они обучали чухонцев лапти плести.

Снимался царь с места легко, безо всяких сборов отправлялся в самые дальние поездки. В своем «парадизе» за день успевал побывать в разных концах, – к походам, к поездкам ему было не привыкать, и где только не побывал он за эти годы: от Архангельска до Азова, от Москвы до заморских стран. Езживал по дорогам самым худым и беспокойным, когда ни в санях, ни в коляске ни на единый час нельзя было прилечь, а ехал он сидючи, подпрыгивая с кочки на кочку.

И все-то неймется ему. Лонись, по осени, на Неве уже ледяное сало шло, а царь в море около Котлина-острова морскую глубину вымерял, – здесь, мол, будут укрепления стоять для сохранности Петербурга от морского вражеского нападения.

Снег густо землю укрыл, пурга пуржить начинает, скоро зги не увидишь, и какой это лешак мчит на санях, мечет на стороны ошметками снежные комья, летит по широкой петербургской улице, все еще похожей на лесную просеку, с едва приметными домами, наполовину занесенными сугробами? Кому же кроме быть, как не царю Петру? Для него всякая погода – вёдро.

V

Царице Прасковье с дочерьми отведен был просторный дом в полную ее собственность недалеко от крепости и от царского домика. Слава богу, разместиться есть где, а то совсем было оторопь брала: не нынче-завтра обоз со всей челядью придет, – куда людей девать, когда сама с дочками в тесноте у царя ютилась?

Конечно, новое это подворье не сравнить с подмосковным, и как вспомнит царица Прасковья свое Измайлово, так сразу же словно на отраву петербургская ее жизнь пойдет.

– О-охти-и…

Но ничего-то ничегошеньки не поделаешь, а должно было покоряться необходимости быть тут. Важна зависимость от царя, дорога его милость, и тем дороже она, что надобно будет вскоре пристраивать в знатные замужества дочерей, да и не только что в знатные, а как бы тоже в царственные, за принцев каких-нибудь, Петр Алексеевич так обещал, и, конечно, он, дядюшка, лучше самой матери судьбу царевен-племянниц определит.

Петр намечал распорядиться ими сообразно планам своей государственной политики. Считаться с желанием или нежеланием царевен никто не станет, – им самим не дано знать, что хорошо будет. Их маменька царица Прасковья на себе испытала и осознала необходимость подневольного брака и нисколько от того не прогадала, а он, царь Петр, хотя и вызволил племянниц из теремного заточения, но такой воли вовсе им не давал, чтобы они выходили из его подчинения. Они тоже его подданные.

В крепости звонарь каждый час ударял в колокол столько раз, сколько по времени следовало.

– Вот и ладно, что звон хорошо слышен тут, – перекрестилась царица Прасковья, не подумав о том, что звон-то был часовой, а не церковный.


Царевна Анна с приставленной к ней статс-дамой выбрали день и отправились в гостиный двор, что на Троицкой площади, – мазанковый, длинный, с черепичной кровлей и крытым ходом под арками.

– Сбитень!.. Сбитень!..

– Пампушки!..

– А ну, народ ходячий, кому блинов горячих?..

– Бублики-калачики, да сушки-баранки!.. Бублики-калачики да сушки-баранки!..

– Барыня-сударыня, пожалуйте сюда!..

– Господин честной, милости просим!..

– Сбитень, сбитень!..

– Эй, молодка, чего потребно?..

– Меха сибирские… Сафьян казанский… Башмачки козловые, распервейшие!..

– Образа владимирские!..

– Икра астраханская!..

В лавках еды много, но очень уж дорого все. Простому человеку не подступиться.

– Ей-богу, ни за что отдам, уступлю! Для почину, для ради вашей легкой руки… Себе в убыток не пожалею… Барынька-молодайка, у нас брали намедни…

– А вот товар – самолучший товар!..

– Не ходите к нему, господин хороший. У него все лежалое да подмоченное. Пожалте в наш раствор, ваша милость…

– Бублики-калачики…

– Держи, держи!.. Эй!..

Анну оглушило совсем. А тут еще железом гремели, сбрасывая его с подошедшей подводы. Какой-то курносый и конопатый малый дернул Анну за рукав, заманивая в раствор лавки: пожалуйте, мол.

– Смерд поганый! – отдернула она свою руку и так осердилась, что даже кончик носа у нее побелел.

Повязав платочком по-русски голову, коея причесана на заморский манер, взад и вперед сновали разодетые в бархаты и кружева петербургские барыни, отбиваясь руками и крутым словом от не в меру ретивых зазывал. А те загораживали собой дорогу им, наперебой вычитывали, выпевали, выкрикивали длинные перечни своих товаров, клянясь и божась, призывая в свидетели бога со всеми угодниками, что уйдет несговорчивая покупательница, так будет потом каяться день и ночь. Бойкие лавочные сидельцы, едва завидя у себя на пороге любого прохожего, чуть ли не всем телом перекидывались через прилавок в поспешном и подобострастном поклоне, встряхивая промасленными волосами, стриженными под кружок. Гомонят, зазывают, лают – ну как есть брехливые взбудораженные собаки. В одном месте что есть силы ударяют по рукам, в другом – от чего-то отплевываются, как от горечи, – ноги руки, меры, аршины, безмены, гири, весы – все в движении. И взлетают, перепархивают крылатые полотнища легкого шелка, черным ручьем стекает ловко раскинутая штука бархата, гремят сковороды, вьется в воздухе легкий перинный пух.

Оглянулась Анна туда-сюда, а сопровождавшая ее придворная статс-дама словно сквозь землю провалилась. Хотела Анна окликнуть ее, но в этом гаме, грохоте, голошении даже собственного голоса не услышишь. А народ снует взад-вперед непрерывным потоком, оттирает Анну к дверям какой-то лавки, а там благообразный купец с аккуратно подстриженной бородкой учтиво склонил голову и приглашает Анну войти.

Она и не заметила, как переступила порог его лавки. Сразу вывернулся откуда-то расторопный молодец и, скаля в приветливой улыбке кипенно белые зубы, лихо раскрыл перед Анной коробья, коробки, коробочки – и чего-чего только в них нет!..

– Индийский товар… Персидская бирюза… Веницейская работа…

У Анны глаза разбежались. А проворные руки молодца на миг приложат к самому ее уху тонких узоров подвески, жемчужные горошины поднизи коснутся ее разгоряченного лба, на покорных ее девичьих пальцах заиграют вдруг самоцветной искристой россыпью перстни. А тут еще узорчатая паутинка тончайших кружев готова опутать ее враз зашедшуюся стесненным дыханием грудь, в коей радостно замирает сердце. Всех земных и небесных цветов и оттенков развернуты перед Анной шелка, да муары, да бархаты, да парча; раскинуты пушистые меха дивных зверей, а в добавку ко всему этому купец подносит атласную коробочку с искусно вложенным в нее пузыречком, а от того пузыречка исходит неземной сладостный дух. И нюхает, нюхает Анна до того, что вдруг дыхание перехватит, и не может нанюхаться этих нежнейших «вздохов амура», как называет купец духи. На пузыречке и вправду нарисован короткокрылый, пузатенький, задравший вверх голую ножку амур.

Купец себя в грудь кулаком бьет, захлебывается в божбе, ни упокойников отца с матерью, ни живых детей своих, ни себя самого не щадит, клянясь, что нигде во всем Петербурге такого товара днем с огнем не сыскать, даже и у немчишек заезжих.

– Лопни глаза мои… Провалиться на эфтом месте… Не взвидать света белого… Родимец меня расшиби, ежели хоть в одном слове вру!..

И Анна готова ему поверить. «Вздохи амура» кружат ей голову, до сладчайшей приятности щекочут нос.

И она думает:

«Ежели с этаковой вот отделкою тувалет… Да ежели бы вот эти подвески… или нет, эти лучше… Да ежели на ноги легкие туфли такие… А что маменька с собой привезла? Одно старье, да и то чуть ли не домотканое. Чулок и тех путных нет… Перед государем прибедняется, все добро в Измайлове в сундуки поупрятала, нагишом хоть ходи… Любая придворная девка тут наряднее ходит… Эх, маменька, маменька!» – с укоризной мысленно обращается Анна к своей родительнице, и накипает на нее злоба.

А купец, плут-пройдоха, все бередит и бередит молодую девичью душу, как сатана смущает ее. Рад, что некому девицу остепенить да усовестить, что ни матери, ни каких-либо тетушек рядом с ней нет, не думает о том, что она в покупках не властна себе, что зазорно ведь ей, молодой, находиться хотя и в лавке, в торговом ряду, но одной с мужским полом. Ему что! Он знай о своей выгоде только и думает.

Вроде бы Анне и пора уходить, а ноги словно приросли к полу и взгляда не оторвать от такого роскошества. А этот помогающий купцу молодец, – то ли сын, то ли племянник его, нарочно ведь, чувствует Анна, нарочно легонько ей руку жмет, примеряя на ее пальцы перстни. Ухмыляется гладкая, сытая, масляная его рожа и глазом подмигивает.

«Ну, чистый бес!.. Ишь, как вьется!..» – не без некоторой приязни думает о нем Анна.

– У нас многие из самых знатнейших персон… Намедни дочка графа Головкина точь-в-точь самый такой пузырек «амуровых вздохов» испробовали… Ко двору княгини Черкасской товар доставляем… Светлейший князь Александр Данилович Меншиков вельми доволен бывает… – то ли врал, то ли правду говорил купец. – Сами-то вы чьего роду-племени?..

Анна не успела ответить. В распахнутую настежь дверь лавки вбежала статс-дама с раскрасневшимся, озабоченным лицом. Увидела Анну и обрадовалась.

– Слава богу… А я с ног сбилась, искамши вас… Господи, думаю, потерялися… А ну-ка обидит кто…

Статс-дама облегченно перевела дух, опахнула лицо рукой. Услужливый малый подскочил с табуреткой, бережно поддерживая даму под локоток, помог ей присесть.

Анна взглянула на нее, будто иглой уколола, и статс-дама сконфуженно поднялась.

– Ой… простите, ваше высочество…

Тут и сам купец и купчонок его рты поразинули. Думали, заявилась какого-нибудь новоявленного вельможи дочь, – нынче развелось множество этой знати, ан, оказывается.

«Гм… Высочество…»

Купец зыркнул глазами на своего помощника, и тот понимающе мигом вытянулся в струнку, опустил руки по швам, бессловесно замер.

– Ваше… ваше высочество… – елейно пролепетал купец и, не смея утруждать своим недостойным взглядом посетившую его лавку высокую особу, перевел вопросительный взгляд на статс-даму.

Она торжественно объявила:

– Их высочество цесаревна Анна Ивановна, племянница их величества государя.

Лицо Анны сразу стало надменным, будто окаменевшим.

– Ваше величество… это… высочество… – сбивался купец. – Осчастливьте, ваше высочество… Извольте лишь вымолвить, что вашему глазу прилюбиться изволило… Соблаговолите, ваше высочество… – кланялся он Анне и терялся в догадках: может, нужно в ноги склониться, – кто знает, как в сем случае политичнее поступать. – Митька!.. Давай, завертывай! – быстро приказывал он.

Митька кинулся к прилавку, но на нем было навалено столько, что он не знал, к чему приступаться, чего и сколько завертывать.

На пороге лавочного раствора показался какой-то салоп, и втиснутая в него старуха прошамкала:

– Крестки нательные вноверожденным – почем просите?

– Иди ты отсюда, иди! – замахали на нее руками. До крестков ли?! – редкий на весь гостиный двор случай, когда купец отгонял от себя покупательницу.

Изумленная старуха шепотливо сотворила молитву и попятилась прочь.

Статс-дама выжидающе смотрела на Анну; смотрел и ждал ее приказаний купец. И Анна решилась: пускай все они… пускай и эта придворная тля… присесть еще, мерзавка, решилась!.. Пускай все будут знать, каков царский род!

Вскинула глаза на прилавок и произнесла:

– Самого лучшего. На полный чтоб тувалет… И чтоб поднизь, и на ухи. Вон те, что с бирюльками махонькими, – указала на раскрытую коробочку. – Ну и «вздохов амура» три скляночки… Нет, шесть пускай.

Возвращалась из гостиного двора Анна с большим волнением: как-то маменька к покупкам ее отнесется?.. Неужго пожадничает купить?.. А может, купцы в подарок все принесут, почтут за честь для себя? Вот бы ладно!

И не могла успокоиться, опомниться от нарядов.

И в лавке тоже долгое время прийти в себя не могли, обрадованные благосклонным посещением особы царских кровей.

– Вот оно, счастье-то, подвалило! – радовался купец. – Глядишь, поставщиками заделаемся, кое-кому дорожку ко дворцу перейдем. Счастливый день какой выдался!

А Митька, тот самый, что зубы скалил, подмигивал Анне да с озорства руку ей жал, все еще поверить не мог:

– Мать честная… Высочество! – и крутил головой.


Царица Прасковья от нечего делать доедала пареного в сметане леща, когда возвратилась Анна.

– Ой, маменька, как мне нравится все! – обняла ее Анна за шею и поцеловала.

– Ну, ну, не замай, подавлюсь, – локтем отстранила ее мать, обсасывая рыбью голову.

С минуту Анна приглядывалась, как настроена мать, – будто незлобная. Подсела к ней, прижалась щекой к плечу.

– Маменька, миленькая…

И рассказала ей обо всем: какие в гостином дворе купцы обходительные, какие приглядные товары у них и какую самую малость в одной лавке она отобрала для себя.

– Ну что ж, ничего. Малость можно. Побалуйся с новоселья, – разрешила ей царица Прасковья.

После этого часу времени не прошло – доложили, что прибыл купец. Прасковья велела впустить.

В новой праздничной чуйке явился припомаженный гостинодворец. За ним его Митька втаскивал на горбе большой короб, завернутый в бумагу и перетянутый розовой лентой. Явившиеся земно поклонились и покрестились на образа. Потом, припав на колени, отвесили низкий поклон царице и были допущены до целованья руки.

– Ну-ка, что там, показывай.

Звонко лопнула лента, прошелестела бумага, открывая скрытое в ней. Перед царицыны очи перво-наперво был поставлен изукрашенный мелким бисером ларец «с ключиком-замочком, золотым цепочком», с музыкальным звоном при открывании крышки. А в том ларце: поднизи, рясна, бусы жемчужные, бусы яхонтовые, янтарные, первейшей моды обручочки, чтобы их на руку, на запястье надевать с вделанными в них разноцветными камешками-глазками; перстеньки еще там, ушные подвески и броши. Легла к царицыным ногам одна штука голубого, небесного цвета бархата; штука бархата алого; шелка палевые, бирюзовые да лазоревые; мотки с широкими и узкими кружевами, будто не люди, а пауки их плели да ткали, – до того тонки, с пропущенной по узорам серебряной паутинкой; в бумажной коробке туфли, вытканные бисером на носках, – до того легкие, что в них по воздуху только ступать. А на самом дне короба – парча, алтабас. Распахнулись еще коробочки – десять штук – и из них повеяли по царским покоям несравненные «вздохи амура». До чего ж хорошо!

– Все?

– Все-с.

– А еще чего в твоей лавке есть? – каким-то одеревеневшим голосом спросила купца царица Прасковья.

– Еще-с?.. А еще, матушка-государыня, еще какой ваш наказ будет, в един миг перед ваши светлые очи доставим, – угодливо отвечал купец.

– Ну, а почем же, примерно… ну, бархат этот? – спросила царица, ткнув пальцем в штуку алого цвета.

Купец поспешно ответил, и царица от великого удивления даже брови на лоб слегка вскинула. «Скажи ты, дешевка какая! Чуть ли не даром совсем. С московской ценой и сравнить нельзя, – как есть почти даром…» – и тронула бархат рукой, погладила, помяла в пальцах, посмотрела с изнанки. Чтобы еще больше увериться в дешевизне, спросила:

– За все?

Тогда в свою очередь удивился купец:

– Как за все?.. За аршин-с.

У царицы Прасковьи все лицо краской зашлось.

– Да ты что, отец мой, сдурел?

– Никак нет-с… Зачем же-с…

– Да у нас в Москве ни один чумовой и в десятую долю того не запросит. Эка куда хватил!

Купец неопределенно повел плечами, осклабился.

– Так то, может, в Москве…

– А в Москве что ж, по-твоему, не люди живут?.. Ну, а это вот?.. – выдернула из ларца нитку жемчуга.

Купец вымолвил такую цену, что у царицы Прасковьи в ушах засвербело.

– Ой, ой, свят, свят… Да ты впрямь не в своем уме… Чтоб за этакую пустельгу… Да… тьфу тебя, окаянного! Уходи, – махнула она рукой. – Ты, видать, цены деньгам не знаешь. Думаешь, что черепок, что рублёк – одинаковы… Уходи, уходи супостат!

Купец стоял обескураженный. Ради поставки товара лицам царского рода не стал лишку запрашивать, даже малость скостил против всегдашней продажной цены, а царица последними словами поносила его.

– Лихоимец! Креста нет на тебе!.. Какую моду тут завели… На край света забрались, ото всей России отбились…

– Маменька, купите… А, маменька… – тронула ее за руку Анна. – Вон как пахнет-то хорошо.

Царица Прасковья рывком отдернула руку и опять набросилась на купца:

– Забирай в сей же час… Чтобы и духу твоего тут близко не было. Не купец ты почтенный, а тархан, кожелуп. Тебе б только шкуры сдирать.

Гостинодворец повернул ключик, и мелодично пропел замочек ларца. Оторопевший Митька кое-как упихивал в короб добро.

Анна отвернулась к окну и стояла, кусая губы. Купца осенила мысль для ради возможного примирения.

– Может, всемилостивейшая государыня, ради царевны-красавицы соблаговолите от нас, недостойных, в дар в ваши руки принять?

А Прасковье почудилась в его тоне издевка. Она даже побагровела и притопнула ногой.

– Мы не нищие, а цари. Нам твоих подачек не надобно. А за такие твои предерзостные слова приказать надо, чтоб на торгу кнутом постегали, тогда будешь язык за зубами держать. Гриб ты поганый! Ядовитый ты мухомор! Напрочь язык тебе вырвать надо.

Купец едва-едва ноги унес. Митька торопился за ним боясь оглянуться.

А царица Прасковья шумствовала, поучала дочь:

– Что у нас с тобой, казна, что ль, несчитанная?.. О чем думаешь? Сами милостью государя живем… Ишь ты «малость отобрала»! Ну и малость же!.. Непутевая ты неразумная…

– Дядюшка… государь купит мне… Я скажу… – всхлипывала Анна.

– Ага. Купит, как козу облупит. Дожидайся-сиди. Государь сам себе чулки штопает, на покупку денег зря не бросает. У него, знаешь ли, сколь денег на новый город идет? Как узнала я нынче – ахнула. Думала, и ума решусь вовсе… Ну-к тебя, только сонный час мне спугнула… – И царица Прасковья пошла в опочивальню.

Анна долго стояла у окна, колупая ногтями замазку. Холодная, бледно-голубая река текла перед ней с низкими, словно нарочно вдавленными берегами. Начинались сумерки, а сквозь них река, небо и крепость казались не настоящими, а будто нарисованными. Потом стал наползать туман, непроглядной занавесью опустился за окном, и пропал город, будто его и не было никогда.

Когда Анна отошла от окна, заметила на столе оставленную гостинодворцами коробочку, и сердце заколотилось вдруг часто-часто. «Забыли… Или тот, что руку-то в лавке жал… Может, он нарочно оставил?..»

Открыла коробочку, поднесла к лицу – и повеяли, повеяли на нее, защекотали в носу «вздохи амура».

И решила ту коробочку утаить.

VI

На подоконнике чем-то наполненный холщовый мешок. Тронула Анна его, подумала – не орехи ли? Раскрыла мешок, а в нем – зубы: желтые, почерневшие, целые и обломанные, подгнившие и здоровые, собственноручно вырванные царем Петром в пору его зубодерного увлечения.

Одним из самых верных способов приобрести расположение государя было обратиться к его помощи вырвать будто бы больной зуб. Не беда, что он совершенно здоровый, – зубов много, нечего их жалеть.

От окон исходил мглистый свет, потому что на дворе было хмуро. Анне стало вдруг зябко, и она поежилась, передернула плечами. А может, причиной тому были эти самые зубы, до которых дотронулась рукой, или монстры, что упрятаны в банки и смотрят оттуда. Было боязно, оторопь брала, а уйти-убежать не хотелось.

А вот – две доски с наколотыми на них мухами, жужелицами, мотыльками, жуками. И на что это пакость такая?..

В углу комнаты, опустив длинные шестипалые руки, стоял живой одноглазый монстр, и этот глаз у него был навыкате. Он тут сторожил и не давал разводиться мусору. Анна с любопытством посмотрела на него, а потом подошла к банке с утробными младенцами, кои были о двух головах, и о двух животах, а рук у каждого по одной и по одной ноге. Мерзко все и предивно, и словно глаза завораживает.

В другой банке лежала женская голова с длинными темными волосами, с пухлыми, точно застывшими в ухмылке губами и будто бы даже с легким румянцем на щеках. Глаза у головы прикрыты набухшими веками, виден был шейный отруб.

И на голову Анна смотрела с боязливым любопытством, пригибалась, заглядывала снизу, стараясь увидеть глаза головы.

Хлопнула дверь, и Анна вздрогнула. Увидев вошедшего царя, засуетился живой шестипалый монстр, что-то замычал, затряс головой, – он был немым от рождения.

– Аннушка?.. – удивился Петр, увидев племянницу, и обрадовался. – Здравствуй, свет!

Анна сделала книксен, и дядя поцеловал ее в голову. Потом тронул за подбородок и, увидев смущение на ее лице, засмеялся. Анна улыбнулась в ответ.

– Не робко смотреть? – спросил Петр, кивнув на расставленные по полкам банки, и, не дожидаясь ответа, похвалил: – Молодец!

Он сам подвел ее снова к банке с утробными двухголовыми младенцами, положил широкую свою длань на плечо племянницы и, слегка откашлявшись, неторопливо заговорил, чтобы было для нее вразумительно:

– Как в человечьей, Аннушка, так в зверской и птичьей породе случается, что могут родиться монстры, сиречь уроды, кои во всех странах бывают и в просвещенных государствах собираются для людского смотрения, как диковины. Иные невежды по малому своему разумению полагают, что причиняется уродство зарожденным существам по дьявольскому наваждению, от злонамеренного чародейства и волшебства, чему, Аннушка-свет, быть никак не возможно. Порча же случается от повреждения внутреннего, а еще от страха и мнения, коему была мать подвержена. Тому явные примеры есть: чего ужаснется при беремени мать, того такие отметины на дитяти окажутся.

Анна слушала, приоткрыв рот и понимающе кивала головой.

Петр любил анатомию, медицину. Кроме выдергивания зубов сам выпускал из больных водяной болезнью воду и искренне удивлялся, отчего такие больные умирали, когда им было сделано полегчание. Любил открывать кровь; отменял лечение, назначенное докторами, и назначал свое. Служащим в петербургском госпитале вменялось в обязанность извещать царя о всех случаях, когда предстояла интересная операция, и не упускал возможности присутствовать, а иной раз, отстраняя хирурга, сам брался за нож, уверенный, что сделает операцию скорее и лучше.

Петру обязана Москва открытием в 1706 году первого военного госпиталя и школы хирургии; в том же году по его указу были учреждены аптеки в Петербурге, Казани, Глухове, и главное его внимание было обращено на лечение раненых воинов, а о партикулярных городских жителях и простых людях говорил, что с них довольно и бани. Советовал сильней париться, чтобы жаром выгонять болезнь, а потом сразу же окунаться в холодную воду или в снег, чтобы всему телу дать встряску. Ради изучения анатомии с любопытством рассматривал срубленные головы казненных преступников.

– Перед несколькими летами, – рассказывал Анне Петр, – мною издавался народу указ, чтобы объявляли всех видов монстров, но таят, таят их невежды, – с огорчением вздохнул он. – Того ради указ подновлять придется. Особую просторную куншт-камеру надо будет состроить для них. Полагаю, что наберу монстров во множестве. Быть того не может, чтобы их в России не было. И птичьи, и скотские, и зверские, и человечьи тож есть. Вон, – указал на шестипалого, одноглазого, стоявшего в некотором отдалении, – ста рублей за такого не пожалел. А доставили бы гораздо чуднее, то гораздо больше бы дал. И все, Аннушка, монстры, когда умрут, то кладутся в спирты, буде ж того нет, то в двойное, а по нужде в простое вино. И закрывать надо крепко дабы не испортилось, а виднелось сквозь стекло, как в подлинной натуралии.

Петр подошел к живому монстру, велел ему раскрыть рот и принюхался: нет, винным перегаром не пахло. А допрежь такой тут сторож стоял, что в недальнем будущем времени от всех мертвых монстров осталась бы лишь одна тлетворная гниль. Прежний их блюститель таким сластеной оказался, что из банок на отпив себе отливал, а чтобы его прокудливость неприметной казалась, добавлял в банки воду. От такой подмены некоторые натуралии стали портиться. Пришлось винопивного лакомку нещадно кнутом похлестать и в каторжные работы отправить. Этот страж монстров воздержанный, достойный похвалы, и царь добродушно похлопал его рукой по плечу. Потом подвел Анну к женской отрубленной голове и поучал:

На страницу:
10 из 65