
Елизавета Петровна
– Я предпочёл бы, чтобы у Осипа было меньше способностей, но больше характера и серьёзности. Ты не можешь представить себе, к какой строгости приходится прибегать, чтобы справиться с ним.
– Боюсь, что ты немногого добьёшься при всей своей строгости. Ведь видно, что для военной службы он не годится.
– Он должен годиться! Это единственное возможное поприще для такой разнузданной натуры, как его, которая не признаёт никакой узды и каждую обязанность считает тяжёлым ярмом. Сдержать его может только железная дисциплина.
– Едва ли она сдержит его. Всё это – наследственные склонности, которые можно подавить, но не уничтожить. Осип и по внешности – портрет матери: у него её черты, её глаза.
– Да, – мрачно произнёс Лысенко, – её тёмные, демонические, огненные глаза, которым всё покорялось…
– И которые были твоим несчастьем, – докончил Сергей Семёнович Зиновьев (таково было имя, отчество и фамилия товарища и друга детства Лысенко). – Как я ни предостерегал тебя тогда, но ты ничего знать не хотел, страсть овладела всем твоим существом, точно горячка. Я никогда не мог понять это. Твой брак с самого начала носил в себе зародыш несчастья: женщина чуждого происхождения, чуждой религии, дикая, капризная, бешеная польская натура, без характера, без понятия о том, что мы называем долгом и нравственностью – и ты, со своими стойкими понятиями о чести; мог ли иначе кончиться подобный союз?.. А между тем мне кажется, что ты, несмотря ни на что, продолжал любить её до самого разрыва.
– Нет, очарование улетучилось уже в первый год. Я слишком ясно видел всё, но меня останавливала мысль, что, решившись на развод, я выставлю напоказ свой домашний ад; я терпел до тех пор, пока у меня не оставалось другого выхода, пока… Но довольно об этом! – и Лысенко, быстро отвернувшись, стал снова смотреть в окно.
– Да, много нужно для того, чтобы вывести из себя человека, подобного тебе, – серьёзно заметил Зиновьев. – Но ведь развод освободит тебя от железных цепей, и тебе следует уже теперь похоронить даже воспоминание о них.
Лысенко мрачно покачал головой.
– Подобные воспоминания нельзя похоронить, они постоянно восстают из мнимой могилы… Да и развод ещё не кончен. Хорошо ещё хоть то, что Станиславы нет здесь.
– Она уехала в Варшаву?
– Да, там у неё родные.
– Значит, она потеряла надежду выиграть дело?
– Какая же может быть у неё надежда?
– Но если она вернётся и пожелает видеться с сыном?
– Я никогда не допущу этого. Да она и не пожелает потребовать этого после того, что произошло. Она вполне узнала меня в тот час, когда мы расстались, и побоится во второй раз доводить меня до крайности.
– Но она может помимо тебя, тайно, достичь того, в чём ты отказываешь ей открыто.
– Это невозможно. Я зорко слежу за сыном, у меня надёжные слуги, – возразил Лысенко.
– Признаться откровенно, я считаю ошибкою с твоей стороны упрямое желание скрыть от сына, что его мать жива, – произнёс Зиновьев. – Хуже будет, если он узнает это от посторонних. И, наконец, когда-нибудь да придётся же тебе рассказать ему всё.
– Может быть, когда он сделается юношей и самостоятельно вступит в жизнь. Теперь же он ребёнок и ничего не поймёт из той драмы, которая разыгралась в доме его отца.
– Пожалуй, ты прав… Но будь, по крайней мере, настороже… Ты знаешь свою жену, знаешь, чего можно от неё ждать.
– Да, я знаю её, – с горечью сказал Иван Осипович, – а потому-то и хочу оградить от неё моего сына. Он не должен дышать воздухом, отравленным её близостью, хотя бы в продолжение одного часа! Не беспокойся, я нисколько не скрываю от себя опасности, которая грозит мне при возвращении Станиславы, но пока Осип подле меня, бояться нечего, потому что ко мне она не приблизится, даю тебе слово.
– Будем надеяться, – ответил Сергей Семёнович, – но не забывай, что наибольшая опасность кроется в самом Осипе; он во всех отношениях – сын своей матери… На днях ты уезжаешь с ним к Полторацким, я слышал?..
– Да, на несколько дней… Рождение дочери, княжны Людмилы… Летом же Осип будет гостить у них, во время лагерей…
Зиновьев попрощался и вышел.
Иван Осипович снова направился к окну и уставился мрачным взором на частую сетку моросящего дождя.
«Сын своей матери», – припомнились ему слова Сергея Семёновича. Правда, не было никакой надобности слышать их от другого – он сам хорошо знал это. Именно это осознание и провело такие глубокие морщины на его лбу и вынудило у него такой тяжёлый вздох, так как уже около года он со всей энергией боролся с злополучною наследственностью сына.
Мысль о том, что мать может пожелать видеться с сыном, и раньше приходила ему в голову, но он старался отогнать её. Сегодня он получил от неё даже письмо с этой просьбою.
– Мой сын не знает, что его мать ещё жива, и пока не должен знать это. Я не хочу, чтобы он видел её, говорил с нею, и этого не будет! Я, надеюсь, сумею помешать этому.
Иван Осипович высказал эту мысль вслух и так ударил потухшей трубкой об пол, что она разбилась на мелкие черепки.
Вбежавший казачок бросился подбирать осколки.
– Свежую! – крикнул майор, бросая ему чубук.
Тот схватил чубук и выбежал из комнаты.
VII
ЦЕСАРЕВНА
Почти такой же одинокой и забытой, как и Якобина Менгден, жила в своём дворце на Царицыном лугу, где в настоящее время помещаются Павловские казармы, цесаревна Елизавета Петровна.
Тридцатилетняя красавица, высокая ростом, стройная, прекрасно сложённая, с чудными голубыми глазами, с белым цветом лица, чрезвычайно весёлая и живая, неспособная, казалось, думать ни о чём серьёзном, – такова была в то время цесаревна Елизавета Петровна. Между тем 9 ноября 1740 года на её лице лежала печать тяжёлой, серьёзной думы. Цесаревна полулежала в кресле, в своей спальне, то открывая, то снова закрывая свои прекрасные глаза. Картины прошлого неслись пред нею, годы её детства и юности восставали пред её духовным взором. Смутные дни, только что пережитые ею в Петербурге, напомнили ей вещий сон её матери – императрицы Екатерины Алексеевны.
Незадолго до смерти императрице приснилось, что она сидит за столом, окружённая придворными. Вдруг появилась тень Петра I, одетого как древние римляне. Он поманил к себе Екатерину. Она пошла к нему, и он унёсся с нею под облака. Улетая с ним, она бросила взор на землю и там увидала своих детей, окружённых толпою, составленною из представителей всех наций, шумно споривших между собою. Екатерина Алексеевна истолковала этот сон так – что она должна скоро умереть и что по смерти её в государстве настанут смуты.
Этот сон исполнился. Со времени Петра II государство не пользовалось спокойствием, каковым нельзя же было считать десятилетие правления Анны Иоанновны, то есть произвола герцога Бирона. А теперь снова наступали ещё более смутные дни. Император – младенец, правительница, бесхарактерная молодая женщина, станет, несомненно, жертвою придворных интриганов.
От мысли о матери цесаревна невольно перенеслась к мысли о своём великом отце. Если бы он встал теперь с его дубинкой, – многим досталось бы по заслугам.
Гневен был великий Пётр, гневен, но отходчив. Ясно и живо восставала в памяти Елизаветы Петровны одна ссора Петра и её матери. Не знала она тогда, хотя теперь догадывалась, чем прогневала матушка её отца. Он стоял с Екатериною у окна во дворце. Анна и Елизавета, играя тихо, сидели в одном из уголков той же комнаты.
– Ты видишь это венецианское стекло? – сказал супруге Пётр. – Оно сделано из простых материалов, но благодаря искусству стало украшением дворца. Я могу возвратить его в прежнее ничтожество.
С этими словами он разбил стекло вдребезги.
– Вы можете сделать это, но достойно ли это вас? – ответила Екатерина. – И разве оттого, что вы разбили стекло, ваш дворец сделался красивее?
Пётр ничего не ответил. Хладнокровие здравого смысла утишило раздражение.
Елизавета Петровна часто думала об этой ссоре, врезавшейся в её память. Только с летами она поняла её значение – поняла, что, говоря о стекле, отец намекал на простое происхождение её матери.
Одновременно с этой сценой из дворца исчез красивый камергер императрицы Монс де ла Кроа;[84] его вскоре казнили, и всё стало ясно для Елизаветы.
Однако её отец с матерью примирились.
Далее потянулись воспоминания цесаревны. Она припоминала свою привольную, беззаботную жизнь в Покровской слободе. Песни и веселье не прерывались. Цесаревна сама была тогда прекрасной, голосистой певицей; запевалой у неё была известная в то время по слободе певица Марфа Чегаиха. За песни цесаревна угощала певиц разными лакомствами и сластями. Цесаревна иногда с девушками на посидках, когда они работали, тоже занималась рукодельями, пряла шёлк, ткала холст; зимою же на святках собирались к ней ряженые слободские парни и девки, и тут разливался добродушный разгул: начинались пляски, присядки, веселье и удалые песни, гаданья с подблюдным припевом.
На Масленице у своего дворца, против церкви Рождества, цесаревна собирала слободских девушек и парней кататься на салазках, связанных ремнями, с горы, названной по дворцу царевнину – Царевною, и сама каталась с ними, а то так мчалась на лихой тройке по улицам Москвы.
Любимою потехою цесаревны была охота. Ей она посвящала всё своё время в слободе, будучи в душе страстной охотницей до псовой охоты за зайцами. Она выезжала верхом в мужском платье и на соколиную охоту. В слободе был охотный двор на окраине. Здесь тешилась царевна напуском соколов в вышитых золотом, серебром и шелками бархатных клобучках, с бубенчиками на шейках, мигом слетавших с кляпышей, прикреплённых к пальцам ловчих, подсокольничих и кречетников, живших на том охотном дворе, где содержались и приноровленные соколы, нарядные сибирские кречеты и учёные ястребы.
Но более всего любила цесаревна травить зайцев собаками. С пронзительным свистом, диким гиканьем, звучным тявканьем гончих, резвых борзых мчались шумные ватаги рьяных охотников, оглашая поляны дворцовых волостей слободы, представлявших широкое раздолье для утех цесаревны, скакавшей, бывало, на ретивом коне всегда с неустрашимою резвостью впереди всех.
Рядом нёсся любимый её стремянный – Гаврила Извольский, а за ним – доезжачие, стаешники со сворами борзых и гончих, далее – кречетники, сокольники, ястребинники, со своей птичьей охотой. Всю эту шумную вереницу гулливого люда, среди которого блистали красавец Алексей Яковлевич Шубин, прапорщик лейб-гвардии Семёновского полка, и весельчак Лесток,[85] замыкал обоз с вьючниками. Шубин, сын богатого помещика Владимирской губернии, был ближним соседом цесаревны по вотчине своей матери. Он был страстным охотником, на охоте познакомился с Елизаветой Петровной и стал близким её сердцу. Лесток был врачом цесаревны; восторженный француз, он чуть не молился на свою цесаревну.
Но вот весёлые воспоминания Елизаветы Петровны прервались.
Не по её воле окончилась её беззаботная жизнь в Покровской слободе. Ей было приказано переехать на жительство в Петербург. Подозрительная Анна Иоанновна и ещё более подозрительный Бирон, видимо, испугались её популярности.
Жизнь в Петербурге была не та, что там, под Москвою. Здесь испытала цесаревна первое сердечное горе. Неосторожный Шубин поплатился за преданность ей – его арестовали и отправили на Камчатку, где насильно женили на камчадалке.[86]
Много слёз пролила Елизавета, скучая в одиночестве, чувствуя постоянно тяжёлый для её свободолюбивой натуры надзор. Кого она ни приближала к себе – всех отнимали. Появился было при её дворе Густав Бирон и понравился ей своей молодцеватостью да добрым сердцем, но ему запретили бывать у неё. А сам Эрнст Бирон часто в наряде простого немецкого ремесленника, прячась за садовым тыном, следил за цесаревной. Она видела это, но делала вид, что не замечает.
Припомнились ей оба Бирона теперь именно, после выслушанного рассказа о происшедшем в минувшую ночь. Искренне пожалела она Густава Бирона, а особенно его невесту, Якобину Менгден. Что-то чувствовала последняя теперь?.. Не то же ли, что чувствовала она, цесаревна, когда у неё отняли Алексея Яковлевича?
Года уже не только притупили боль разлуки, но даже в сердце цесаревны уже давно властвовал другой Алексей – Разумовский, и властвовал сильнее, чем Шубин, однако воспоминание о видном красавце, теперь несчастном колоднике, приходило в голову Елизавете, и жгучая боль первых дней разлуки колола её сердце. Сочувствие к молодой девушке, порушенной невесте Густава Бирона, вызвало и теперь эти воспоминания и эту боль.
Весёлые картины привольной жизни под Москвой сменились тяжёлыми мыслями о тревожном настоящем и неизвестном, загадочном будущем.
– Дозволишь войти, цесаревна? – раздался приятный голос, и в дверях появился Алексей Григорьевич Разумовский.
Это был высокий, стройный мужчина, лет тридцати, несколько смуглый, с чудными чёрными глазами и чёрными же дугообразными бровями – словом, настоящий красавец.
Доверенное лицо и в описываемое время управляющий небольшим двором цесаревны и её имениями, Алексей Григорьевич Разумовский был далеко не знатного происхождения.
В конце семнадцатого столетия в деревне Лемеши Черниговской губернии, на девятой версте от Козельца в Чернигов, жил регистровый казак «Киевского Вышгорода-Козельца полка Григорий Яковлевич Розум». Хотя он и «с великою охотою свои казацкие против татар и протчих неприятелей отправлял походы», однако счастье не улыбалось ему, «ради частых нечаемых ово от неприятелей, ово междоусобных разорений».
Григорий Яковлевич женился на дочери казака Демьяна Стрешенцова из соседнего села Адамовки – Наталье Демьяновне, женщине очень умной, так что её прозвище «Розумиха» как нельзя лучше подходило ей.
Что был за человек Григорий Яковлевич Розум, долго ли жил и чем занимался в свободное от походов время – неизвестно. Несомненно только, что в описываемое нами время в живых его уже не было.
У Натальи Демьяновны было три сына: Данила, Алексей и Кирилл, и три дочери: Агафья, Анна и Вера. Данила умер ещё в царствование Анны Иоанновны, оставив на попечение Натальи Демьяновны свою дочь, Авдотью Даниловну, Алексей Григорьевич родился в Лемешах 17 марта 1709 года. Он был сперва пастухом общественных стад, но его привлекательная наружность и приятный голос обратили на него внимание духовенства соседнего села Чемеры, и оно взяло мальчика под своё попечение. Священнослужители обучили его грамоте и церковному пению, и молодой Розум пленял своим чудным голосом чемеровских прихожан. Третий сын Натальи Демьяновны – Кирилл Григорьевич – родился 18 марта 1724 года. Он ходил за отцовскими волами.
Дети росли и утешали родителей.
– Сыновья мои родились счастливыми, – говорила впоследствии Наталья Демьяновна. – Когда Алёша хаживал с крестьянскими ребятишками по орехи или по грибы, он набирал их всегда вдвое больше, чем товарищи, а волы, за которыми ходил Кирилл, никогда не заболевали и не сбегали со двора.
Хата Розумихи стояла среди Лемешей, по правую сторону почтовой дороги от Козельца в Чернигов. На потолке её, во всю длину, красовался драгоценный сволок, то есть обои, со следующею резною надписью: «Благословением Бога Отца, поспешением Сына (за ними изображение креста), содействием Святого Духа создася дом сей рабы Божией Натальи Розумихи. Року 1711 мая 5 июня». В таком виде сохранилась хата эта до 16 июня 1854 года, когда пожар уничтожил её дотла.
Однажды Наталье Демьяновне приснилось, что в хате у неё, на потолке, светятся солнце, месяц и звёзды, все вместе. Она пересказала сон соседкам, но те лишь посмеялись над нею.
В начале января 1731 года через Чемеры проезжал полковник Вишневский, возвращавшийся из Венгрии, куда он ездил покупать венгерские вина для императрицы Анны Иоанновны. Он зашёл в церковь, пленился голосом и наружностью Алексея Розума и уговорил Наталью Демьяновну отпустить сына с ним в Петербург. Приехав туда, Вишневский представил своего питомца к тогдашнему обер-гофмаршалу графу Рейнгольду Левенвольду, а последний поместил молодого малороссиянина в придворный хор.
Однажды цесаревна Елизавета Петровна присутствовала при богослужении в придворной церкви, была поражена голосом Розума и потребовала, чтобы он был представлен ей после окончания литургии. Его красота поразила великую княжну ещё более, чем голос, и она попросила Левенвольда уступить ей молодого певчего. Граф согласился, и Алексей Григорьевич, получивший при поступлении ко двору Елизаветы Петровны прозвание Разумовского, стал считаться певчим цесаревны.
Однако его голос вскоре начал спадать, и из певчих он был переименован в придворные бандуристы. Это случилось после истории с Шубиным.
Арест и горестная судьба этого «сердечного друга» произвели сильное впечатление на великую княжну. Она долгое время была неутешна по своём любимце и даже намеревалась принять иноческий сан в александровском Успенском монастыре. Когда первые порывы грусти прошли, цесаревна почувствовала себя совершенно одинокою среди неблагоприязненного к ней петербургского двора. Вот в это-то время она и увидала при дворе молодого красавца Розума, и вскоре он, уже не Розум, а Разумовский, был произведён в управляющие одного из цесаревниных имений. Мало-помалу и другие недвижимые имущества, а вслед за ними и весь небольшой двор Елизаветы Петровны очутились под ведением Алексея Григорьевича, – одним словом, он вполне занял место сосланного Шубина.
Дочь Екатерины I, рождённая до брака и «не привенчанная», возросшая среди птенцов Великого Петра, которых грозный царь собирал на всех ступенях общества, Елизавета Петровна была чужда родовым предрассудкам и аристократическим понятиям. При её дворе люди были всё новые.
Но если бы она и желала окружить себя Рюриковичами или потомками Гедиминов, это едва ли удалось бы ей.
Оставшись на восемнадцатом году после смерти матери и отъезда сестры Анны[87] в Голштинию без руководителей, во всём блеске красоты необыкновенной, получившая в наследие от родителей страстную натуру, от природы одарённая добрым и нежным сердцем, кое-как или, вернее, вовсе невоспитанная, среди грубых нравов, испорченных ещё лоском обманчивого полуобразования, бывшая предметом постоянных подозрений и недоверия со стороны двора, цесаревна Елизавета видела ежедневно, как её избегали сильные мира сего, и поневоле искала себе собеседников и утешителей среди меньшей братии. Немудрено, что главное место среди последней занял красавец Алексей Разумовский.
Когда он появился в комнате цесаревны, последняя обратилась к нему с вопросом:
– Что скажешь, Алексей Григорьевич?
– Да напомнить пришёл, цесаревна, не съездишь ли ты сегодня ко двору.
– Что я там забыла?
– Забывать-то, пожалуй, и не забывала, да тебя-то, цесаревна, там забыть не могут.
– Это ты правильно: стою я им, как сухая ложка, поперёк горла.
– Вот то-то оно и есть. Ведь нынешней правительнице доподлинно известно, что регент в последнее время строил относительно тебя, царевна, свои планы.
– Это выдать меня за своего сына Петра и удалить из России Брауншвейгскую фамилию? Нет, меня за немца замуж не выдать – не только за доморощенного, но даже и за настоящего… Немало немецких принцев на меня зарилось, да все ни с чем отъехали. Чай, тебе это хорошо известно.
– Как не быть известным? Да и не мне одному, а и гвардия, и народ – все это знают и почитают тебя, царевна, за то ещё пуще.
– Насолили им немцы-то.
– Уж и не говори, царевна! А съездить ко двору всё же надо… Не ровен час, как взглянется… Ишь, они ночные действа устраивать принялись.
– Что же, Алексей Григорьевич, может, этим они нам пример подают!.. – весело сказала цесаревна.
– Дай-то Бог… Всё Он, Всемогущий…
– Эх, шутки я шучу Алексей Григорьевич, а в душе при этих шутках кошки скребут. Ведь знаю я, какое дело мы затеваем. Не себя жаль мне! Что я? Головы мне не снимут, разве в монастырь дальний сошлют, так мне помолиться и не грех будет… А вот вас всех жаль, что около меня грудью стоят! Ведь с вами будет то же, что с Алексеем Яковлевичем… А ведь он тебе тёзкой был.
Лёгкая судорога пробежала по красивому лицу Разумовского. Он не любил, когда цесаревна вспоминала о Шубине.
– О нас, цесаревна, не беспокойся… Нам зря болтать не доводилось, да и не доведётся, – с горечью ответил он. – Так прикажи туалет твой подать – и с Богом поезжай во дворец-то.
– И то съездить надо! – Встала Елизавета Петровна, сделав вид, что не обратила внимания на колкость, отпущенную Разумовским по поводу болтливости Шубина.
– Поезжай, матушка, да поласковее будь с её герцогским высочеством, она на ласку-то отзывчива.
– Знаю это! Ведь знаю – на ласку-то меня и взять, только не на притворную. Тяжело, а делать нечего…
– Так я пойду, ноне кое-кого ещё повидать надо. Замолви царевна, коли случай подойдёт, словечко за Якобину-то… Совсем, говорю, девка искручинилась.
– Да, да, непременно! Несчастная!.. – ответила Елизавета Петровна, и при этом напоминании о фрейлине Менгден, жених которой был так внезапно арестован, снова пред нею встала фигура красавца Шубина.
Алексей Григорьевич вышел.
VIII
ВО ФРАНЦУЗСКОМ ПОСОЛЬСТВЕ
Прошло несколько месяцев после переворота, произведённого фельдмаршалом Минихом в пользу Анны Леопольдовны.[88] В кабинете тогдашнего французского посланника при русском дворе маркиза Жака Троти де ла Шетарди[89] находились сам хозяин и придворный врач цесаревны Елизаветы Герман Лесток.
Маркиз был назначен представителем Франции при русском дворе всего около двух лет тому назад. Он был типом светского француза восемнадцатого века. То офицер, то дипломат, но прежде всего придворный, – он обращал на себя внимание везде, где ни появлялся. В обществе он имел большой успех и насчитывал столько же друзей, как и врагов, привлекая одних своей любезностью и личным обаянием и восстанавливая против себя других своим подвижным и вспыльчивым нравом.
Герман Лесток приехал в Россию в 1713 году, определился врачом при Екатерине Алексеевне и в 1718 году был сослан Петром в Казань. Со вступлением на престол Екатерины I он был возвращён из ссылки и определён врачом к цесаревне Елизавете Петровне, которой сумел понравиться своим весёлым характером и французской любезностью.
Шетарди нервно ходил по кабинету, в то время как Лесток, видимо, с напускным спокойствием сидел в кресле.
– Итак, вы говорите, любезный Лесток, что положение вашей очаровательной пациентки становится день ото дня всё тяжелее и опаснее?..
– Да, маркиз, она, видимо, сама не сознаёт этого и не жалуется, но нам, близким ей людям, всё это слишком ясно… У цесаревны нет влиятельных друзей, мы, мелкие сошки, что можем сделать?..
– Отчего нет влиятельных друзей? Быть может, и найдутся.
Лесток, словно не слыхав этого замечания, продолжал:
– Цесаревна слишком доверчива, добра и жизнерадостна, чтобы предаваться опасениям, но нам, повторяю, доподлинно известно, что её гибель решена… там…
– А… Ну, это посмотрим!.. – взволновался Шетарди. – Гибель её – гибель изящнейшей русской женщины нашего времени!..
Маркиз был положительно очарован цесаревной. Среди русского двора Анны Иоанновны, с его увеселениями, шутами, скоморохами, грубой, безвкусной роскошью, только одна личность напоминала западные нравы и подходила к духу западных наций своими вкусами, безыскусственной весёлостью и врождённой грацией. Это была цесаревна Елизавета, и с первого свидания Шетарди пользовался всяким случаем быть с нею. Это, видимо, нравилось цесаревне, а так как к тому же и сам французский король очень интересовался ею лично, то она часто повторяла маркизу, что ей известны чувства, которые питает к ней король, что она этим тронута и постарается поддержать их.
Наоборот, принцесса Анна Леопольдовна и её муж обращались с Шетарди чрезвычайно холодно. Это задевало его самолюбие, и он лишь ждал случая отмстить им. Случай теперь представлялся для Шетарди очень удобный.
Дело в том, что русский двор был поставлен им в щекотливое положение. Шетарди был назначен чрезвычайным послом французского короля при императрице Анне Иоанновне, но лишился этого звания со смертью императрицы. Несколько времени спустя ему велено было остаться представителем Франции в Петербурге, но только в звании полномочного посланника.
Возник вопрос о том, каким образом он представит свои новые верительные грамоты. Посланники других держав удовольствовались аудиенцией у правительницы, но маркиз Шетарди категорически требовал, чтобы ему дозволили представиться самому царю, которому не исполнилось ещё в то время и года. Подобное требование удивило русских и породило массу самых запутанных вопросов. Будет ли аудиенция частная или публичная? Вручит ли посланник свои кредитивные письма самому ребёнку? Положит ли он их на табурет, поставленный у подножия трона, или вручит их правительнице, которая будет держать младенца-царя на руках?