
Денис Давыдов (Историческая хроника)
Надо полагать, что в какой-то связи с рассказами Грибоедова начинается в конце 1823 года и неожиданная переписка Дениса Давыдова с приятелем Грибоедова, известным храбрецом Якубовичем, причем, оказывается, первое написанное ему письмо «пролежало довольно долго, было предано каминному пламени», а второе, которое Давыдов решился послать почтой, содержит следующие строки:
«Любопытно видеть разницу партизанской войны в вашей стороне с партизанскою европейской войной: la derniere n'est qu'une plante exolique, sa veritable patrie est la CaucaseXVII. Право, почтеннейший Александр Иванович, потрудитесь и порадуйте меня сим начертанием, я им воспользуюсь при третьем издании «Опыта», который дополню последнею войною Мины в Испании и моею в 1812 и 1813 годах».
Франциско Эспоза Мина был революционным генералом, возглавлявшим отряды гверильясов, отбивавшихся от королевских войск. Мысль о том, чтобы поставить в один ряд испанских гверильясов и русских партизан, могла возникнуть лишь в голове человека, благожелательно расположенного к гверильясам.
Не следствие ли это определенного воздействия на Дениса Давыдова бесед с Грибоедовым? И, кстати, не Грибоедов ли возбудил интерес Дениса Давыдова к действиям испанского революционного генерала Мины? Ведь на Кавказе, в Нижегородском драгунском полку, вместе с Якубовичем служил находившийся под покровительством Ермолова испанский эмигрант революционер Хуан Ван Гален, получавший личные письма от генерала Мины. Грибоедов, вполне возможно, был об этом осведомлен75.
* * *Спустя несколько дней после приезда Грибоедова в Москву Денис Давыдов познакомил его с Вяземским. Они втроем часто собирались и в английском клубе и за домашними обедами.
Комедия «Горе от ума», законченная в конце лета, встречена была Петром Андреевичем с живым сочувствием, хотя вместе с тем многое в пьесе ему не нравилось. Зато ум, дарование и разносторонние обширные знания Грибоедова признаны были безоговорочно.
Осенью Грибоедов и Вяземский начали совместную работу над водевилем «Кто брат, кто сестра, или обман за обманом», заказанным им Московским театром для бенефиса известной артистки Львовой-Синецкой. Грибоедов взял на себя всю прозу, диалог, расположение сцен. Вяземский – стихи и куплеты. Музыку писал Верстовский.
«Водевильная стряпня», как назвал Петр Андреевич эту работу, изготовлена была очень быстро, 24 января 1824 года состоялось первое представление.
В тот день Грибоедов, Верстовский, Владимир Федорович Одоевский, Василий Львович Пушкин и Денис Давыдов обедали у Вяземского. Говорили, как обычно, о делах литературных и общественных. Время было глухое. Царское правительство, встревоженное широким распространением либеральных идей, старалось подавлять их с помощью религии и жестоких цензурных притеснений.
Василий Львович, поминутно вытирая платком облысевшую голову и по обыкновению смешно пришепетывая, рассказывал:
– В прошлом году, господа, самые невиннейшие элегии поэта Олина не были дозволены к печатанию в журнале… И почему бы, думаете? Журнал-то, изволите видеть, выходил великим постом, так цензор усмотрел весьма неприличным во дни поста «писать о любви девы, неизвестно какой»…
Все рассмеялись. Одоевский, поправив очки, придававшие его молодому лицу необычайно серьезный вид, заметил:
– А не больший ли курьез представляет составленная членом ученого комитета Магницким инструкция для университета, в коей отвергаются все науки, несогласные со священным писанием?
– Вы правы, Владимир Федорович, – согласился Вяземский. – Курьез постыднейший! Профессоров физики и естественной истории обязывают утверждать премудрость божию и непостижимость для нас окружающего мира! Студентов вместо учебников снабжают евангелием и библией! Я чую, господа, кладбищенский, тлетворный воздух на Руси…
– И говорят, будто Магницкий сильно ратует за сокращение начальных школ, – вставил, поблескивая черными умными глазами, Верстовский
Денис Васильевич посмотрел на сидевшего против Грибоедова, сказал с хитринкой:
– А ты, Александр Сергеевич, как ни скрывай, а прохвоста этого Магницкого каждый в комедии твоей признает…
А тот чахоточный, родня вам, книгам враг,В ученый комитет который поселилсяИ с криком требовал присяг,Чтоб грамоте никто не знал и не учился?Грибоедов слегка пожал плечами.
– Подлейшие сии черты не одному Магницкому свойственны, Денис Васильевич…
Одоевский с живостью дополнил:
– Это и дорого в пьесе, что в любом почти персонаже, будь то Фамусов, или Молчалин, или Скалозуб, обличаются невежественные нравы и дикие понятия не одного, а многих..,
– Не забудем, однако, старой нашей пословицы: правда глаза колет! – произнес Верстовский. – Пьеса вызывает сильнейшее раздражение тех, кого обличает, а эти господа сидят не только в ученых комитетах, но и в цензурном ведомстве…
– Они могут сделать вид, что не с них портреты писаны, – сказал Василий Львович. – Нет, право, вспомним случай со стихами Рылеева! Не изволил же граф Аракчеев угадать себя в образе гнусного временщика? Даже с похвалой будто бы отозвался о сочинителе…
– Кстати, о сочинителях! – весело сказал Денис Васильевич. – Покойный атаман Матвей Иванович Платов, будучи представлен почтенному и, как всем известно, совершенно непьющему Николаю Михайловичу Карамзину, подморгнув ему пьяным глазом и хлопнув по плечу, изволил высказаться так: «Люблю сочинителей, ибо все они горькие пьяницы». Все засмеялись. Вяземский попросил:
– А ты расскажи, как некоего бездарного сочинителя, связанного с тайной полицией, защищал его приятель. Чудно у тебя получается!
Лицо Дениса Васильевича приняло моментально выражение озабоченной простоватости, он проговорил с чувством:
– Нет, нет, господа, вы не судите о нем строго, он, спора нет, часто негодяй и подлец, но у него добрейшая душа. Конечно, никому не советую класть палец ему в рот, непременно укусит, да, пожалуй, верно, что при случае и продать и предать может, этого отрицать нельзя, такая у него натура. Но за всем тем он прекрасный человек и нельзя не любить его Утверждают, будто он служит в тайной полиции, но это сущая клевета! Никогда этого не было, господа! Правда, он просился туда, но ему было отказано…
У Вяземского тоже всегда имелись в запасе забавные истории. Да и остальные гости в долгу не оставались. Беседа становилась все оживленней.
Только Грибоедов находился в состоянии какой-то странной задумчивости. Денис Васильевич, заметив это, решил, что Александра Сергеевича беспокоит предстоящий сегодня спектакль. Верстовский, имевший большие связи в театральном мире, не скрывал возможности всяких закулисных интриг.
После обеда Денис Васильевич, отойдя с Грибоедовым к окну, спросил:
– А что, признайся, сердце у тебя немножко екает в ожидании представления?
– Так мало екает, – ответил отрывисто Грибоедов, – что я даже не поеду в театр76.
– Стало быть… все-таки побаиваешься?
Грибоедов покачал головой:
– Нет. Но мне, признаюсь, горька мысль, что приходится смотреть на сцене свои безделки и, может быть, никогда не придется увидеть ни в театре, ни в печати любимое свое детище…
Денис Васильевич взял его руку, сочувственно пожал.
– Я понимаю тебя, Александр Сергеевич… Понимаю тем более, что сам из числа тех поэтов, которые, по обстоятельствам, довольствуются лишь рукописною или карманного славой. Но полно, стоит ли предаваться меланхолии? Ведь карманная слава, как карманные часы, может пуститься в обращение, миновав строгость казенных осмотрщиков. Запрещенный товар как запрещенный плод: цена его удваивается от запрещения!
Губы Грибоедова тронула слабая улыбка. Он произнес тихо;
– Рукописная или карманная слава… Что ж, пусть будет так!
* * *Денису Васильевичу исполнилось сорок лет. Семейная жизнь хотя и заставляла по-прежнему сдерживать вспышки страстей, но не тяготила. Старые привычки заменялись новыми. Он отдавал должное жене. Отношения с ней не оставляли желать лучшего. Она была верным, чутким и снисходительным другом.
Получив чистую отставку, он сказал:
– Ну и слава богу! Будем благодарить провидение! Спокойней жить без наплечных кандалов генеральства!
Софья Николаевна знала: это говорится лишь затем, чтоб подсластить горькую пилюлю. В кабинете, на письменном столе, лежала недавно изданная книга И.М.Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде». Денис читал ее с большим интересом. Многие строки были подчеркнуты, а мысли, наиболее его взволновавшие, выписаны по обыкновению на отдельном листке:
«Опасности миновали, и жизнь воина становится томною… способности души его дремлют. Переход к сему положению от деятельности есть ужаснейшее состояние на свете, от коего зарождается смертельная души болезнь – скука… Опасности угрожают, зато они и дают человеку способность живее ощутить свое бытие…»77
Софья Николаевна всячески отвлекала мужа от мрачных размышлений. Она теперь не препятствовала ему бывать в мужских компаниях, не докучала хозяйственными заботами, старалась, чтобы он постоянно ощущал домашний уют и мог без помех отдаваться литературным занятиям.
Но более всего Дениса Васильевича радовали дети. Их было трое: Соня, Вася и появившийся на свет полгода назад Николенька. Отец любил всех. Однако признанной любимицей продолжала оставаться Сонечка. Он испытывал необыкновенную нежность к этой трехлетней курносенькой и темнобровой девочке и чувствовал, как с каждым днем возрастает привязанность к ней. Он под разными предлогами стал даже уклоняться от необходимых деловых поездок, лишь бы надолго не разлучаться с ней. Когда Сонечка заболевала, он не находил себе покоя. А уж баловал так, что жена вынуждена была выговаривать.
– Что поделаешь, душенька! – сознавался он. – Дурацкий характер! Ничего не могу вполовину…
И вдруг неизвестно как и откуда подкралось к Давыдовым страшное, непоправимое несчастье: Сонечка осенью схватила дифтерит. Московские медицинские знаменитости оказались бессильными спасти девочку.
Горе было беспредельно. Денис Васильевич, немало потерявший родных и друзей, впервые с такой лютой остротой предавался отчаянию. Глухая тоска давила сердце. Он весь словно окаменел. Не хотелось ни жить, ни мыслить.
И только через два месяца, узнав, что Павел Дмитриевич Киселев тоже потерял первенца, Денис Васильевич собрал силы, чтобы взяться за перо.
«Впрочем, бог знает, – писал он старому приятелю, – на радость ли, на горе нам даются дети? Конечно, тяжело терять их, коих имеешь, но когда нет их, то желать их страшно, особенно тем, кои ничего не могут любить посредственно. Я после потери моей Сонечки окаменел сердцем. Люблю детей, но так слабо в сравнении с нею, что о такой любви и говорить нечего. Мраморный бюст ее мне милее их. Знаю, что со временем я буду их любить, но девственность сердца исчезла. Святилище его ни одному из детей моих навек недоступно».
Бушевала за окном зимняя вьюга. Дом снова начал постепенно оживляться. Васенька и Николенька, подрастая, становились все шумливей. Мать разрешила им бегать по всем комнатам – детская возня лучше всего отвлекала от горьких дум и черной меланхолии. И конечно, благодетельная работа! На письменном столе уже давно лежала корректура брошюры «Разбор трех статей, помещенных в записках Наполеона». Надо браться за перо, надо делать то, что считал долгом делать. Жизнь шла своим чередом.
XI
В середине февраля 1825 года в Москву неожиданно приехал Базиль. Новость, которую он под секретом сообщил Денису Васильевичу, показалась сначала невероятной.
– Недавно был на Кавказе Сергей Григорьевич Волконский. Он встречался там с Якубовичем, и тот дал ясно понять, что у них создано тайное общество, во главе коего стоит Алексей Петрович Ермолов.
– Быть того не может! Ручаюсь! Вздорные слухи! Чепуха! – пытался возражать Денис Васильевич. – Брат Алексей Петрович, будучи здесь, сам мне признался, что никакого касательства к тайным обществам не имеет…
– С тех пор прошло более трех лет, мой милый, – сказал Базиль. – Согласись, ручаться трудновато!
Денис Васильевич задумался. Ручаться, конечно, нельзя. Тем более что в последнее время Ермолов почему-то совсем перестал писать.
Да, в сущности, если хорошенько поразмыслить, так ли уж и невероятно сделанное Базилем сообщение? Ведь в поведении Ермолова и прошлый раз остались неразгаданными многие странности. И Грибоедов постоянно намекал на склонность Алексея Петровича окружать себя людьми вольнолюбивыми. А Якубович, принадлежавший к ермоловскому кругу, несомненно, был осведомлен о том, что там творилось.
Базиль уехал. А вызванное его сообщением душевное смятение никак не утихало. Денис Давыдов, судя по некоторым замечаниям Базиля и по многим другим признакам, догадывался, что деятельность тайных обществ расширилась; и на юге и на севере зреют какие-то заговорщицкие замыслы. Неужели Ермолов, несмотря на заверения, все-таки решился поддержать их?
Вопрос долго обдумывался со всех сторон, и все же никакой ясности не было.
Оставалось ждать Якубовича. В одном из сражений с горцами храбрый капитан, командуя авангардом, получил тяжелое ранение в голову и намеревался весной ехать в Петербург для лечения в клинике Медико-хирургической академии. Он обещал непременно задержаться в Москве и навестить Дениса Васильевича.
И вот в конце апреля наступил день, когда они впервые свиделись. Давыдовы в связи с перестройкой своего особняка временно снимали квартиру на Поварской улице, в доме Яновой. Якубович явился сюда в черкесском чекмене и папахе. Он был высок, крепко сложен и наружность имел вообще довольно примечательную. Шелковая повязка на лбу, черные выпуклые глаза, резкие складки на щеках, белые, крупные, ровные зубы, блестевшие из-под толстых казацких усов. Все свидетельствовало о человеке сильных страстей, и Дениса Давыдова сразу к нему расположило.
– Дайте мне руку, почтенный Александр Иванович, и будем друзьями, – приветливо сказал он, встречая гостя. – Я давно жаждал сего и имею на то право не по службе моей, которая ничем особенным не ознаменована, но по душе, умеющей ценить подвиги ваши.
– Не заставляйте меня краснеть, Денис Васильевич, – ответил Якубович. – Вы врубили свое имя в славный двенадцатый год, а моя известность не простирается далее канцелярии командующего отдельного Кавказского корпуса.
Они перешли в кабинет. Закурили трубки. Поговорили о Кавказе, о Ермолове, вспомнили Грибоедова, Пушкина, общих знакомых. Потом Якубович, не стесняясь, стал рассказывать о гвардейской бурной своей молодости и о том, как за участие в дуэли был по личному распоряжению императора выписан из гвардии и выслан из столицы.
Денис Васильевич заметил:
– В молодых летах я испытал участь, несколько сходную с вашей, но менее счастливую, ибо нашел в ссылке не битвы, а разводы и манежи.
– А были ли вы оскорблены подобно мне? – сверкнув глазами, задал неожиданный вопрос Якубович и, достав из кармана бумагу, размахивая ею, продолжил негодующим тоном. – Вот пилюля, которую я восемь лет ношу у ретивого! Приказ по гвардии, в коем объявлено, будто корнет Якубович выписывается в армейский полк за неприличные поступки, порочащие честь гвардейского офицера! Киселев убил на дуэли Мордвинова – и прощен! А меня за секундантство у друга упекают к черту на кулички и щелкают притом как бесчестного человека! Нет, не могу простить! Не прощу! Жажду мщения!
Последние слова Якубович выкрикнул совсем свирепо. И хотя умолчал, кому же, собственно говоря, собирается мстить, было и без того понятно, что подразумевается высшее начальство, вернее всего царь, допустивший несправедливость.
Считая момент благоприятным для того, чтобы перейти к интересовавшей его щекотливой теме, Денис Васильевич сказал:
– Не могу не сочувствовать вам, ибо жестокий произвол, жертвой коего вы являетесь, сопутствует мне самому всю жизнь… Легко ли, судите сами, сносить равнодушие, с каким оттолкнули меня в толпу хлебопашцев после стольких лет службы! Но что же поделаешь? Вероятно, лишь какие-нибудь перевороты способны изменить существующий порядок вещей…
– Ну, я, признаюсь, ни в какие перевороты не верю, – без тени смущения на лице отозвался Якубович. – Да и кому у нас перевороты производить?
– Я слышал, – осторожно намекнул Денис Васильевич, – будто существуют тайные общества…
– Я тоже слышал, только никакого проку в том не вижу, – с несомненной прямотой отразил Якубович. – Умствуют и кричат на ветер господа либералисты… Дурачества пустые!
– Однако ж, любезный Александр Иванович, мне передавали, будто на Кавказе многие тоже сих дурачеств не чуждаются?
– Болтовни либеральной всюду хватает, – проговорил Якубович, – но тайные общества, слава богу, у нас покамест не заводились… Да и не допустит Алексей Петрович!
Денис Васильевич был в крайнем удивлении. Что же это такое? Неужели Волконский и Базиль каким-то образом введены в заблуждение? Или Якубович нарочно из осторожности так искусно маскируется? Нет, не похоже! Якубович горяч, тщеславен, любит, вероятно, побахвальствовать, прихвастнуть тем, чего и не было, но дипломатические тонкости и увертки явно ему несвойственны.
После нескольких встреч с Якубовичем, убедившись совершенно в его откровенности, Денис Васильевич стал склоняться к мысли, что кавказского тайного общества, по всей видимости, не существует78.
Вместе с Якубовичем не раз бывал у Дениса Давыдова штабс-капитан Александр Александрович Бестужев, приехавший в Москву из столицы. Любезный, веселый и остроумный красавец Бестужев щеголял в нарядном мундире адъютанта герцога Вюртембергского, обожал шумную светскую жизнь и романтические приключения, кружил головы московским красавицам, и по первому взгляду вряд ли кто мог догадаться, что у этого блестящего офицера есть другая жизнь, другие интересы. Возвращаясь с балов и пикников, Бестужев снимал мундир, облекался в халат и, пренебрегая отдыхом, с той же страстностью, с какой отдавался развлечениям, брался за книги и рукописи. Бестужев был превосходно образованным, талантливым писателем, критиком и публицистом. Повести, которые он печатал под псевдонимом «Марлинский», имели большой успех. Альманах «Полярная звезда», издаваемый Бестужевым и Кондратием Рылеевым, читали с интересом всюду.
Денис Давыдов познакомился и подружился с Бестужевым два года назад79.
Бестужев не только охотно печатал в альманахе Давыдовские стихотворения, но и одним из первых критиков оценил их своеобразие.
«Амазонская муза Давыдова, – писал он, – говорит откровенным наречием воинов, любит беседы вокруг пламени бивуака и с улыбкою рыщет по полю смерти. Слог партизана-поэта быстр, картинен, внезапен. Пламень любви рыцарской и прямодушная веселость попеременно оживляют оный. Иногда он бывает нерадив в отделке; но время ли наезднику заниматься убором? В нежном роде – «Договор» с невестою и несколько элегий; в гусарском – залетные послания и зачетные песни его останутся навсегда образцом»XVIII.
Бестужев и Якубович в небольшом уютном кабинете Дениса Давыдова чувствовали себя как дома. Хозяин принимал молодых офицеров с неизменным радушием, держался с ними на равной ноге. А главное, здесь можно было говорить и спорить о чем угодно и острых слов не остерегаться.
Как-то Бестужев особенно красноречиво и пламенно громил существующие порядки:
– Посмотрите вокруг себя, господа, много ли увидите вы лиц счастливых? Налоги разоряют торговцев и ремесленников. Военных угнетает бессмысленная муштра. Злоупотребления земских и гражданских властей достигли неслыханной степени бесстыдства. Жизнь крепостных крестьян ужасна. Негры на плантациях счастливее многих помещичьих крестьян! Продать в розницу семьи, похитить невинность, развратить жен крестьянских считается ни во что и делается явно. А есть изверги, которые заставляют крестьянок выкармливать грудью борзых щенков! Да, господа… Приложите ухо к земле, и вы услышите, как клокочет лава общего негодования!
Якубович, сидевший с трубкой в зубах на диване, мрачно осведомился:
– Так что же, по-твоему, нам делать? В карбонарии записываться, что ли?
– Я не даю рецептов, милый тезка, – ответил с легкой досадой Бестужев. – Каждый волен поступать согласно своим убеждениям и наклонностям…
– Мщение! Кровь за кровь, как у горцев! Вот что нужно! А для этого не требуется создавать тайные венты, и я скоро всем докажу, – несколько бессвязно загадочным тоном проговорил Якубович. – Один решительный человек полезнее всех карбонариев и масонов!80
Желая казаться необыкновенным человеком, Якубович постоянно, кстати и некстати, выставлял себя каким-то кровожадным мстителем. Это начинало надоедать. Денис Васильевич постарался направить разговор по другому руслу. Обратившись к Якубовичу, с которым успел дружески сойтись, он сказал:
– Более близок к истине был бы ты, дорогой мой богатырь-философ, если б сказал, что самое насущное и справедливое требование века заключается в усилении просвещения… Не так ли, любезнейший Александр Александрович? – повернулся он к Бестужеву.
– Кто из здравомыслящих и честных людей, Денис Васильевич, не желает усиления просвещения? – откликнулся Бестужев. – Но можно ли мечтать об этом, пока существует деспотизм, коему нужно невежество? Можно ли питать какие-то надежды, когда темный и распутный монах Фотий, ратующий за неграмотность народа, имеет свободный доступ в кабинет царя, а лучших наших поэтов, гордость словесности отечественной, держат на положении ссыльных вдали от столицы?
– Каких же поэтов ты имеешь в виду? – заинтересовался Якубович. – Я знаю только, что выслан в свою деревню Пушкин…
– А Грибоедов, автор знаменитой комедии и старый твой приятель? – напомнил Бестужев. – Тебе разве не известно, что он тоже далеко не по собственной воле вновь предпринимает путешествие в теплую Сибирь, как называет государь Кавказ. А Баратынский, дивные стихи которого потрясают читателей? Сам чародей наш Пушкин писал мне в прошлом году: «Баратынский прелесть и чудо! После него никогда не стану печатать своих элегий…» И что же? Баратынский девять лет тянет солдатскую лямку! За детское озорство в кадетском корпусе солдатство без выслуги! Какая бессмысленная жестокость!
– Разделяю ваше возмущение, любеяный Александр Александрович, – произнес Денис Васильевич, – но, думается, скоро мы все же увидим Баратынского среди нас в офицерских эполетах.
– Напротив, – покачав головой, возразил Бестужев, – я слышал, будто Жуковский недавно говорил об этом с государем, и тот опять отказал…
– Ну, я не знаю, как там было у Жуковского, зато мне точно известно, что Баратынский на днях произведен в прапорщики, – с довольным видом сказал Денис Васильевич.
Бестужев и Якубович с изумлением ча него взглянули.
– Неужели? Каким же чудодейственным образом все устроилось?
Денис Васильевич пояснил:
– Счастливое сцепление обстоятельств. Нейшлотский пехотный полк, где служит Баратынский, расквартирован в Финляндии. А туда полтора года назад назначили военным губернатором моего старого доброго друга Закревского. Ну, я и не преминул этим воспользоваться… Жуковский и Александр Тургенев действовали на главном наиравлении, обстреливая своими просьбами дворец, подобно тяжелой артиллерии. Я же по старой партизанской привычке наскочил на фланг, начав бомбардировку резиденции финляндского губернатора. Мои письма Закревскому можно сравнить с брандкугелями, которыми некогда беспокоил я французов из жалких конных пушчонок, подсунутых мне генералом Милорадовичем. Мое преимущество было в том, что брандкугели недорого стоят, я стрелял часто и до тех пор, пока не добился своего…81
– Слава партизанской системе! – пробасил Якубович. – Я недаром всегда ее расхваливаю!
– Позвольте обнять вас, милый Денис Васильевич, – сказал Бестужев. – Ваше благородное участие в облегчении участи несчастного Баратынского трогает меня несказанно!
XII
Весть о кончине в Таганроге императора Александра поразила неожиданностью и совершенно расстроила Дениса Давыдова. Он целый день ходил из угла в угол по кабинету, беспрерывно курил и шумно вздыхал. Зная, что муж к покойному никакой симпатии не питал, Софья Николаевна полюбопытствовала:
– Что с тобой, мой друг? Все-таки жалко государя? Денис Васильевич покачал головой
– Совсем не жалко, Сонечка… Но опасаюсь, как бы при новом хуже не было… Константин Павлович император всероссийский! Этот шут гороховый сумасбродным нравом и невежеством, пожалуй, перещеголяет и папеньку… Суди сама, сколь приятно присягать такому владыке и чего от него ожидать можно?
Присягать все же пришлось. В витринах магазинов появились портреты неказистого нового императора. А спустя несколько дней в Москве стали распространяться слухи, будто присяга была ошибочной, будто Константин Павлович, женившись на польке Грудзинской, утерял права на престол и по завещанию покойного царя наследовать должен второй брат Николай Павлович.