
Необыкновенное лето
– Ну, батенька! – осадил рассказчика штабист и даже поднялся в постели.
– И очень хорошо, – сказал Дибич, снова наливаясь кровью, – и черт с ним, что сержант бьёт русского офицера! Потому что это не русский офицер, если он зазвал иностранцев усмирять свой народ. Черт с ним! Ему мало сержантской пощёчины!
– Позвольте, товарищ Дибич, – воззвал штабист, спустив ноги с кровати.
Сумки под глазами почернели, он точно укоротился, когда сел, рыхлые щеки отвисли, лицо стало больше.
– Сами-то вы разве не русский офицер?
– Нет! – крикнул Дибич. – Я – не русский офицер! Я не тот русский офицер, которых обучают английские сержанты! Я…
– Да всё равно не откреститесь. Разве вы не так же, как те офицеры, от которых вы отрекаетесь, разве вы не давали одной с ними присяги?
– Присяга?
Дибич вскочил с постели. Запахнув коротенький, выше колен, горохового цвета халат вокруг худого тела и оставив на животе скрещённые длиннопалые бледные руки, он стоял босиком среди палаты, дрожа, поворачивая голову на тонкой голой шее то к штабисту, то к помору.
– Присяга? Кому? Строй, которому я присягал, не существует. Это освобождает меня от присяги ему. Армия, которой я присягал, не существует. Это тоже меня освобождает. Остаётся отечество, да? Земля отцов? Родина? Так я верен присяге своей родине. Эта присяга заставляет меня изгонять из пределов родной земли всех, кто на неё посягает. Эту присягу я готов выполнить. Но этим занята сейчас не та армия, которая привечает иностранцев хлебом-солью за то, что они бьют по морде её офицеров. И кажется…
Дибич сдержал раззвеневшийся свой голос, отошёл к кровати, язвительно досказал:
– …кажется, вы, товарищ командир, принадлежите к другой армии, если не ошибаюсь…
– Не отказываюсь, не отказываюсь, – несколько присмирел штабист. – Да ведь нельзя добиться, чтобы у нас все полтораста миллионов одинаково думали. Иностранцы помогают своим единомышленникам, естественно. Мы ведь говорим об интернационале? А что это, как не наши иностранные единомышленники?
– Мы своего достояния нашим единомышленникам не сулим и не дадим.
– Это собственное моё дело, – хмуро сказал помор.
Он сидел на своей койке, широко расставив колени и придавив их громадными кистями рук, которые казались почти чёрными на бумажных, не по росту тесных кальсонах.
– Моё дело, как я рассядусь у себя дома. Кого под кивоты посажу, а кого в заклеть пихну. Дом свой я от дедов наследовал, они мне его под стрехи вывели и кровью отстояли. Нет мне указчика, как его содержать! Коли я кого позвал зачем – будь гостем. А сам ко мне кто сунулся – ну, не посетуй, если я тебя твоим пречистым ликом да в назём… Всякий заморский шарфик меня принижать станет? Да я лучше кору с деревьев глодать буду, а пока земли своей не очищу, не успокоюсь.
– Ну и гложи, если тебе по вкусу, – сказал штабист, суетливо укладываясь в постель.
– Да мне не по вкусу, – обиделся помор, – кора кому по вкусу? Я говорю – я дом свой сам буду устраивать, и лучше на погост, чем под пришлого сержанта…
Разговор по виду кончился ничем. Но спустя день Дибич послал Извекову короткую записку и потом нетерпеливо ждал, как он отзовётся.
Кирилл влетел в палату частой своей поступью, остановился, мигом оглядел всех обитателей, закинул руку за голову и потрепал себя по затылку. С крайней койки у окна улыбался навстречу совсем не тот Дибич, которого Кирилл откачивал у себя в кабинете валерьянкой. Это был скорее прежний Дибич – батальонный командир, читавший выговор рядовому Ломову в недостроенной фронтовой землянке. Впрочем, и от того старого Дибича этот отличался не только своей, ещё не изжитой, худобой, но словно бы облегчённостью всего выражения лица, казавшегося в эту минуту даже беззаботным.
– Здорово вас отремонтировали! Прямо хоть в строй!
Извеков сказал это в полный голос, без обычной оглядки на незнакомых больных, с какой входят в палаты гости.
– Я и думаю, не пора ли в строй? – улыбаясь, ответил Дибич.
– Ого! Но всё-таки не рано ли? Неужели у вас все в порядке? Позади-то, можно сказать, голгофа!
– Неделя, как гимнастику начал. Вчера вот этот стул за ножку выжал.
– За заднюю или за переднюю?
– За заднюю.
– Ну вот, когда за переднюю выжмете, тогда и выписывайтесь.
Они громко посмеялись. Что-то молодое, как шалость, соединило их в болтовне, и они впервые ощутили себя ровесниками – стали говорить друг другу, где кто учился, вспомнили чехарду на переменах, и как состязались поясными металлическими пряжками (кто выбьет глубже насечку на ребре пряжки), и как мерились силой (кто из двух, поставив локти на стол и взявшись накрест пальцами, пригнёт руку соперника к столу), и Кирилл вдруг выпалил:
– А ну, давайте потягаемся!
Он присел на кровать против Дибича.
Неудобно нагнувшись, они сжали друг другу пясти и упёрлись локтями в матрас. Дибич упрямо противился, побагровел от натуги, но постепенно рука его клонилась, и потом он сразу уронил её на постель.
– Я говорю – рано выписываться, – весело сказал Кирилл и обернулся к больным: – Кто хочет помериться?
– В лазарет за лёгкими лаврами? – усмехнулся штабист.
– Не знаю, за лёгкими ли. Вот вы, пожалуй, пересилите, – сказал Кирилл архангелогородцу.
Помор ответил не сразу, будто подбирая в уме слова.
– Против двоих давайте, что ли, – буркнул он смущённо.
– Товарищ Дибич, покажем ему!
Вдвоём они сложили вместе правые руки – Кирилл и Дибич – и поставили локти на тумбочку перед койкой помора. Тот занял место напротив, захватил обе кисти противников в свою вместительную тёплую длань и, как железным воротом, шутя припечатал их к тумбочке.
Кирилл увидел на распахнутой его груди татуированное сердце, пронзённое стрелой.
– Матрос? – коротко спросил он. – Как фамилия?
Помор качнул головой:
– Страшнов по фамилии.
– Матушки мои, а?! – отступил Извеков.
Он опять сел у кровати Дибича, изучая его озорным, необъяснимо довольным глазом.
– Что же не спросите, в какой я хочу строй идти, – сказал Дибич.
– А что спрашивать? Я по лицу вижу.
Дибич улыбнулся.
– Быстрый вы.
– Решили?
– Решил.
– Хорошо. Как выйдете отсюда – прямо ко мне. Я дам рекомендацию. Сейчас новые части сколачивать будем. Поработаете на формировании.
– Я думаю, может, сперва на побывку к матери? На коротенькую.
– А… Что же, как хотите, – сказал Кирилл.
– Вы устроите меня на пароход?
– Как хотите, – повторил Извеков.
Впервые за эту встречу они оба примолкли.
– Газеты вам дают? – спросил Кирилл.
– Да. Что там на фронтах?
– Ну, вы же читаете. Уфа наша. За Урал переваливать будем.
– А на юге?
– На юге хуже.
– Деникин, видно, в решительную перешёл?
Извеков оглянулся на соседнюю койку. Штабист смотрел на него внимательно.
– Решать будем мы, большевики, – сказал Кирилл громче и подождал, будет ли ответ.
Но стало как будто только тише.
– Почему я так говорю? Народ с нами, вот почему. Согласны?
– Я то же думаю, – сказал Дибич.
– Безусловно. Заметили вы одну вещь? Народ чувствует, что в самом главном мы делаем как раз то, что отвечает его желаниям. Это не просто совпадение. Наши цели идут в ногу с историческими интересами России. Как раз в решающие моменты народной жизни они сливаются. Смотрите: народ требовал выхода из войны, он сбросил помещиков, сейчас он будет гнать в три шеи интервентов – мы на каждом его шагу с ним. Разве не так?
Кирилл не упускал из виду соседа Дибича. Во взгляде штабиста он угадывал тот метко нацеленный прищур, с которым следят за агитатором всё на свете отрицающие слушатели. И Кирилл вдруг почувствовал прилив давно неиспытанной услады, что он опять агитатор, каким бывал много и подолгу, и под своим именем, и под именем Ломова, на фронте, и всюду, куда его посылали. Он говорил, довольный, что слово его не вызывает в Дибиче протеста, но ещё приятнее ему было, что оно явно претит другому слушателю. На фронте это называлось: насыпать соли на хвост.
Наконец он прямо обратился к штабисту:
– А вы, я вижу, скептически относитесь к тому, что я говорю?
– Извините, товарищ, но здесь всё-таки лазарет… И у меня печень.
– Ах, да. Тяжёлая болезнь… Ну, значит, как, товарищ Дибич? – спросил Извеков, поднявшись. – На побывку домой, или как?
– Приду к вам после лазарета.
– Буду ждать. Да смотрите, не переусердствуйте…
Кирилл согнул в локте руку и показал на стул.
– И не оглядывайтесь. Окаменеете, как жена Лота, – опять засмеялся он.
Уходя, на одну секунду он остановился перед Страшновым.
– Извиняюсь, а кем вы будете? – захотел узнать помор.
– А я буду секретарь Совета, Извеков.
– У-У, – сказал помор, – слыхал про вас. Ну, правильно.
– Правильно? – улыбнулся Кирилл.
– Правильно, – тоже с улыбкою повторил Страшнов и медленно дал Извекову тяжёлую руку.
Больше они ничем не обмолвились, а только ещё секунду посмотрели друг на друга, улыбаясь, и Кирилл ушёл.
Он двигался свободно, несмотря на зной, с ощущением какой-то проделанной гимнастики, и само собою, без рассуждений, пришло желание повидаться с Рагозиным.
Петра Петровича он застал в его приплюснутой комнатёнке, у распахнутого окошка, за самоваром. Было душно, роились мухи, проносившаяся вдалеке тучными взвихреньями пыль мутила жаркий склон неба.
– Сижу, обливаюсь потом, и так, знаешь, подмывает двинуть на песочек – сил нет устоять.
– Купаться? Да ты что? Ясновидцем стал? Мысли-то мои читаешь, – сказал Кирилл.
– Что ты говоришь? – встрепенулся Рагозин. – Тогда, как тебе понравится: есть у меня задушевный старец один, у него – закидные удочки, котелок и все такое. И с лодочником он приятель. Поедем, искупаемся, вечерком закинем на живца и, может, переночуем, чтобы на зорьке ещё попытать счастье. А поутру – назад, а?
Они скоро договорились на том, что Кирилл зайдёт в гараж за машиной, съездит домой – сказаться до другого утра, и явится прямо на берег, а Рагозин возьмёт на себя заготовку провизии и рыболовных снастей.
Через два часа они встретились у лодочной пристани: Кирилл – налегке, Рагозин и старик – увешанные всякой всячиной. Они взяли двухпарку, которую старик отрекомендовал послушной на ходу, – выгоревшую, не слишком опрятную лодчонку с навесным рулём, окрещённую по прихоти какого-то классика «Медеей». Рагозин был возбуждён, торопился, размещая в лодке пожитки, точно опасаясь, что давно соблазнявший план сорвётся. Только когда все было уложено, он спросил Извекова:
– Не признал?
Кирилл посмотрел на старика. Лицо его было взрыто крепкими, будто нарочно выделанными морщинами и овчинно-жёлто от загара. Рабочие очечки в белой оправе сидели на крупном горбатом носу. Кирилл проговорил неожиданно застенчиво:
– Тот, что ли?
У него потемнело и поползло в ширину пятно веснушек, которые умножались всегда к лету и делались заметнее, если он сдерживал улыбку. Рядом со спокойным стариком он стал больше похож на юношу.
– Тот и есть, – ответил Рагозин, почтительно ласково прикасаясь к сутулым лопаткам старика, крылами торчавшими под пиджаком. – На таких кремешках мы и держались. Великий конспиратор.
– Ишь отвеличал! – сказал старик, осторожно занося ногу в лодку. – Я-то думал, меня Матвеем кличут.
– Первый меня товарищем назвал, – слегка мечтательно припомнил Кирилл. – Совсем я ещё был мальчишкой.
– И знаешь, где теперь проживает? Там, где мы с тобой листовки мастерили. У Мешкова.
– С господином Мешковым под общей кровлей, – сказал старик, надевая через голову рулевую бечёвку.
– Мешкова я недавно видел, знаешь? – продолжал Рагозин. – Сбавил против прежнего.
– Сбавил, сбавил, а ёрш в нём торчит, – заметил Матвей.
Но Кирилл не промолвил ни слова. Он сел в переднюю пару весел, Пётр Петрович – в центре лодки, на другой паре, и они оттолкнулись.
Выйдя на середину Тарханки, они взяли вверх и гребли молча. Гуще и удушливее становились пронизанные рыбной гнилью накаты ветра. Все вокруг было упитано солнцем. Ни пятнышка тени на плоских песках. Ни перемены в ослепляющей ровной ряби воды. Ни свежего вздоха в разожжённом воздухе. Только с каждым новым всплеском весел как будто подымается выше и выше, раздвигается дальше и дальше горящий над головой не измеримый никакой мерой почти бесцветный купол.
– Давно я не баловался весельцами. Последний раз – на Оке, в коломенских местах, – сказал Рагозин.
Ему не ответили. Старик, вскинув очечки под козырёк картуза, глядел с кормы вперёд, так туго прижмурившись, что в щёлках его узких век не видно было и зрачков. Кирилл вработался в греблю и вскидывал весла на слух, совсем закрыв глаза. Когда проходили мимо Зеленого острова, он стащил с себя рубашку. Тело его сверкало от пота.
– Не сожгись, – предупредил Рагозин.
Но Кирилл опять ничего не сказал.
Обошли первый песчаный мыс и взяли наперерез протока, к дальнему стрежню. Тут слышнее стал запах рыбы, к приторной сладости его прибавилось кислоты.
Когда подошли к большим пескам, вдоль всего их края обозначились две-три серебристых каймы. В ближней к воде кайме серебро играло больше. Дальше тянулась кайма порыжее, последняя была сплошь чёрной. Скоро можно было различить в этих выброшенных на песок полосах отдельные рыбины, мертво блестевшие иссушенной чешуёй на солнце.
– Держи поодаль, – сказал Рагозин старику, – дышать нечем.
– Селёдочка-сестричка, рабочая рыбка, – качал головой Матвей. – Сколько добра прахом уплыло!
– Возьмём своё, наверстаем, – сказал Рагозин.
– Возьмём, да когда? Людям сейчас подай, люди жалостятся.
– Есть люди, только и знают – жаловаться.
Стало тяжелее выгребать – приближался стрежень, и пришлось налечь из последних сил. Рагозин тоже снял рубаху, положил под кепку обильно намоченный платок. Течение отжимало лодку к мысу, старик правил круто против воды, чтобы не прибило к пескам. Когда наконец обогнули косу и открылся впереди размах коренного русла, Матвей отпустил рулевую бечеву, и лодку понесло. Рагозин крикнул:
– Суши лопаты! – и первый вскинул так высоко в воздух весла, что вода ручьями побежала по ним через уключины в лодку. Он водрузил на рукояти весел раздвинутые ноги и сказал Кириллу: – Здоров, малыш, грести!
Все притихли, отдаваясь нераздельному скольжению с водой вниз и отдыхая. С левого берега дуло горячим, но чистым дыханием степей, все здесь на Коренной было вольнее и бесконечно просторней.
Старик выбрал место у мелководного затона с узким горлом. Сразу, как пристали, Рагозин и Кирилл бросились купаться.
Они попробовали соблазнить и старика, но он отговорился, что своё отплавал и теперь у него одно дело – размачивать мозоли.
– Да он, чай, и плавать не умеет, – поддразнил Пётр Петрович.
– А когда ты будешь из воды караул кричать, тогда посмотришь – умею или нет…
Кирилл и Рагозин плавали по-волжски – сажёнками. Пётр Петрович опускал лицо в воду, выставляя солнышку лысину, потом высовывался, фыркал, фонтаном вздувая брызги, кричал – ого-го! – и опять зарывал нос в воду. Кирилл шёл ровно и уплыл далеко вперёд. Их руки взблескивали на свету, как полированные спицы медлительных колёс.
После купания распределили работу. Старик пошёл с ведёрком и сеткой к затону – ловить уклейку для наживки, Рагозин взялся приготавливать закидные, Кириллу поручили собирать в тальнике валежник для костра. Заботы эти отняли много времени. Стайки рыбёшек на отмелях вели себя хитро, молниеносно перебрасываясь всей слитной гурьбой с места на место. Тальник рос далеко, на самом горбу песков. Почти весь валежник унесло с полой водой, а сухостой поддавался рукам туго. На закидных оборвано было изрядное число поводков, и приходилось копаться с навязыванием новых крючков. Каждый намучился со своим делом.
Солнце уже порядочно опустилось, когда принялись насаживать живцов. Ставили четыре закидные, всего крючков на сто, и возни с наживкой оказалось много: живец был не стойкий, быстро засыпал в руках от жары, и пока добирались до последних крючков закидной, на первых уклейка уже плавала брюшком кверху, и надо было наживлять заново.
Наконец Рагозин старательно раскачал свинцовое грузило и запустил в реку последнюю закидную. Все трое с удовольствием смотрели, как увлекаемые бечевой живцы на поводках один за другим отрывались от прибрежья и, поблёскивая в воздухе, неслись вслед за стремительным грузилом. Воткнули в песок у самой воды аршинные пруты, навязали на них концы закидных, а на верхушки – крошечные колокольца, и Рагозин сказал:
– Первая закидная твоя, Кирилл. С того края – моя. А обе посерёдке – Матвея. Айда чай пить!
К вечерней заре они лежали вокруг притихшего костра на животах, воткнув локти в песок и потягивая из кружек прикопченный дымком чай. Ветер спадал, вода успокаивалась, меняя краски своего наружного цветного щита. Очень хорошо и долго всем молчалось, – наверно, лучшие воспоминания передвигались чередой у каждого, а может быть, охотники вели друг с другом понятный без слов разговор. И когда заговорил старик, то голос его будто и не нарушил безмолвной беседы, но продолжал её потихоньку вести:
– Ты верно, Петрович, сказал, что люди любят жаловаться. С тех пор как помню себя, каких я жалоб не наслышался? Овёс дорог. Снегу мало выпало, озимые не прикрыло. Корма скудные. Работник в семье один, а ртов много. Наделы малы. Дожди залили, все в поле сгнило. Одна супесь. Один суглинок. Все как есть спалило, и соломы не собрали. Аренда дорогая, кулак задушил. Чересполосица замучила. Приработки плохие. Погорельцы, переселенцы…
– Что же, – сказал Кирилл, – это все правда.
– Правда-то оно правда. Только переделывать эту правду надо. А как к переделу подходит, так, глядишь, куда твои жалобщики подевались!
– Так что же ты хочешь?
– Хочу я много чего. Между прочим, как людей заставить, чтобы не жалостились, а переиначивали в жизни, что неудобно?
– Надо пример дать. Это мы сделаем.
– Пора говорить – делаем, – сказал Рагозин. – Да кое-что уже и сделали.
– Конечно, – согласился Кирилл, – но мы строим пока первые новые отношения между людьми, а Матвей говорит обо всём укладе, о нашем быте.
Старик негромко засмеялся.
– Ишь какой!.. Ты, чай, пока чижа не накормишь, песни от него не потребуешь, а? Птичью песню семечко питает, верно? Нет, ты, брат, и петь учи, и зерно расти, и неприятеля бей, обо всём сразу думай.
– Обо всем сразу рановато, – сказал Рагозин, – хоть мы это понимаем. Кто это сейчас нам даст?
Старик замолчал, то ли наговорившись, то ли не находя ответа, потом надумал поддакнуть:
– Едем давеча в лодке, а я думаю, мол, захотели на отдых, будто уж все поделано. А дела-то ещё у-у-у!.. Одной грязи сколько выгребать.
– Декарт утверждал, что земной шар – это солнце, покрытое грязью, – проговорил Кирилл, ни к кому не обращаясь.
Старик встал, медленно потянулся, спросил:
– Учёный какой?.. Насчёт солнца учёному виднее. А насчёт грязи мы сами замечаем.
Он тут же, прикрыв от закатного света глаза, добавил:
– Кого это господь даёт?
По краю берега близился оживлённой походкой человек в большой соломенной шляпе. Двое мальчиков, то забегая перед ним, то отставая, пригибались и кидали в воду гальку на состязание – кто выбьет больше «блинчиков», то есть у кого запущенный камень сделает больше скачков по поверхности, прежде чем затонет. Было уже слышно, как они выкрикивали счёт, ускоряя его к концу, вместе с учащающимся подскакиванием камней: пя-ять, шесть, семь, восемь-девять-десять!
Рагозин вдруг вскочил.
– Смотри-ка!.. Да ведь… да ведь это…
Он безотчётно шагнул вперёд, воскликнул:
– Ну конечно, он! Арсений Романыч! – и пошёл, стараясь шире ставить вязнувшие в песке босые ноги.
– Арсений Романыч! – крикнул он.
Мальчики понеслись ему навстречу, но, не добежав, растерянно стали и обернулись к Дорогомилову, который торопился за ними.
– Ну, здорово, вы, ходатаи по делам, – засмеялся Рагозин, сразу узнав Павлика и Витю. – Тащите скорее своего подзащитного!
Они и правда кинулись назад, схватили с обеих сторон Арсения Романовича за руки, и он пробежал с ними несколько шагов и остановился, почти такой же, как они, растерянный.
Сняв шляпу, он поправил или, пожалуй, старательнее запутал свои космы и стал одергиваться, явно стесняясь, что рубаха на нём заправлена в брюки и брюки кое-как держатся на стареньких подтяжках.
– Не грех ведь нам и облобызаться, – сказал сияющий Рагозин, – здравствуйте, дружище.
Они поцеловались. Мальчики подпрыгнули от восторга (они впервые видели, чтобы Дорогомилов целовался) и наперегонки сунули Петру Петровичу свои перепачканные руки.
– Вы, пожалуйста, Пётр Петрович, пожалуйста, извините моих сорванцов, – заговорил счастливый, но ужасно как засмущавшийся после объятий Дорогомилов. – И не подумайте, прошу вас, что это как-нибудь я… То есть совсем не я их надоумил, ну, чтобы они пошли к вам… с этим выдуманным делом… Они сами, все как есть сами…
– Да Пётр Петрович же знает, что это мы сами придумали, вот я и Витя…
– Погодите вы! Я хочу объяснить.
– Ничего не надо объяснять, ничего! – успокаивающе и с упрёком перебил Рагозин. – Мне все известно, все! Неизвестно только, почему вы от меня прячетесь, а? Я-то ведь черт знает как все время занят. А вы…
– Именно, именно! – завосклицал Дорогомилов. – Потому мне и стыдно, ей-богу, как это все…
– Бросьте! Как вы здесь очутились, на косе?
– Мы с удочками, удить приехали, – за всех отозвался Павлик и махнул рукой назад, – вон там наша лодка. Поставили девять удочек ещё в обед, и ни разу не клюнуло. Клёва нет никакого, хоть лопни!
– А у вас закидные? – спросил Витя.
– На живца, да? – спросил Павлик.
– Верно ведь, на червя сейчас не берет? – спросил Витя.
Так они в кучу сыпали вопросы, не давая говорить взрослым и сами недосказывая всего, что хотелось, пока не подошли к костру и Рагозин не сказал им:
– Ну, знакомьтесь, как полагается: докладывайте, кого как зовут, кого как величают.
И мальчики назвали себя по-школьному вежливо: Витя Шубников, Павел Парабукин.
Кирилл даже вздёрнул голову от этого, словно нарочно подстроенного, сочетания фамилий. Он поздоровался с мальчиками без следа своей уверенной скорой манеры. Витино лицо поразило его – так много неуловимо памятного заключалось в милой связи детских черт.
– Твою маму зовут Елизаветой Меркурьевной?
– Да, – смущённо ответил Витя. – Вы разве знаете?
– Ты… один у неё? – спросил Кирилл, после маленького замешательства.
– Один… Вот дядя Матвей живёт вместе с нами.
Старик кивнул:
– Мешкова внучонок…
Рагозин пристально наблюдал за Кириллом, но того как будто всецело занимали дети.
– Вы давно дружите? – обратился он к Павлику, разглядывая его почти так же настойчиво, как только что изучал Витю.
– Мы все время дружим, – смело ответил Павлик и обернулся на Дорогомилова: – Правда, Арсений Романыч?
Говоря с мальчиками, Кирилл, против воли, непрерывно слышал присутствие Дорогомилова, и ему мешало чувство, что этот неожиданный пришелец ждёт его взгляда и тоже непрерывно и как-то особенно ощущает его присутствие. Как ни изумила его встреча с сыном Лизы и одновременно с братом Аночки, он будто умышленно затягивал с ними разговор, чтобы овладеть собой и спокойно ответить на ожидающий взгляд Арсения Романовича. Он смутно знал этого человека, но с очень ранних лет таил к нему бессознательную неприязнь, которая позже, когда стала известна история гибели отца, превратилась в затаённую вражду. Кириллу в детстве нравились уличные мальчишки, дразнившие Дорогомилова Лохматым, и про себя он называл его не иначе.
– А это Дорогомилов, будьте знакомы, – приподнято сказал Рагозин.
И Кирилл произнёс по слогам с холодной отчётливостью – Из-ве-ков! – и в упор уставил глаза на Лохматого, и увидел на его старом смятенном лице бумажную бледность. Тогда он тотчас решительно ответил на свой бередивший чувство скрытый вопрос: да, виноват! И ему захотелось во всеуслышанье грубо спросить: скажите, где утонул мой отец? Или уж ещё злее: где вы утопили моего отца?
Но едва он ощутил трепещущее и в то же время обрадованное рукопожатие Арсения Романовича, совсем другой вопрос явился его мысли и отрезвил его. Не испытывает ли – подумал он – не испытывает ли тот, кто спасся из беды, всегда какую-то свою вину перед тем, кто от этой беды погиб? Может ли он быть спокоен, даже если сделал все, чтобы спасти погибшего?
– Знаешь, Кирилл, – все ещё возбуждённо сказал Рагозин, – я ведь в десятом году уцелел благодаря Арсению Романовичу.
– Ах, что вы, ах, что! – взмахнул шляпой и весь заколыхался Дорогомилов, протестующе и потрясённо. – Совсем не то, совсем! И не надо, что вы!