
Поэзия и проза Древнего Востока
Где желанная пристань?
Эту боль в моем сердце
Мне ничем не утешить,
И клубок моих мыслей
Мне никак не распутать.
Повернул свою лодку
И иду по теченью —
Поднялся по Дунтину
И спустился по Цзяну.
Вот уже и покинул
Колыбель моих предков
И сегодня волною
На восток я заброшен,
Но душа, как и прежде,
Рвется к дому обратно,
Ни на миг я не в силах
Позабыть о столице.
И Сяну за спиною,
А о западе думы,
И я плачу по Ину —
Он все дальше и дальше.
Поднимаюсь на остров,
Взглядом дали пронзаю:
Я хочу успокоить
Неутешное сердце.
Но я плачу – земля здесь
Дышит счастьем и миром,
Но скорблю я – здесь в людях
Живы предков заветы.
Предо мною стихи
Без конца и без краю,
Юг подернут туманом —
Мне и там нет приюта.
Кто бы знал, что дворец твой
Ляжет грудой развалин,
Городские Ворота
Все рассыплются прахом!
Нет веселья на сердце
Так давно и так долго,
И печаль за печалью
Вереницей приходят.
Ах, дорога до Ина
Далека и опасна;
Цзян и Ся протянулись
Между домом и мною.
Нет, не хочется верить,
Что ушел я из дома,
Девять лет миновало,
Как томлюсь на чужбине.
Я печалюсь и знаю,
Что печаль безысходна.
Так, теряя надежду,
Я ношу мое горе.
Государевой Ласки
Ждут умильные лица.
Должен честный в бессилье
Отступить перед ними.
Я без лести был предан.
Я стремился быть ближе,
Встала черная зависть
И дороги закрыла.
Слава Яо и Шуня,
Их высоких деяний,
Из глубин поколений
Поднимается к небу.
Своры жалких людишек
Беспокойная зависть
Даже праведных этих
Клеветой загрязнила.
Вам противно раздумье
Тех, кто искренне служит.
Вам милее поспешность
Угождающих лестью.
К вам бегут эти люди —
Что ни день, то их больше.
Только честный не с вами —
Он уходит все дальше.
Я свой взор обращаю
На восток и на запад.
Ну когда же смогу
Снова в дом мой вернуться!
Прилетают и птицы
В свои гнезда обратно,
И лиса умирает
Головою к кургану.
Без вины осужденный,
Я скитаюсь в изгнанье,
И ни днем и ни ночью
Не забыть мне об этом!
С Камнем в объятиях[381]
Прекрасен тихий день в начале лета,
Зазеленели травы и деревья.
Лишь я один тоскую и печалюсь
И ухожу все дальше, дальше к югу.
Все беспредельно пусто предо мною,
Все тишиной глубокою укрыто.
Тоскливые меня терзают мысли,
И скорбь изгнанья угнетает душу.
Я чувства сдерживаю и скрываю,
Но разве должен я скрывать обиду?
Ты можешь обтесать бревно, как хочешь,
Но свойства дерева в нем сохранятся.
Кто благороден, тот от злой обиды
Своим не изменяет убежденьям.
Нам надо помнить о заветах предков
И следовать их мудрости старинной.
Богатство духа, прямоту и честность —
Вот что великие ценили люди.
И если б Чуй[382] искусный не работал,
То кто бы знал, как мудр он и способен.
Когда мудрец живет в уединенье,
Его глупцом слепые называют.
Когда прищуривал глаза Ли Лоу[383],
Незрячие слепым его считали.
И те, кто белое считают черным
И смешивают низкое с высоким,
Кто думает, что феникс заперт в клетке,
А куры – высоко летают в небе;
Кто с яшмой спутает простые камни,
Не отличает преданность от лести,—
Те, знаю я, завистливы и грубы,
И помыслы мои им непонятны.
Суровый груз ответственности тяжкой
Меня в болотную трясину тянет.
Владею драгоценными камнями,
Но некому на свете показать их.
Обычно деревенские собаки
Встречают злобным лаем незнакомца.
Чернить людей, талантом одаренных,—
Вот свойство подлое людей ничтожных.
Во мне глубоко скрыто дарованье,
Никто не знает о его значенье.
Способен я к искусству и наукам,
Но никому об этом не известно.
Я утверждать стараюсь справедливость
Я знаю, честность у меня в почете.
Но Чун-хуа[385] не встретится со мною,
И не оценит он моих поступков.
О, почему на свете так ведется,
Что мудрецы рождаются столь редко?
Чэн Тан и Юй[385] из старины глубокой
Не подают ни голоса, ни вести.
Стараюсь избегать воспоминаний
И сдерживать нахлынувшие чувства.
Терплю обиды я, но верен долгу,
Чтобы служить примером для потомков.
Я ухожу, гостиницу покинув,
В последний путь под заходящим солнцем.
И скорбь свою и горе изливая,
К границе смерти быстро приближаюсь.
Юань и Сян[386] раскинулись широко
И катят бурные, седые волны.
Ночною мглой окутана дорога,
И даль закрыта мутной пеленою.
Я неизменно искренен и честен,
Но никому об этом не известно.
Бо Лэ давно[387] уже лежит в могиле,
И кто коней оценит быстроногих?
Жизнь каждого судьбе своей подвластна,
Никто не может избежать ошибок.
И, неуклонно укрепляя душу,
Я не пугаюсь приближенья смерти.
Все время я страдаю и печалюсь
И поневоле тяжело вздыхаю.
Как грязен мир! Никто меня не знает,
И некому свою открыть мне душу.
Я знаю, что умру, но перед смертью
Не отступлю назад, себя жалея.
Пусть мудрецы из глубины столетий
Мне образцом величественным служат.
Ода мандариновому дереву
Я любуюсь тобой —
мандариновым деревом гордым,
О, как пышен убор твой —
блестящие листья и ветви.
Высоко поднимаешься ты,
никогда не сгибаясь,
На прекрасной земле,
где раскинуты южные царства.
Корни в землю вросли,
и никто тебя с места не сдвинет,
Никому не сломить
вековое твое постоянство.
Благовонные листья
цветов белизну оттеняют,
Густотою и пышностью
радуя глаз человека.
Сотни острых шипов
покрывают тяжелые ветви,
Сотни крупных плодов
среди зелени свежей повисли,
Изумрудный их цвет
постепенно становится желтым,
Ярким цветом горят они
и пламенеют на солнце.
А разрежешь плоды —
так чиста и прозрачна их мякоть,
Что сравню я ее
с чистотою души благородной.
Но для нежности дивной
тончайшего их аромата,
Для нее, признаюсь,
не могу отыскать я сравненья,
Я любуюсь тобою,
о юноша смелый и стройный,
Ты стоишь – одинок —
среди тех, кто тебя окружает.
Высоко ты возвысился
и, никогда не сгибаясь,
Восхищаешь людей,
с мандариновым деревом схожий.
Глубоко твои корни
уходят в родимую землю,
И стремлений твоих
Охватить нам почти невозможно.
Среди мира живого
стоишь независим и крепок
И, преград не страшась,
никогда не плывешь по теченью.
Непреклонна душа твоя,
но осторожны поступки,—
Ты себя ограждаешь
от промахов или ошибок.
Добродетель твою
я сравню лишь с твоим бескорыстьем,
И, живя на земле,
как луна и как солнце, ты светел.
Все года моей жизни,
отпущенные судьбою,
Я хочу быть твоим
неизменным и преданным другом!
Ты пленяешь невольно
своим целомудрием строгим,
Но за правду святую
сражаешься стойко и твердо.
Пусть ты молод годами
и опытом не умудрен ты,—
У тебя поучиться
не стыдно и старцу седому.
С поведеньем Бо И
я сравнил бы твое поведенье,
Да послужит оно
для других благородным примером.
Цюй Юань (340—278 гг. до н. э.) – первый поэт древнего Китая, имя которого дошло до нас. Переводы взяты из «Антологии китайской поэзии» в четырех томах, ГИХЛ, М. 1957.
Сун Юй
Ветер (Поэма)
В уделе Чу князь Сян гулял и развлекался в своем дворце, им названном Терраса Орхидей. Сун Юй, Цзин Ча – ему прислуживали оба. Вдруг ветер явился, донесся к нему он в свистящем порыве... И князь распахнул свой халат, и в ветер встал. Сказал: «Ах, как приятен этот ветер! Что ж, им я вместе наслаждаюсь с простым, совсем простым народом?»
Сун Юй в ответ сказал: «Нет, этот ветер только ваш, великий государь! Простой же человек, – куда ему совместно с вами наслаждаться!» А князь ему: «Послушай, ты! Ведь ветер – что? Дух между небом и землею. Является порывами сплошными, не различая, кто здесь знатный и кто простой, кто здесь по положению высок, кто низок, ко всем, ко всем он проникает. А ты один здесь говоришь, что этот ветер мой. Ну что теперь найдешь ты сказать мне в объясненье?»
Сун Юй ответил: «Ваш раб слыхал от своего наставника былого, что стоит дереву скривиться в крюк, как на него уже летят гнездиться птицы; и стоит лишь образоваться щели, как ветер уж влетел. И если то, что он сказал мне, верно, то дуновенье ветра одно с другим не совпадает также».
И князь спросил: «Скажи, откуда, как родится ветер?»
Сун Юй в ответ: «Скажу. Родится ветер на земле. Вздымается он от верхушек плавучих зеленых кувшинок. Захватывает своею струей и овраги. Свирепствует во весь размах в отверстиях земных мешков... Взлезает на хребет Тайшаньских гор и пляшет у подножья сосен, туй. Порывом легким налетает плынг-планг...
Вот взвился ураганом он, вот пламенем свирепствует. Хунг-хунг – гремит, как гром. Кружит в пещерах и потом со всех сторон рванется вдруг навстречу всем. Скалы свергает и валит деревья, насмерть сражает леса и кусты...
Но вот теперь, когда слабеет он, то начинает разлетаться, делиться на какие-то потоки. На яму налетит, ударит в порог двери. И все тогда милее и новее, светлеет и блестит. Он то уходит, разлетаясь повсюду, то вновь возвращается. И тогда этот ветер-мужчина становится чист и прохладен, порывами вздымается вверх или книзу идет, лезет, валит через стены высокие города-крепости или влетает в глубокий дворцовый покой. Коснется цветка иль листка и дыханьем его воздымает. Разгуливает то там, то здесь средь кассий и перцев душистых; летает, порхает по бурной поверхности вод. Вот сейчас прикоснется он к самому сердцу фужуна-мимозы... Облавою идет на купы орхидей, приникает плотно к цинь иль к астре, накроет свежий ряд магнолий, захватит линию душистых тополей. Покружит в пещере и вырвется снова к холмам. И когда сиротеть начинают уныло душистые купы цветов, тогда только он заснует, закружит по строеньям, дворам, во дворце и на север поднимется к яшмовым залам его. Влетит он под полог атласный, проникнет в глубокий альков. Тогда только может назваться тот ветер ветром величества вашего, князь! Поэтому, когда он, этот ветер, на человека попадает, то обдает прохладою свежей, от чистого холода тот даже вздыхает. А ветер чистейший, свежейший, струями холодными действующий, больных исцеляет и хмель разрушает. Он глаз наш и слух проясняет, он телу здоровье дает, благотворно влияя на нас. Вот этот ветер и есть тот самый, который называю я мужчиной, ветром вашим, государь!»
Князь сказал: «Отлично, да, именно отлично ты рассудил об этом деле. А вот теперь о ветре тех простых людей могу ли я услышать от тебя?»
Сун Юй ответствовал ему в таких словах: «Скажу, что тот ветер простых как-то глухо, незаметно поднимается откуда-то, из бедных тупиков и захолустья, столбом вздымая сор и пыль... Какими-то клубами он валит и удручающе застаивается, суется в ямы и на двери наседает, кучи песка шевелит, мертвою дует золой... В исступление приводит грязью нечистот, вздымает всякое вонючее гнилье... Косой струей вползает он в горшок с пробитым дном для окон[388] и появляется в жилище человека. Поэтому, когда подобный ветер на человека попадает, сплошная мерзость нечистот, склубившиеся в ней тоска и омерзенье, бьет гнусной теплотой, с собой приносит сырость. Он в сердце вселяет страданье и горе, рождает болезни и жар причиняет... На губы попадет – растрескаются губы, на глаз набросится – ослепнет человек... У человека сводит рот, его тошнит и кашель мучит. Ни смерть, ни жизнь – и нет конца.
Вот то, что называю я женским, самочным ветром простого народа!»
Дэнту-сладострастник (Поэма)
Вельможа Дэнту, неся службу у князя чуского Сян-вана, старался очернить Сун Юя и говорил: «Юй – вот какой: с виду – наружностью – он тихий, спокойный красавец; много во рту у него ловких словес, что не всякий, пожалуй, поймет... Меж тем он по натуре сладострастник, и я б хотел, чтоб государь с ним вместе не входил, не выходил из апартаментов дворца, лежащих позади парадных».
Князь об этих словах Дэнту спросил Сун Юя. Юй сказал; «Что я по наружности, внешности, спокоен, выдержан, красив, то это мне дано от неба. Что у меня во рту много ловких словес, что не всякий, пожалуй, поймет, то этому учился я у своего учителя. Но что касается того, что женолюбив, мол, я и сладострастник, то этого, скажу вам, государь, во мне нет совершенно».
Князь сказал: «Ты не любитель женщин, вот как! Есть у тебя на это что сказать? Коль есть, останься у меня, коль нет, в отставку уходи».
Юй сказал: «Красавиц нашей Поднебесной нет лучше, чем у нас здесь, в Чу. Но средь очаровательниц из Чу нет равных, государь, живущим у меня в селе; а из красавиц на селе нет равных, государь, дитяти моего соседа. А дочь соседа моего вот какова; прибавить один только дюйм ей, так будет она уже слишком длинна; убавить ей дюймик один лишь, так будет она чересчур коротка. Белил на лицо положить ей, так будет излишне бела; румян ей придать, так будет излишне красива. Брови у ней – что крылья у зимородка; кожа у ней снег белый мне напоминает. Талия – вроде рулона чистейшего шелка; зубы у ней – словно держит во рту она раковинки. И стоит ей ласково так улыбнуться – с ума сведет весь город (как Янчэн), в неистовство введет другой (как, например, Сяцай).
И тем не менее вот эта девушка все лезет на забор и на меня все смотрит, государь. Так длится третий год, а до сих пор я все не соглашаюсь. А вот Дэнту, тот не таков. Жена его с лохматой головой, с кривулей вместо уха и боком как-то ходит, сутулая какая-то. Да ко всему тому парша у ней и геморрой. Дэнту ж обожает ее и дал ей родить пятерых. Вы хорошенько взвесьте, государь, который же из нас двоих любитель женщин, сладострастник настоящий?»
Как раз во время разговора из Цинь пришедший Чжан Хуа, вельможа тамошний известный, стоял тут рядом с ним. Он выступил вперед и так сказал об этом государю: «Сейчас перед вами Сун Юй хвалил непомерно соседскую деву, которая, думает он, своей красотою дурачит и сводит с ума. Не так ли, ведь правда? Я сам, государь, считаю себя соблюдающим честь и порядочность деятелем, но должен сказать, что в сравненье с ним не иду. И все же я думаю так, что какая-то девка из чуской глуши навряд ли заслуживает, чтоб о ней здесь вести разговор перед лицом великого монарха. А я, государь, по убожеству, скромности личной, о том, что я видел своими глазами, пожалуй, не смею сказать».
Князь сказал: «А ты попробуй и скажи, дай скромному величеству послушать».
Вельможа ответил: «Слушаю-с, слушаю-с! Я, ваш покорнейший слуга, когда-то в юности своей свершал далекие поездки и повидать успел все девять областей Китая. Своими ногами прошел я все важные местности и города во всех направлениях света. Я вышел прямо из Сяньяна, я веселился, знаете, в Ханьдане, и я разгуливал привольно по Чжэн и Вэй, по берегам и Цинь и Хуэй.
Однажды – было то весной, весна была уж на исходе и подходило дело к лету, и даже к полному разгару. Пели чудесно дрозды... И девушки толпой пошли по тутовым делам. А красавицы этой деревни в цветущей, чудесной своей красоте сияньем каким-то полны, прекрасные статью своей и фигурой, лицом прямо очаровательны были; и их лицу не нужно было ни румян, ни украшений. Я, государь, взглянул на самую красивую из них, привел канон стихотворений[389] и так сказал: «Иду по большой, да, по большой, я дороге, тебя за рукав потяну». И я ей поднес роскошный цветок, в словах выражаясь весьма прихотливых.
На это невинность моя смущеньем ответила мне, свой взор на меня поднимая, ко мне же не шла. Затем в замешательстве полном своем движение сделала, чтоб подойти, на меня, тем не менее, уж не смотрела. Ее настроение было насыщено чем-то, движения стана же какие-то мало понятные мне. То потупляя взор, то поднимая взор, она смотрела так и этак... А по устам заметно было, что довольна, и на губах была улыбка. Украдкой взглянув на меня струею очей, она привела в ответ все тот же канон и сказала: «Разбуженный ветром, ветром весенним, который уже распустил всю свежесть и красоту, в чистом святом воздержании жди, знай и жди, чтоб дать мне любезную весть о себе... А если одаришь меня вот так, да, так, то лучше б, право, мне не жить». И, сказав это мне нерешительно как-то, она отказалась, отвергла меня.
А дело-то было какое? Ведь я ее замысловатыми словами готов был взволновать. Я всей как есть душой своей в ее был обаянии, глазами жаждал ее лица, умом же созерцал ее девическую честь. Она понять могла канон и соблюсти приличие, не ошибаясь как есть ни в чем. За это все она достойна похвалы».
Теперь князь Чуского царства сказал, что это хорошо. Сун Юй же не был уволен.
Сун Юй (290—223 гг. до н. э.) – последователь Цюй Юаня, поэмы которого средневековые филологи включали в собрание «Чуских строф», вместе со стихами Цюй Юаня. Перевод академика В. М. Алексеева публикуется по книге «Китайская классическая проза в переводах академика В. М. Алексеева», Изд-во АН СССР, М. 1959.
Цзя И
Ода памяти Цюй ЮаняАвгустейшую милость монарха я принял с поклоном:
Ожидаю заслуженной кары в Чанша.
Услыхав стороной, что поэт Цюй Юань знаменитый
Покончил с собою здесь, в водах Мило[390],
Прихожу к волнам Сяна[391] и им поручаю стенанье
И моленье тебе, о учитель-поэт.
Ты столкнулся с людьми беспримерно, безмерно дурными
И тогда погубил, уничтожил себя.
О, злосчастье! О, горе! О, стон! О, терзанье! О, крик мой!
Тебе выпало время невзгод, неудач.
И жар-птица и феникс засажены, загнаны в яму,
Ну, а совы, сычи – те сновали везде.
Сорный хлам, мелюзга возвеличены были в светлейших,
Клеветник, подлый льстец добивались всего.
Совершенные, мудрые люди дорогу свою искривили,
С дороги своей были сбиты,
Извращен был путь честных и стойких людей.
И считалось: что герой Суй-и[392] – это гадость,
Разбойники ж Чжэ[393] или Цяо[394] – честны.
Меч «Нечистых долой»[395] почитался тупейшим,
А ножи из свинца – острее других.
Ужасаюсь! О, горе, позор! Как мог так невинно страдать ты, поэт, и так безысходно?
Вдруг отбросили вон даты Чжоу сосуд[396], дорожить стали днищем горшечным!
А в колесницу впрягли изможденных волов, – тройкой в дышло ослов хромоногих.
А чудесный рысак, понурив оба уха, везет соляную телегу,
А ножи из свинца – острее других.
Ужасаюсь! О, горе, позор! Как мог так невинно страдать ты, поэт, и так безысходно?
Взять парадную шапку, надеть под подошву: на время – пожалуй,– а дальше?
О, страданье! Учитель, тебе одному это горе изведать досталось!
Вот, ода напевная:
Увы, увы! В твоей стране тебя не понял государь!
Ты одиноко горевал, кому б ты высказаться мог,
Порхая там, в глуби небес, высоко феникс улетел
И удалился от земли своею волей навсегда.
Святой дракон[397] из девяти слоистых бездн, пучин морских,
Ушел глубоко в бездну вод, чтоб сохранить свой чудный дар,
Он, презирая выдр, угрей, нырнет укрыться в тайники:
Ведь разве может жить он там, где жабы, где кишат глисты?
Всего дороже – это честь, святая честь, честь мудреца:
Уйти от грязных дел мирских, чтоб самому себя сберечь!
Подумать только, чтоб скакун дал вдруг себя связать, взнуздать!
Тогда где ж разница меж ним и псом домашним иль овцой?
Толкаться в хаосе мирском и вот в такую впасть беду!
Виной всех бед и катастроф, увы, учитель, был ты сам.
Пройти б тебе все «Девять стран», служа лишь князю «своему»[398]!
Зачем ты так облюбовал лишь это место, этот двор?
Порхает феникс там, в выси, – на много тысяч саженей
И смотрит, где сияет честь: туда садится он тотчас.
А там, где он увидит зло, опасный признак подлых дел,
Взмахнет тогда крылами он, все выше, выше отлетит.
...Полуаршинной глубины канавка грязная, дыра:
Вместит ли рыбу ту она, что может проглотить корабль?
А рыба кит, что поперек лежит и Цзяна[399] и озер,
Придется ль ей в работе быть на муравьиную орду[400]?
Цзя И (201-169 гг. до н. э.) – известный политический деятель и поэт. По преданию, свой плач по Цюй Юаню, начертанный на белом шелке, он бросил в реку в том месте, где утопился Цюй Юань, судьоа которого была во многом сходна с его собственной. Он также был оклеветан завистниками и не мог найти применения своему таланту. На пути в изгнание он и создал свою оду. Перевод В. М. Алексеева публикуется впервые.
Сыма Сян-жу
Там, где длинны ворота (Поэма)
Императрица из рода Чэней, супруга Доблестного сына, Воинственного августейшего монарха[401], в описываемое нами время, пользуясь его благосклонностью, стала чрезвычайно ревнива, и государь поселил ее отдельно, во дворце Длинных Ворот. Она предавалась там тоске и печали, думая о горе своем...
Затем прослышала она, что в городе Чэнду, который в область входит Шу[402], живет Сыма Сян-жу, что он искусней всех в стране под небом нашим в писании красивых сочинений. И вот она, взяв из казны сотню цзиней[403] желтого золота, дала жене Сян-жу, по имени Вэнь-цзюнь, иль Образованная Госпожа, чтоб та купила себе вина и чтобы это все пошло на строфы, объясняющие ее тоску и огорченье. И Сян-жу написал свое стильное произведение, имея в виду образумить владыку-монарха. Императрица Чэнь вновь удостоилась теперь фавора и сближенья. Вот что гласили слова его оды-поэмы.
«Скажите, какая там красивая женщина, да, красавица, ходит и бродит, шагает, в грустные думы свои погрузившись, Душа ее, уйдя за грани тела, потерявшись, не возвращается назад, обратно, да, и вид она имеет изможденный, вся высохла она, сидит, живет совсем одна.
Он говорил мне: «Ведь я утром буду уходить, а вечером к тебе опять приду – да, да, приду». А сам теперь и пьет, и ест, и забавляется, забыв обо мне. И в сердце его все испарилось сразу. Он мне изменил, и не вспомнит уже о былом: связался теперь с фавориткой своей и сблизился с нею! Я так бы желала, чтоб он мне соблаговолил бы вопросы поставить, меня допросить, чтоб сам повелел мне приблизиться снова – да, вновь подойти; чтоб мне удостоиться счастья вновь услышать, ценить драгоценный голос его. Соизволил сказать лишь пустые слова, а я-то надеюсь всей полной душой, да, искренне очень; но, мой повелитель, он так и не хочет меня осчастливить, приехать ко мне. Я в этих хоромах одна, как на дне и вся своим чувством захвачена – вся! А ветер летит, налетает, как вихрь, этот ветер!..
Взойду на Пахучую башню и стану с надеждою вдаль я смотреть, с надеждой смотреть; душа же до самых глубин охвачена сильным порывом, и вся, как поток, устремляюсь куда-то туда. А тучи плывут, тяжелыми грудами тучи со всех четырех заслонили сторон небосклон, да, отовсюду; и небо, бездонно-бездонное небо вдруг днем потемнело совсем. Гром прокатился, раскатами гром, и губы его восстали, восстали; но грохот от грома напомнил мне грохот того экипажа, в котором сидел государь. Вот летящая буря свернула с пути и влетает в ворота мои, во дворец; поднимает все занавеси и все пологи разом, и вдруг коричное дерево сплелось и запуталось все в корнях и ветвях – да, ветвях; а запах и острый, и резкий идет и идет. Великая птица павлин садится на дерево это и к нему приникает любовно... А черная там обезьяна свистит и стонет протяжно. Вот зимородок, изумрудная, синяя птица, сложила свои крылья, сюда прилетев, уселась совместно с другой. Фениксы, он и она, летают на юг и на север... Сердце мое полно до краев безысходной тоскою, дух, сбитый с пути, бушует вовсю, на меня изнутри нападает...
Спускаюсь с Террасы Пахучей, смотрю, озираюсь вокруг, вокруг озираюсь и медленным шагом иду потихоньку по самым глубоким дворцовым путям. Вот главная зала... Как глыба... Она упирается в небо – да, в самое небо... Строенья другие громадою темной с ней вместе поднялись и высятся к небу. По временам я прислоняюсь в истоме к флигелю направо, к востоку, да; смотрю на пестрые громады, и без конца, и без конца. Толкну в инкрустациях дверь, золоченые бляхи затрону – схвачусь я, их звук загудит, загудит, как звон колокольный какой-то. Перекладины двери моей из скульптурной магнолии все – да, все резные, карниз абрикосом ажурным отделан. Здесь целая сеть густая-густая деревьев, бродящих, качающихся; подперты пролеты утуном-деревом. Отделаны все редкими деревьями верхи колонн, их капители; неровными рядами они крепят упоры крыш. И в этот час все выглядит неясным и туманным, по одному могу лишь угадать другое – другое; а в общем кажется, как будто глыбы скал нависли сверху кое-как... А днем все пять цветов[404] слепят, один перед другим – слепят; блестят и огненно сверкают – сплошное яркое сиянье! И плотно так скрестились камни, нет – это черепицы крыш – да, крыш; напоминает их узор игру каких-то самоцветов. Везде растянуты сплошной, причудливою сетью там занавесы, да; свисают вниз перевитыми узлами чуской бахромы. Дотянусь до карниза дверей, чтобы сделать движенье какое-нибудь, да, чтобы двигаться мне, и смотрю на широкую панораму причудливых дворцовых помостов-террас.