
Время любить
– Значит, стихи сочиняешь? – сдерживая улыбку, полюбопытствовал Андрей.
– А что? Не веришь? Послушай…
И он принялся наизусть читать. При его голосе и дикции трудно было оценить стихи, но получалось довольно складно.
– В школе я был первым поэтом, – с гордостью сказал Михаил, беря деревянную ложку. – Штук десять я и вправду отстукал на твоей машинке…
– Это машинка отца.
Супронович вытаращил на него глаза, зашлепал губами:
– Ая-яй! Вадима Федоровича я сильно уважаю…
– А меня, значит, нет? – улыбнулся Андрей.
– Понимаешь, опохмелиться было нечем, зашел к вам…
– Зашел?
– Вадим-Федорович меня тоже уважает, я ему свои стихи читал…
– Ну ладно… – у Андрея язык не повернулся сказать «украл», – взял бутылки, правда, это принадлежит Дерюгину…
– Дерюгину? – огорчился Михаил. – Тогда надо будет купить и поставить на место: этот всю плешь проест участковому, а тот спит и видит меня за решеткой.
– Зачем машинку взял? – спросил Андрей. – Да еще с отпечатанным листом.
– Это ты про нашу Андреевку пишешь? – взглянул на него хитрыми водянистыми глазами Михаил.
– Где лист?
Супронович полез в карман узких бумажных брюк и достал смятый лист с отпечатанным текстом. Андрей разгладил его, положил на стол.
– Батя твой лучше пишет, – ухмыльнулся Михаил. – Небось все, что ты напишешь, потом перечиркает? Наверное, и книжку за тебя напишет. И будет у нас два писателя Казаковых!
– У меня фамилия Абросимов, – спокойно заметил Андрей.
Он не переставал удивляться Супроновичу: только что спас его от крупной неприятности, а он уже хамит… Впрочем, Андрея не так-то просто было вывести из себя, он без злости, скорее, с интересом слушал Михаила. В этом человеке с неприятной ухмылкой уживались подхалимство, самоуничижение, зависть и наглость… Может, и впрямь пишущую машинку он взял не для продажи? Прихватил он ее для того, чтобы досадить Андрею, а мысль продать возникла у него, очевидно, позже. С похмелья. Андрей не раз видел Михаила у них в доме – действительно, он заходил к отцу, чтобы попросить в долг трешку. Федор Федорович Казаков и Григорий Елисеевич Дерюгин никогда не давали ему денег. Трезвый, приносил отцу тетрадные листы со своими стихами, отец подолгу с ним обсуждал их достоинства и недостатки. Михаил кивал головой, морщил свое лицо в угодливой улыбке, забирал листки и уходил. Как то Андрей спросил отца, есть ли у Михаила хоть намек на талант. Вадим Федорович оказал, что талант – это слишком громкое слово, а вот некоторыми способностями молодой Супронович явно обладает, но у него не хватает культуры. Стихи его подражательны, но на десять – двадцать плохих нет-нет и мелькнет одно интересное. Андрей как-то тоже почитал стихи Михаила и не обнаружил ни одного талантливого. Он так и заявил Супроновичу. Тогда тот с кривой улыбкой своим невнятным хрипловато-гнусавым голосом прочел несколько стихотворений Роботова.
– Написано почти как и у меня, – насмешливо посмотрел на него Михаил. – А его читают по радио, показывают по телевидению, исполняют его песни…
Андрей, услышав по радио песню на слова Роботова, выключал радио, а вот Миша Супронович взял его за образец! И утверждает, что он, Супронович, тоже может называться поэтом! И писал про слесарную мастерскую, школьную футбольную команду, про соседскую козу, которая объела две яблони в саду, даже про паровоз, который стоит под парами и не знает, куда направиться…
В общем, с той осенней встречи Миша Супронович – он был на год старше Андрея – как-то незаметно вошел в их семью, стал тем самым незваным гостем, который мог запросто прийти к ним. Пока Андрей работал в Афганистане, Супронович перебрался из Андреевки в Ленинград, устроился на завод резиновых изделий, хвастался, что в многотиражке печатают его стихи, даже одно опубликовали в газете «Смена» под рубрикой «Рабочие поэты». Новый год Казаковы, как правило, встречали на улице Чайковского все вместе. И Миша Супронович был тут как тут.
Вот и сегодня он пожаловал на новую квартиру Андрея и Марии в воскресенье. Позже они узнали, что в субботу Супронович по-прежнему наведывается к родителям Андрея, а на Кондратьевский с этой поры стал приходить к обеду по воскресеньям. Наверное, в каждой семье есть хотя бы один такой дальний родственник, которого надо воспринимать как неизбежное зло. Миша не мог не заметить, что Оля Казакова и Мария Абросимова не жалуют его, больше того, когда на пороге появлялся Супронович, у них лица вытягивались и все из рук валилось.
После обеда, против обыкновения, Миша вдруг заторопился, сказав, что у него через час свидание, и при этом скорчил такую значительную физиономию, что Мария прыснула.
– На свадьбу-то пригласишь? – спросила она.
– До свадьбы еще далеко, – солидно заметил Супронович. – Это ответственный шаг в жизни человека.
– Неужели тебе не хочется иметь свой дом, семью? – спросила Маша. Ее явно обрадовало желание Миши пораньше уйти. Она уже настроилась, что он проторчит у телевизора до ужина, а у них сейчас столько дел!
– Всему свое время, – с ухмылкой изрек Миша. – Спасибо за обед, все было вкусно.
– Ты знаешь, почему он пораньше смылся? – закрыв за ним дверь, сказала мужу Мария.
– Человек спешит на свидание…
– Он испугался, что придется тебе помогать ворочать мебель, устанавливать книжные полки…
– За что ты его так не любишь?
– Я не верю, что найдется девушка, которая выйдет за него замуж, – сказала Мария. – Он весь насквозь фальшивый, как и его бездарные стихи.
– Миша Супронович – единственный, кто искренне считает поэта Роботова своим учителем… – рассмеялся Андрей.
– А ты знаешь, милый, он ведь тебя ненавидит, – задумчиво глядя на мужа, уронила Мария.
– Вроде бы не за что, – согнав улыбку с лица, ответил Андрей. – Я ему делал только добро. Спас от милиции, познакомил с хорошими молодыми поэтами, по-моему, всегда радушно встречаю его… С чего бы ему меня ненавидеть?
– Он относится как раз к тому типу людей, которые ненавидят тех, кто делает им добро, – очень серьезно сказала Мария. – И таких, кстати, немало. Тебе, писателю, надо было бы это знать.
– Я не девушка, чтобы кто-то любил меня, – отмахнулся Андрей.
Он уже взобрался на стремянку и стал прикреплять шурупами полку. Ранее он выдолбил шлямбуром две дырки, забил в них деревянные пробки. Мария, задрав голову, смотрела на него.
– Он тебе люто завидует, радуется любой твоей неудаче – ты заметил, как у него загорелись глаза, когда ты сказал, что тебе завернули в журнале повесть? И случись какая беда – он тебе никогда не поможет.
– Я не нуждаюсь ни в чьей помощи, – сказал Андрей и ударил по шурупу молотком. В лицо брызнула белая крошка. Поморгав, он отклонился в сторону и стал орудовать отверткой.
– Андрей, как ты думаешь, каких людей на свете больше – хороших или плохих?
– Я считаю, что хороших больше, – помолчав, ответил он. Чтобы удобнее было завинчивать тугой шуруп, он обхватил полку свободной рукой. – Только стоит ли так резко разделять людей на хороших и плохих? Может, это и банальность, но в каждом человеке есть и положительное и отрицательное, наверное, это закон жизни. Два разных полюса. Если человек больше соприкасается с хорошими людьми, чем с плохими, он и сам становится лучше. А потом, может ли кто-нибудь честно сказать про себя – хороший он человек или плохой?
– Ты – хороший, – убежденно сказала Мария.
– Это с твоей точки зрения, – рассмеялся Андрей, опуская руку с отверткой и сверху вниз глядя на жену. – А вот Миша Супронович, по-видимому, другого мнения обо мне. И наш главный редактор издательства считает меня выскочкой, когда я на редакционных совещаниях возражаю ему. Николай Петрович Ушков тоже не благоволит ко мне… Он тоже, как и Миша, убежден, что это отец тащит меня в литературу, правит мои рассказы…
– Ему-то какое дело? – удивилась Мария.
– По-твоему, он хороший человек? – ответил вопросом на вопрос Андрей.
– По крайней мере, производит впечатление умного человека… – не сразу ответила Мария.
– И плохие люди бывают умными…
– Я его мало знаю.
– Как-то давно, когда я еще был студентом, Ушков стал просвещать меня насчет загадочности человеческой души, вспомнил Достоевского, Фолкнера, говорил о каких-то тайных пружинах внутри нас, которые неподвластны уму и воле… Смысл, наверное, в том, что даже самый положительный человек живет и не подозревает, что при определенных обстоятельствах способен совершить преступление… Как Раскольников у Достоевского.
– Николай Петрович любит умничать, – вставила Мария.
– Тайные пружины внутри нас… – произнес Андрей. – Не совсем точно, но верно. Человек – это загадка не только природы, но загадка и для самого себя. Гениальные писатели не могли до конца постичь не только человеческую душу, но и самих себя.
– А Достоевский?
– Он приблизился к истинному пониманию человеческой сущности, причем приоткрыл, главным образом, то непостижимое в людях, что запрятано в самые потайные уголки нашего сознания. Нащупал вот эти самые тайные пружины, которые могут человека сделать преступником или чудовищем. Заметь, Достоевского почему-то больше всего занимали внутренние, темные стороны человеческой души.
Когда Андрей начинал волноваться, он жестикулировал. Стоя на стремянке и держа в одной руке отвертку, он потерял равновесие, схватился за полку, и та со скрежетом полетела вниз. Мария едва успела отпрянуть, тяжелая полка грохнулась на паркет у самых ее ног.
– Боже! – вскричал Андрей, спрыгивая на пол. – Не задело?!
Красноватая пыль припорошила его лоб, темно-русые волосы.
– Ты дрожишь? – удивилась Мария. Она не успела даже испугаться. И не понимала волнения мужа.
– Больше никогда не стой рядом, когда я долблю эти проклятые дырки и вешаю полки! – с гневом вырвалось у него. Он отстранил от себя жену, заглянул ей в глаза, только сейчас она заметила, что он бледный, как стена, которую недавно долбил. – Лучше бы она мне на голову свалилась…
– Успокойся ты, – гладила она его мягкие короткие волосы. – Ничего ведь не случилось?
– Знаешь, о чем я сейчас думаю?.. – проговорил он, глядя мимо ее плеча на дверь. – Я был бы самым несчастным человеком на свете, если бы с тобой что-нибудь случилось, Маришка! Живешь, смеешься, рассуждаешь на философские темы, а рядом с жизнью бродит смерть с косой…
– Уж тогда с молотком, – улыбнулась жена.
– Жизнь, смерть, любовь – вот вечные истины в нашем мире.
– Может, с полигона уже летит к нам атомная ракета, – в тон ему сказала Мария. – Летит, а мы ничего не знаем. И глазом не успеем моргнуть, как очутимся на том свете… Есть ли он, тот свет?
– Нам и на этом хорошо, – поцеловал ее Андрей. – А войны не будет. Не должно быть! Я верю, что на земле больше умных, хороших людей, чем выродков, человеконенавистников, подонков… Да и кому нужна война, в которой не будет ни победителей, ни побежденных?
– Грозят же… – прошептала Мария.
Ей вдруг стало спокойно и тепло. Она слушала Андрея и удивлялась, что он как-то особенно торжественно произносит все эти слова, которые каждый день они слышат по радио и телевидению, читают в газетах.
– Сейчас тысяча девятьсот восемьдесят шестой год. – Андрей долгим взглядом посмотрел Марии в глаза: – Ты знаешь, я вчера подал заявление в партию. Вот вдруг почувствовал, что я должен быть с ними, коммунистами. То, что сейчас происходит, – это тоже революция. Могу ли я быть в стороне? Прости, что мои слова звучат по-газетному, но я и есть журналист.
– Уж ты-то никогда в стороне не был, – засмеялась Мария. – И не будешь! Не такой ты человек.
– Лишь бюрократам, консерваторам, жулью и алкоголикам не по нутру перемены, – продолжал Андрей. – А как чиновники держатся за свои кресла! Литературные чинуши из кожи вон лезут, чтобы убедить всех, что они за перемены, а сами спят и видят во сне старые времена, когда были неуязвимы. Верю, что, если сами не уйдут, их сметет свежий ветер…
– И Вадим Федорович рассуждает, как ты, – вставила Мария.
– Все честные люди думают так.
– Наверное, нужно не только думать, но и действовать?
– Я готов действовать пером и кулаками! – вырвалось у Андрея.
– Сейчас нужны острые, сердитые вещи, а ты… ты, Андрей, добрый.
– Это я с тобой и маленьким Ванькой, – рассмеялся Андрей, но вдруг снова погрустнел. – Так интересно сейчас жить, а мы с тобой…
– Говорим о смерти?
– К черту дырки, полки, молотки! – засмеялся он. – Одевайся, идем в сад за Ваней! Я помню, отец мне, маленькому, говорил, что я, наверное, полечу в пассажирской ракете на Луну или Марс… Может, я не полечу, но вот то, что наш Ванька полетит к дальним звездам, это факт, Маша!
– Пусть лучше он сажает деревья на Земле, – сказала Мария. – Только и слышишь, что леса вырубают, реки-озера мелеют, птицы-звери гибнут… Зачем ему лететь на Марс, если на Земле дел по горло?
– Говорю же, ты умница, Маша! – обнял жену Андрей. – Настоящая земная женщина!
– А ты инопланетянин? – улыбнулась она.
– Пишут же некоторые ученые, что жизнь занесена на Землю из космоса, – сказал Андрей. – А впрочем, вот что сказал Гёте… – Он откинул взлохмаченную голову назад и продекламировал:
Достаточно познал я этот свет,А в мир другой для нас дороги нет,Слепец, кто гордо носится с мечтами,Кто ищет равных нам за облаками!Стань твердо здесь и вкруг следи за всем:Для дельного и этот мир не нем.2
Последние несколько лет Вадим Федорович почти не ездил по Ленинграду на «Жигулях». Ему ведь не нужно было каждое утро спешить куда-то на работу. Его работа – письменный стол в кабинете, а если куда и надо пойти, например в издательство или в Дом писателей, то можно и пешком. Ведь гараж его находился от дома далеко, в получасе езды на автобусе. С утра он работал дома, а после обеда придумывал себе какое-нибудь дело и пешком отправлялся по городу. Так просто выходить на прогулки по городу он себя не приучил, вот в Андреевке – это другое дело, там он каждый вечер гулял вдоль железнодорожного полотна от водонапорной башни до висячего моста через Лысуху. Там он был один, никто не мешал ему думать, выстраивать сюжет очередной главы или просто любоваться окрестностями. В городе не бывает пусто, в любую погоду навстречу тебе текут толпы людей. Конечно, смотреть на незнакомые лица тоже интересно. Смотреть и угадывать профессии людей. Часто его поражало количество народа в будний день – такое впечатление, что половина города не работает. Или так много приезжих в Ленинграде? На Невском в любой час дня не протолкнуться, да и на других улицах идут и идут люди. Куда, спрашивается, идут? Понятно, не на работу. На работу люди едут утром, ну и после пяти часов по переполненному транспорту чувствуется, что они возвращаются домой. А днем? На этот вопрос Казаков так и не смог сам себе ответить. Не подойдешь же к человеку и не спросишь: дескать, что вы делаете на улице в рабочее время?..
Путь его в центр обычно пролегал от улицы Чайковского по набережной Фонтанки до моста, мимо Михайловского замка, его еще называют Инженерным. Эго несколько мрачноватое красное здание нравилось ему. Его построил по проекту Баженова архитектор Бренна на месте бывшего деревянного Летнего дворца. В этом замке в 1801 году был убит Павел I. Перед фасадом, обращенным к Летнему саду, в парке резвились спущенные с поводков собаки, а внизу, у горбатого моста, на льду Мойки зябли утки. Добросердечные женщины с детьми перегибались через чугунную ограду, бросали птицам куски булки. Тут же крутились вездесущие голуби и осторожные вороны. Лишь под мостом свинцово поблескивала полынья, а так вся Фонтанка и Мойка были схвачены льдом. Вадим Федорович тоже жалел уток, уже не первый год зимовавших в городе, не раз брал с собой хлеб и бросал им в воду. Если голуби и вороны чувствовали себя в десятиградусный мороз нормально, то скромные в своем коричневом оперении утки и радужные красавцы селезни – их почему-то было гораздо больше самок – явно приуныли. Ходили по льду медленно, вперевалку, то и дело поджимали под себя то одну, то другую красную озябшую лапу. И хлеб клевали равнодушно, уступая проворным голубям. А некоторые утки нахохлившись стояли на снегу в полудремотном состоянии.
Проходя мимо широких бетонных ступенек, ведущих к парадному входу, украшенному изящной колоннадой из бледно-розового мрамора и скульптурами, Казаков заметил, что собаки азартно играют красноватой утиной лапой, подбрасывают ее, отнимают друг у дружки, рычат. И он уж в который раз подумал, что в сильные морозы много уток гибнет на занесенных снегом берегах. Удивительно, что самые пугливые птицы, которых веками с силками, стрелами, ружьями преследовал человек, так быстро поверили ему – плавают на виду, чуть ли не из рук берут корм.
Размышляя о судьбе ленинградских уток, Казаков шагал по обледенелой тропинке старого парка. Причудливые черные деревья с заботливо наложенными на прогнивших боках цементными заплатками тянули обледенелые ветви друг к другу, некоторые были огромными, казалось, метелки их вершин царапают низкое облачное небо. Стоило пронестись по парку холодному порыву ветра – и деревья издавали тягучие стоны, а одно, с огромным дуплом, в которое мог бы забраться годовалый медвежонок, сипло басило. Эта странная музыка удивила Вадима Федоровича: сколько раз он тут проходил, но такого не слышал! Людей в парке было мало, попадались лишь молодые мамаши с детишками в колясках. Из-под целлулоидных козырьков колясок виднелись закутанные до глаз младенцы. Какой-то чудак в замшевой шапке и пальто с серебристым воротником одиноко сидел на садовой скамье с развернутой на коленях газетой. Чудаком его посчитал Казаков, потому что в мороз сидеть в заснеженном парке с газетой не каждому придет в голову.
– Добрый день, Вадим Федорович, – оторвавшись от газеты, сказал человек, когда Казаков уже миновал его.
Вадим Федорович обернулся и узнал секретаря райкома партии Борисенко Илью Георгиевича. Он видел его на заседаниях творческого актива, бывал секретарь и на писательских собраниях, а однажды он пригласил Вадима Федоровича в райком, и у них состоялся интересный разговор…
Здороваясь с ним, Казаков успел подумать, что странно вдруг встретить секретаря райкома в пустынном парке и еще в легкомысленной замшевой шапочке с завязанными на затылке клапанами. Борисенко приветливо улыбался.
– Вы куда собрались? На прогулку? – поинтересовался он.
– Я не спешу, – уклончиво ответил Казаков.
Как-то неудобно было говорить, что он идет в мастерскую за пылесосом, который вышел из строя. Оля готовится к зимней сессии, да ей и не под силу тащить такую тяжесть.
– Фельетон читал, – засовывая свернутую «Правду» в карман, говорил Борисенко. – Секретаря обкома партии сняли с должности за зажим критики… А сколько первых ушло на пенсию! Министры летят, начальники главков, директора заводов!
– А вам жалко? – сбоку бросил на него насмешливый взгляд Казаков.
Два года назад у него состоялся разговор с Борисенко в райкоме партии – Вадим Федорович честно ему рассказал обо всем, что происходит в Союзе писателей, о приеме в члены СП случайных людей. Секретарь выслушал, даже, что-то записал в блокнот, а на одном из собраний заявил, что райком доволен положением дел в писательской организации. Мог ли после этого уважать Вадим Федорович Борисенко?..
– Как это – жалко? – даже остановился тот. – Вы представляете, что такое снять с должности крупного руководителя? Куда он пойдет работать? На свой завод рядовым инженером?
– А хоть и вахтером на стройку, – резко заметил Казаков. – Если развалил работу на заводе или в министерстве, заелся, стал злоупотреблять властью, преследует людей за критику, значит, поделом ему дали по шапке! Приятно теперь слышать, как выступают люди, говорят правду в глаза, не скрывают свои недостатки, резко критикуют руководителей… Когда это было? Я что-то такого не припоминаю. Сплошная похвальба, подхалимство перед начальством, замазывание недостатков, очковтирательство! Вспомните хотя бы наши собрания, на которых вы присутствовали…
– Больше не буду на них присутствовать… – вставил Илья Георгиевич, но разгорячившийся Казаков не обратил внимание на его реплику.
– Тишь да благодать! И вы довольны, и вышестоящее начальство – мол, у литераторов все тихо, спокойно… Мы, кажется, с вами как раз об этом и толковали тогда, когда вы пригласили меня в райком? Я вам откровенно сказал, что стоит за этой тишью и благодатью. – Вадим Федорович повернулся к нему: – Хоть книги-то ленинградских писателей читаете? Или верите хвалебным рецензиям и статьям в газетах и журналах, которые пишут друг на друга бездарные писатели?
– Кругом бездари, один вы талантливый? – поддразнил Борисенко.
– Вот это и есть самое уязвимое место у любого писателя, – остыв, с грустью проговорил Казаков. – Сам о себе редко кто скажет, что он истинный талант. Вот я часто слушаю на творческих активах выступления некоторых партийных работников – ни один из них никогда не скажет свое мнение о той или иной книге. Честное слово, такое впечатление, что они не читают наших книг.
– Я помню, как много лет назад один партийный деятель публично похвалил кинофильм, поставленный по повести двух наших ленинградцев… Причем сказал, что фильм полезный и понравился его внукам… И что вы думаете? На следующий же день к директору издательства прибежали оба соавтора и потребовали, чтобы тот немедленно переиздал эту повесть массовым тиражом! А повесть-то была серой, хотя и на злободневную тему. Или другой пример. Недавно на собрании секретарь обкома обмолвился, что писатели требуют новых издательских площадок, а в магазинах полно книг, которые годами лежат на полках, и никто их не покупает. И вопреки установившимся правилам назвал фамилии авторов, чьи книги с прилавков прямиком идут в макулатуру… Слышали бы вы, какой потом поднялся в Союзе писателей переполох!
– Слышал, – улыбнулся Казаков. – Я был на этом собрании.
– Кто же в этом виноват? – с усмешкой посмотрел на него Борисенко. – Вы ведь выбираете правление, секретарей?
– Не лукавьте, Илья Георгиевич, – заметил Вадим Федорович. – Не мы выбираем, а как раз та самая масса, которую для этого и напринимали в Союз писателей. У них ведь большинство голосов.
– А мы обязаны считаться с мнением большинства, – сказал Борисенко.
– Вот мы и пришли к тому же самому, с чего начали: зачем писателям такой аппарат Союза, который печется не о литераторах и их нуждах, а главным образом создает тепличные условия для процветания и обогащения секретарей и их прихлебателей?
– Может, вы и правы…
Казаков удивленно взглянул на Борисенко: голос его сник, стал печальным. Шагая рядом по узкой обледенелой тропинке, Илья Георгиевич смотрел под ноги и тяжело вздыхал. Ростом он чуть ниже своего спутника, но гораздо шире, грузнее. На полном добродушном лице с маленьким ртом и карими неглупыми глазами задумчивое выражение. Казалось, он забыл про Казакова, лишь шарканье толстых подошв его зимних сапог нарушало тишину, да слышалось воронье карканье в парке. Они вышли к зданию Русского музея, Вадим Федорович хотел распрощаться с Борисенко, но тот вдруг сказал:
– Зайдемте ко мне, Вадим Федорович? Я живу на улице Ракова, рядом с Домом радио, угощу вас, как это теперь принято, чаем или кофе.
Казаков не переставал удивляться: обычно такой солидный, неприступный, хотя и вежливый, Илья Георгиевич больше общался на творческих собраниях с руководителями Союза писателей, в перерыве удалялся с ними в комнату для гостей на втором этаже, где можно было попить чаю, кофе. И выход из той комнаты был прямо в президиум. А тут вдруг к себе домой приглашает! Очевидно, Борисенко в отпуске, иначе чего бы ему на морозе рассиживаться в парке с газетой в руках? День-то рабочий, еще трех нет.
Просторная четырехкомнатная квартира Ильи Георгиевича находилась на четвертом этаже старинного здания, лестницы чистые; чтобы попасть в дом, нужно снаружи набрать код. Во многих домах в Ленинграде уже установлены радиофоны – нажмешь кнопку, и на любом этаже снимают трубку и спрашивают: кто это? А потом что-то щелкает, и дверь сама открывается. В доме Вадима Федоровича пока этого нет. По-прежнему на подоконниках лестничных площадок рассиживаются молодые люди, случается, ломают почтовые ящики, вытаскивают журналы, письма.
Они разделись в просторной прихожей и прошли в большую квадратную комнату, где у окна стоял письменный стол с двумя телефонами, а противоположная стена была уставлена застекленными полками с книгами. Очевидно, кабинет хозяина. Пока Борисенко хлопотал на кухне – в квартире, кроме них, никого не было, – Казаков подошел к полкам. Много философской и политической литературы, полные собрания сочинений Ленина, Горького, Бальзака, Диккенса, Джека Лондона, несколько секций уставлены историческими романами.
– А вот ваши коллеги, – показал на самые нижние полки Илья Георгиевич.