
Тьма в полдень
24/111-43.
Сегодня забегала Зоя – опять жаловалась на хозяев. У них в Берлине погиб во время налета кто-то из родственников, и они теперь просто измываются над ней. Я ей посоветовала заболеть, чтобы попасть в больницу; может быть, хозяева не станут ждать, пока она выздоровеет, и возьмут себе другую работницу, а ее потом отправят куда-нибудь на завод. Она говорит, что уже пробовала простудиться – обвязывала горло мокрой тряпкой и работала на сквозняке, но ничего не получилось. Это всегда так: когда нужно, не заболеешь. Показывала синяки, – хозяин ее недавно побил за то, что она сортировала рыбу и что-то напутала.
Я спрашивала у профессора, нет ли у него связей в трудовом управлении. К сожалению, он никого там не знает. Говорит: «А почему бы ей не убежать?»
Я очень удивилась, а потом он показал мне карту, и я подумала, что это не такая уж плохая мысль. Конечно, нужно все очень продумать.
26/111-43.
Э. проявил себя во всей красе. Вот уж удивительно: у такого отца и такой сын! Впрочем, наверное, он ведь тоже воспитывался в «Гитлерюгенде». Вчера ушел после обеда с родителями куда-то в гости, насколько я поняла, а потом вернулся около девяти один, совсем пьяный. Я услышала, как он возится с ключом, и открыла ему дверь, и он тут же меня схватил. Говорит: «Идем ко мне, стариков не будет еще долго». Это было так отвратительно, что я даже не очень испугалась. Оттолкнула его и вырвалась, он едва держался на ногах, а потом говорю: «Как вам не стыдно, ведете себя, как пьяный фельдфебель». Как ни странно, подействовало. Он только обругал меня и отправился к себе, держась за стенку. Потом было очень страшно, когда я сидела запершись в своей комнате и мне все казалось, что он вот-вот явится и начнет ломиться в дверь. Ну и тип. А сегодня держит себя как ни в чем не бывало, расхаживает со своим обычным скучающим видом. Воображаю, если бы я рассказала профессору! Хорошо, что отпуск у Э. скоро кончается.
29/111-43.
Опять говорила с профессором насчет Зои. Пожалуй, его план действительно хорош. Крестьянин, к которому он мог бы ее отвезти, живет возле Бад-Шандау, где мы были прошлым летом, а до границы оттуда километров десять. Если ей удастся пробраться на ту сторону, то чехи ее, конечно, спрячут. Я спросила, можно ли доверять этому бауэру; говорит, что можно, он знает его уже много лет.
А через границу ее удобнее всего переправить на грузовой барже, можно спрятаться в трюме. Профессор говорит, что у бауэра много знакомых шкиперов, которые постоянно ходят вверх по Эльбе.
30/111-43.
Сегодня часа два болталась на улице возле магазина Зойкиных хозяев: ждала трамвая, разглядывала витрины и т. п. Наконец удалось ее подстеречь, когда она вышла в булочную. Она сначала отнеслась к нашему плану с недоверием и вообще испугалась, но потом согласилась; терять-то ей, в общем, нечего. Времени, чтобы обсудить все подробно, у нас не было, поэтому договорились, что она придет ко мне, как только сможет.
2/IV-43.
Э. уехал. Накануне он рассорился с отцом, – профессор посоветовал ему сдаться в плен при первой возможности, а он наотрез отказался. Сказал, что он не слепой и давно видит, что Германия проиграла войну, но тем более считает своим долгом воевать до конца. «Я был бы подлецом, – сказал он, – если бы предал своих фронтовых товарищей в тяжелый час. Сдаться в плен, оставшись человеком чести, можно было в сороковом году, самое позднее – в сорок первом. Тогда это можно было еще рассматривать как акт протеста, но сейчас это уже не протест, а трусость. Я, Эгон фон Штольниц, офицер, а не крыса, бегущая с обреченного судна».
Разговор происходил в соседней комнате, я все слышала. Когда Эгон сказал насчет крысы, профессор долго молчал, а потом сказал: «Спасибо за откровенность, сын. Если казарменное понимание долга значит для тебя больше, чем все то, что я старался воспитать в тебе с детства, то говорить нам больше не о чем. Иди и выполняй свой «офицерский долг» до конца, во славу фюрера».
Потом он заперся до вечера у себя, там же и ужинал, а сегодня утром простился с Эгоном очень сухо. Сегодня опять весь день не выходит из кабинета. С фрау Ильзе была истерика.
12/IV-43.
Профессор отвез Зойку в Бад-Шандау. Только бы все сошло благополучно! Бауэр сказал, что постарается устроить ее на баржу, но неизвестно, сколько времени придется подождать, – может быть, недели две. Пока она будет жить у него. Я ей дала открытку с видом Эльбы; если пришлет, это будет условный знак, что все в порядке.
15/IV-43.
На Восточном фронте какое-то затишье. Немецкое наступление под Харьковом остановилось, видимо, из-за распутицы. Газеты много пишут о том, что летом начнутся какие-то новые операции гигантских масштабов. Видела в «Сигнале» снимки новых танков и пушек, но я ведь все равно ничего в этом не понимаю. В Берлине выступал как-то Геббельс на большом митинге, тоже обещал всякие победы. Теперь уже в это не верится.
18/IV-43.
У бедняги профессора были из-за меня неприятности в арбайтзамте. Несколько дней назад зашел наш блокляйтер Гешке по делам «Зимней помощи», и попал как раз во время обеда. Профессор ушел с ним в кабинет, а я вернулась к столу, – сидела я и фрау Ильзе. Дверь в коридор была открыта. Они там поговорили, потом вышли, и блокляйтер, раскланиваясь издали с хозяйкой, увидел меня. Ничего не сказал я ушел, а вчера прислали повестку из арбайтзамта. Профессор пошел, и ему там устроили такой нагоняй: как это он разрешает восточной работнице обедать за одним столом с немцами! Какой-то бонза кричал на него и топал даже ногами, а потом дал «Памятку по обращению с восточными работницами, занятыми в немецком домашнем хозяйстве», и велел выучить наизусть. Она теперь у меня, профессор сказал: «Следовало бы снести ее в клозет, но лучше возьми себе на память – когда-нибудь это будет любопытным историческим документом».
Очень неприятно, что так получилось из-за меня. Я сказала профессору, что, может быть, лучше мне питаться отдельно, но он обиделся, и я не настаивала.
21/IV-43.
К профессору заезжал его старый приятель из Мюнхенского университета. У них этой зимой раскрыли подпольную организацию. Вернее, не то чтобы раскрыли, а они сами себя выдали: во время сталинградского траура трое студентов медицинского факультета, в том числе одна девушка, днем, при всех, разбросали антифашистские листовки с верхней площадки лестницы в университетском здании. Их, конечно, тут же схватили, и через пять дней они были казнены.
Перед таким героизмом преклоняешься, но все-таки, по-моему, это безумие. Как можно предпринимать открытые действия в такое время? Отчасти это имеет смысл как пример, но многие ли способны ему последовать? Немцы сейчас или запуганы, или одурачены. Конечно, есть такие, как профессор, как эти трое студентов, но сколько их? И как раз та часть населения, которая больше всего способна к действию, т. е. молодежь, – именно она больше других подверглась влиянию нацизма. Тот же Эгон, например. Вырос в такой семье и оказался тупым, нерассужда-ющим фанатиком. Представляю, какое это горе для отца! И сколько в Германии таких семей! Нет, я не верю, что здесь возможно какое-то широкое антифашистское движение. Разве что вот такие отдельные случаи.
8/V-43.
Англо-американцы заняли Тунис и Бизерту. Лондон говорит, что скоро война будет перенесена на Европейский материк. Пока что они здесь воюют только в воздухе. Продолжаются налеты на Берлин и другие города. В Рурской области большое наводнение – разбомбили какие-то плотины.
10/V-43.
Наконец-то! Пришла та открытка, с почтовым штемпелем «Protektorat Bohmen und Mahren»[31]. Как я рада за Зойку! Надеюсь, там ей будет легче. Только бы не получилось осечки с документами, – ей ведь придется доставать какое-нибудь удостоверение личности. Я почему-то за нее теперь не боюсь. Хотя там тоже немцы, но все же совсем другое дело, когда можно рассчитывать на помощь местных жителей.
11/V-43.
Вчера капитулировали все немецкие и итальянские войска в Северной Африке. Наверное, для того, чтобы отвлечь внимание от этого события, газеты на все лады расписывают подготовку генерального наступления на Восточном фронте. Пока там тихо. У нас уже началось лето, стоит чудесная погода, все цветет. Скоро опять переезжаем в Шандау.
Мартовское контрнаступление Манштейна, отбросившее Воронежский и Юго-Западный фронты почти на полтораста километров от достигнутой ими в феврале линии Лебедин – Красноград – Синельниково, немецкие военные историки впоследствии назвали «чудом на Северном Донце» (явно в противовес «чуду на Волге»). Но, так же как не было никакого чуда в нашей победе под Сталинградом, не было его и в поражении под Харьковом. Чудо было в другом.
Карикатуристы доктора Геббельса изображали советских генералов въезжающими в освобожденный Харьков на запряженных тощими коровами розвальнях, во главе оборванных бойцов, плетущихся на костылях, тянущих на себе связанные веревочками допотопные пушки. Корреспонденты из пропагандных рот СС, описывая состояние разбитых в районе Красноармейска частей первой гвардейской армии и танковой группы генерала Попова, сопровождали издевательский текст фотографиями пленных, – для этой цели специально отбирались низкорослые, как можно хуже одетые бойцы среднеазиатского происхождения, чьи скуластые узкоглазые лица могли бы служить подтверждением излюбленного тезиса берлинской пропаганды об «ордах с Востока, нависших над тысячелетней европейской цивилизацией»...
Все это делалось привычными методами, по давно испытанным образцам; но теперь, на исходе второго года войны с Россией, слишком многое изменилось в сознании даже самого правоверного из бюргеров. Подобные снимки, статьи и карикатуры вызывали в немецком тылу недоумение (на фронте они вообще не имели хождения дальше солдатских нужников). Обыватель смотрел в газету и не мог понять, каким образом эти «унтерменши», – если они действительно таковы, какими их изображают, – каким образом ухитряются они столь долго и столь успешно противостоять гениальной стратегии фюрера, наследственному, веками взлелеянному военному мастерству прусского офицерского корпуса, истинно арийской отваге германского солдата. Ответа на этот вопрос карикатуры не давали, и обыватель – впервые за десять лет – начинал ломать отвыкшую от подобных упражнений голову. Ведь, в конце концов, иудейским коварством можно объяснить что угодно, но не гибель трехсот тысяч арийцев под Сталинградом...
Впервые с тысяча девятьсот тридцать третьего года стала срываться на холостой ход и крутиться впустую гигантская и безотказно действовавшая до сих пор машина всенародного оболванивания. Впервые с начала второй мировой войны немцы переставали верить своим газетам.
И самым парадоксальным было то, что именно на этот-то раз газеты в известной степени заслуживали доверия.
Разумеется, наши военачальники не разъезжали на коровах, и наши орудия не приходилось подвязывать веревочками, – уж что-что, а это хорошо знал каждый немецкий солдат, хоть раз побывавший под огнем советской артиллерии. Но что касалось общего состояния материальной части, снабжения и оснащенности наших частей, дравшихся на Северном Донце в марте сорок третьего года, то все это немецкие газеты освещали в общем довольно точно. Авторы фронтовых корреспонденции не понимали только одного: способность воевать в таком состоянии свидетельствовала не о слабости Красной Армии, а о ее силе.
Эта армия за каких-нибудь полтора месяца совершила беспримерный рывок от Волги к Северному Донцу, пройдя с непрерывными боями более четырехсот километров по разграбленной и опустошенной земле, скованной жестокими январскими морозами; по земле, где не было ни хлеба, ни фуража, ни пристанища. Армия прошла эти четыреста километров буквально на одном дыхании, не задерживаясь ни для отдыха, ни для восполнения потерь. К середине февраля практически уже не было связи между базами снабжения и войсками первого эшелона, линии коммуникаций были непомерно растянуты, для их обслуживания не хватало транспортных средств. Начавшаяся распутица сделала положение еще более тяжелым: в войсках ощущалась острая нехватка продовольствия, боеприпасов, горючего, запасных частей. Невосполненные потери в людях и технике превратили в фикцию все штатные расписания, – существовавшая на бумаге пехотная дивизия была на самом деле полком далеко не полного состава, мотострелковые батальоны насчитывали по два десятка бойцов, в некоторых танковых корпусах оставалось к концу зимнего наступления по шестнадцать-семнадцать исправных машин.
Таким было состояние армии, которая с ходу, не произведя перегруппировку и не подтянув резервы, сумела одним ударом выбить немцев из Харькова, очистить от них десять тысяч квадратных километров между верхним течением Северного Донца и Псёлом и глубоким прорывом на Синельниково создать непосредственную угрозу для Днепропетровска и Запорожья – главных баз снабжения южного крыла Восточного фронта. И не было никакого «чуда» в том, что эти части, обессиленные непрерывными трехмесячными боями, не выдержали удара свежих, хорошо отдохнувших и отлично вооруженных танковых корпусов СС. Чудо было в том, что они сумели вовремя организованно отойти на левый берег Донца, избежав окружения и этим разрушив надежды Манштейна сделать битву на Северном Донце реваншем за Сталинград. И уж конечно чудом можно считать то, что эта битва вообще имела место ранней весной сорок третьего года, что уже через какой-нибудь месяц после капитуляции Паулюса наши войска вели бои на границах Украины – за полтысячи километров к западу от исходных рубежей второго зимнего наступления.
К началу апреля окончательно установилась линия фронта, отброшенная от Харькова контрударом Манштейна. С востока она огибала город по течению Северного Донца, круто поворачивала на запад за Белгородом и, пройдя по прямой около ста километров, плавно загибалась вверх – к Рыльску и Севску. Эта стокилометровая прямая, перерубившая ведущие к северу шоссейные и железнодорожные пути в полутора часах езды от Харькова, образовала нижний край того обращенного к западу выступа, которому тремя месяцами позже суждено было войти в историю под именем Курской дуги.
Он еще никогда не видел такого количества перекопанной земли. И здесь, у Завидовки, и между Березовкой и Верхопеньем, и под Ивней – до самой Обояни – десятки тысяч лопат кромсали белесую меловую почву, выгрызая в ней траншеи, огневые точки, эскарпы и контрэскарпы, ямы под блиндажи и дзоты, щели и ходы сообщения – километры, десятки и сотни километров ходов сообщения, связывающих всё вместе в единую систему обороны.
Обычно ее эшелонируют на пять, на десять, от силы – на пятнадцать километров в глубину. А тут, мать честная, ни конца ни краю не видно: четыре линии траншей в одном только батальонном районе, потом вторая полоса в восьми километрах позади первой, там тоже траншеи линия за линией, потом – километрах в сорока – армейский рубеж обороны, а еще дальше – фронтовой. Километров сто в глубину и наберется, никак не меньше. Что там до Обояни! До самого Курска наверняка. А по ту сторону, с севера, Центральный фронт тоже небось шурует лопатами. Вызвали бы нас на соцсоревнование – кто больше накопает...
Не сосчитать, сколько тут народу собралось, на этом Курском плацдарме. И все роют землю. Саперы – как им и положено, и пехота тоже привычно вкалывает до седьмого пота, и девчата колхозницы – курские, воронежские, ливенские, елецкие, ефремовские – русоволосые да голосистые помощницы фронта, трудятся и они не покладая рук. Уму непостижимо, под Москвой не было таких укреплений.
– На хрен им этот Курск, не могу понять, – бормочет вслух Сергей, не открывая глаз. Уже совсем горячее майское солнце приятно жжет лицо, просвечивает красным сквозь зажмуренные веки. Рядом блаженно покряхтывает Мишка Званцев – такой же лейтенант и такой же командир роты, только совсем еще зеленый.
– Кому «им»? – лениво спрашивает он не сразу.
– Немцам, кому же. Если так укрепляют какое-то направление, то уж наверное чего-то ждут, – задумчиво говорит Сергей. – Я говорю, под Москвой ничего подобного не было... а тут какой-то Курск – и оборона на сто километров в глубину.
– Объясняли же – немец здесь готовится наступать...
– Знаю, что готовится. Об этом можно догадаться и без объяснений. Вопрос: почему он решил наступать именно здесь, под Курском?
– Может, ему эта самая нужна, ну как ее... – Мишка зевает протяжно, с подвывом. – Ну, магнитная аномалия.
– Ах, вот оно что, – уважительно говорит Сергей, – выходит, все дело в аномалии. Силен ты, лейтенант, силен, язви тебя в печенку. После войны небось в академию будешь держать, на генерала захочешь учиться?
– Я после войны девушку себе заведу, – мечтательно говорит лейтенант Званцев. – Такую, знаешь... чтобы все смотрели и завидовали.
– Чего же до войны не завел?
– Да так как-то, не успел.
– «Не успел»! – передразнивает Сергей. – Тюфяк ты, лейтенант. Так и после войны не успеешь: летчики и танкисты понаедут, да все с орденами...
– Все равно после войны девчат больше останется, – подумав, успокоенно говорит Мишка. – Нам с тобой хватит.
– У меня уже есть, чего мне беспокоиться.
– Еще довоенная?
– Довоенная. Учились вместе.
– Во, еще и учились вместе. Письма пишет?
– Какие там письма, – помолчав, говорит Сергей. – Я ж тебе говорил, что до войны жил в Энске. Что она, через фронт станет писать?
– Так нет, я понимаю, – смущенно оправдывается Званцев, – просто я думал, что она не там сейчас... А отчего же так вышло, что не эвакуировалась?
– Я почем знаю! Значит, не эвакуировали. Не сама же захотела остаться, верно?
Лейтенант Званцев долго молчит, потом говорит бодрым голосом:
– Ладно, вот скоро пойдем через Днепр, может, осенью и увидитесь. Хорошая девушка-то?
– Хорошая, – кратко отвечает Сергей, закидывает руки за голову и потягивается. Жарко припекает майское солнце, высокое синее небо стоит над оврагами и холмами, над березовыми перелесками и тощей, проросшей сорняками и полувытоптанной зеленой пшеницей, над зарывшимися в землю дивизиями. К западу, к северу, к востоку – на десятки и десятки километров – танки и полевые кухни, штабные блиндажи и солдатские землянки, склады боеприпасов, хлебопекарни, пушки и гаубицы, вошебойки, бани и гвардейские минометы – всё под землей, под бревенчатыми накатами, под аккуратно уложенным дерном и маскировочными сетями. Когда бьют большие калибры – 152, 203, 305 миллиметров, – от бешеных ударов раскаленного воздуха сети рвутся и мечутся, словно клочья изодранных шквалом парусов; но сейчас молчат опущенные и зачехленные брезентом орудийные жерла, молчат и дремлют, дожидаясь своего часа, и неподвижно висит над ними плетенная из веревок паутина; лишь теплый ветер играет желтыми и зелеными лоскутками камуфляжа. Мирная тишина стоит над передним краем, над дивизионными и армейскими тылами, над всем южным фасом Курского плацдарма.
– Девушка у меня хорошая... – задумчиво повторяет Сергей и натягивает на глаза козырек фуражки. Ему очень хочется поговорить сейчас о Тане. Рассказать, как они познакомились, как ссорились и мирились, как убежали в тот день с уроков и до рассвета просидели в парке, а потом возвращались домой – и таким тихим и голубым был утренний проспект, и как шуршала метла заспанного дворника и лохматый пес лакал из поилки... Но разве об этом расскажешь обычными словами? К тому же Мишка не поймет, он ведь ничего подобного не испытал. Сергею становится очень жаль приятеля, который попал на фронт, даже не успев обзавестись девушкой.
– Ничего, Мишка, ты себе тоже найдешь, – говорит он бодро.
– Может, убьют раньше, – озабоченно замечает Званцев. – Ребята в училище подсчитывали – насколько хватает одного лейтенанта. Не помню уже, что-то немного выходило... на месяц, что ли.
– Будешь об этом думать, хрен тебя и на неделю хватит. Чем только смотрело начальство, когда тебе давало вторую звездочку? Я бы и первой не дал. Хорош командир, который заранее высчитывает, скоро ли его убьют...
– Во-первых, не командир, а офицер...
– Видал? Он уже офицером себя вообразил. Ты стань им сначала!
– ...А во-вторых, – невозмутимо продолжает лейтенант Званцев, – я же не перед бойцами это говорю, а с тобой, с глазу на глаз...
– А перед ротой строишь из себя героя? Ты зря. Думаешь, что бойца так просто обмануть. Если ты всерьез на это рассчитываешь, так ты не офицер, а лопух с погонами, понял?
– Ну чего, чего привязался, – уже обижается Званцев, – у меня с ротой самые лучшие отношения, кого хочешь спроси, хоть старшину...
– Тогда, значит, ты здесь передо мной ломаешься, Печорина разыгрываешь. Подумаешь, фаталист!
– Да не фаталист я, иди ты к черту! Ну просто нужно же в глаза смотреть правде, верно?
Лейтенант Званцев молча курит, потом передает Сергею бычок. Тот подносит его к губам, крепко держа самыми кончиками большого и среднего пальцев, огнем к ладони; он делает глубокую затяжку, когда Званцев, обладающий на редкость острым слухом, поднимает голову и, заслонившись ладонью, начинает высматривать что-то в небе.
– Летят уже? – спрашивает Сергей.
Теперь и ему слышен далекий ноющий звук. Он бросает остаток докуренного бычка, приподнимается на локте и смотрит, щурясь от солнца. Скоро появляются самолеты, – они идут с юго-запада, очевидно с полтавского аэродрома, идут высоко – на Курск, а может и на Касторную. Лейтенанты провожают взглядом едва заметные в синеве серебристые точки; на такой высоте не разберешь, «дорнье» это или «хейнкели». Шесть, двенадцать, еще одна шестерка. Здесь их можно не опасаться, – немцы почему-то не трогают передний край. Только «рама» кружится целыми днями.
– Сходим сегодня к соседям? – спрашивает Званцев, снова укладываясь на разостланную шинель. – Девчата с узла связи приглашали. Там, кстати, у одного парня есть трофейный «вальтер».
– Можно...
– А это правда, что сюда американские истребители прислали? Ребята говорят, вроде видели. «Аэрокобры» – так, кажется, называются.
– Не знаю, может и прислали...
– Слышь, а танки у них хуже наших, верно я говорю? Я на Центральном фронте видел, зимой, когда Вязьму брали. Высокие такие, нескладные, пушка откуда-то сбоку торчит. И потом я еще английские видел, «валентайны», тоже ерунда на постном масле. Лучше нашей тридцатьчетверки нет танка, это точно.
– Ты новые немецкие «тигры» видел?
– Не, не видал еще. На занятиях только уязвимые места по схеме показывали.
– А я видел. Вон там, под Харьковом. Махина – страшно смотреть. Пушка у него сумасшедшая – калибр восемьдесят восемь, а длина метров пять, чтоб не соврать. И на конце еще дульный тормоз – вот такая блямба. Весь какой-то четырехугольный, башня широкая, низкая, – выползет такой на бугор, поведет пушкой, будто принюхивается... Ну и страшный же, черт.
– Ничего, найдем управу и на «тигров», – лихо говорит лейтенант Званцев. – Наши все-таки лучше. И потом, теперь, может, союзники второй фронт откроют, ты как думаешь?
– Должны бы открыть. Раз у них теперь развязаны руки в Африке... А вообще не знаю. Пока что они свою долю вносят в основном тушенкой, язви их в душу.
– Слышь, Сергей. Ты на Дальнем Востоке жил?
– Нет, а что?
– У нас в училище ребята были оттуда, тоже за каждым словом – «язви, язви». Я думал, ты родом оттуда.
– Будто уж и я за каждым словом, – смутившись, говорит Сергей. – А вообще точно, у меня это тоже от одного сибиряка пристало. Мы с ним под Москвой воевали в сорок первом. Хороший такой был парень, Тимошкин...
– Погиб?
– Ага. Миной ахнуло, как раз в тот день, когда я на курсы уезжал.
– На фронте хоть не заводи друзей, – с видом бывалого солдата говорит лейтенант Званцев. – Как подружатся двое – обязательно кого-то одного хлопнет.
– Опять ты за свое, ну тебя к черту.
– Да нет, это я так... Послушай, а вот есть еще, говорят, у немцев новый танк «пантера» – не видел?
– Нет, не видел. «Тигры» под Харьковом были, а «пантер» не было.
– Скажи, названия у них, а? Чтобы страху заранее нагнать, верно я говорю? Интересно все-таки, будут они тут наступать или не будут...
Потом они долго молчат, разговор иссякает сам по себе, потому что обо всем этом – и о немецкой технике, и о союзниках, тянущих со вторым фронтом, и об ожидающемся здесь наступлении, – обо всем этом уже говорено и переговорено. А нового ничего здесь не происходит, жизнь на плацдарме идет скучно, журналы и газеты в «ленинских землянках» зачитываются до того, что бумага превращается в истертые лоскутки. Земляные работы выполнены, войска считаются подготовленными, обученными; перед тем как занять этот участок обороны, они проходили спецподготовку под Старым Осколом – учились в основном отражению танковых атак. В теории это очень просто: за танками наступает пехота, вот ее-то и нужно задержать, а танки пусть проходят, пропускай их через голову, там ими займутся иптаповцы[32], твое дело – пехота, и только пехота. На танки не обращай внимания, они тебя не касаются. Но это в теории, а на практике не так просто усидеть в окопе, когда земля дрожит от приближающегося грохота, все ближе и ближе, и вдруг – этот момент всегда страшен своей внезапностью, как бы его ни ждал, – брустверная насыпь обваливается прямо на тебя вместе с тридцатью тоннами громыхающего железа, и становится совсем темно, и земля сыплется тебе на каску, за поднятый ворот шинели, а потом оглушительный взрев выхлопных труб, тебя всего обдает горячим чадом солярки, и танк проносится дальше. Всего несколько секунд, но какими долгими кажутся они тебе, особенно в первый раз! Хотя и знаешь, что над тобой своя же тридцатьчетверка и что за ее броневым днищем сидят твои чумазые земляки, наверное зубоскалящие в эту минуту над пехтурой, которую они «обкатывают», обучают тонкостям современного боя...