
Тьма в полдень
В критических условиях перестраивается природа вещества, меняются все его физические свойства; при сверхвысоком давлении холодная сталь становится текучей, струя воды режет броневую плиту и раскаленный графит превращается в алмаз. Чудовищное давление вражеского нашествия создало в нашей стране те критические условия, при которых начала изменяться сама природа человеческих возможностей; и эти изменения становились все более глубокими по мере того, как с каждым километром, пройденным вторгшимися в страну пришельцами, острее и безжалостнее вставал перед нашим народом вопрос: быть или не быть Отечеству?
Непрерывно возраставшее давление достигло красной черты к концу второго военного лета. Такой смертельной опасности, такой явной и совершенно реальной угрозы вообще исчезнуть с лица земли Россия не знала и во времена татарского нашествия. В августе сорок второго года, когда дивизии Паулюса вышли к Волге, эту опасность уже чувствовали, видели и во всем ее страшном объеме понимали все – от простого колхозника до академика.
Это всенародное осознание нависшей над Родиной беды и было тем главным, что отличало второе военное лето от первого, несмотря на внешнее сходство обстановки.
Война принимала совершенно новый характер, но немцы еще ни о чем не догадывались, ничего не замечали. Уже обреченные на разгром – самый беспощадный, самый тотальный из всех известных военной истории нового времени, – они продолжали слепо рваться вперед, упиваясь своими последними победами и подсчитывая недели и километры, остававшиеся до триумфального завершения Восточного похода. «Кого боги хотят погубить – лишают разума».
Из дневника Людмилы Земцовой
20/VII-42.
Встретила сегодня девушку из нашего эшелона, Зойку М. Она тоже попала в прислуги, живет на той стороне Эльбы, в Бюлау. Начала рассказывать, и в слезы: хозяева отвратительные, у них рыбный магазин, и работать ей приходится с рассвета до позднего вечера, выходных нет, только раз в месяц хозяйка отпускает ее в город часа на четыре. Вдобавок еще и злющая – вечно шипит, ругается, бьет по лицу из-за каждого пустяка. Вот несчастная эта Зойка! Такая была веселая, неунывающая, а сейчас как будто состарилась на несколько лет.
Она меня спросила, как я живу, а мне стало стыдно почему-то. Сказала только, что хозяева у меня ничего и относятся неплохо. Она бы, пожалуй, и не поверила, если бы я рассказала ей все. Да и потом ей было бы еще тяжелее.
Зойка знает здесь нескольких девушек с Украины, – плохо, в общем, всем. Относительно прилично устроились те, кто попал на небольшие фабрики. А на заводах, или у бауэров, или в городе в семьях – всюду каторга.
Я дала свой адрес, попросила заходить, когда сможет. Зойка сделала большие глаза: «Да ты что, а если хозяйка узнает?» Я сказала, что ничего, как-нибудь договорюсь. Зойка отнеслась к этому с сомнением, но сказала, что, может быть, зайдет, если сумеет вырваться. Потом, уже прощаясь, она спросила, помню ли я Наташу Демченко, которая ехала с нами; ей, оказывается, на заводе оторвало кисть руки – взорвался какой-то капсюль. Вот бедная!
23/VI1-4 2.
Немцы взяли Ростов. Что же получается, неужели все опять, как в прошлом году? Не успели они отпраздновать взятие Севастополя, и снова по радио – фанфары, марши, сплошная свистопляска. Профессор говорит: «Выше голову, все будет хорошо», – но пока все очень плохо.
29/VII-42.
Не знаю, можно ли верить их сообщениям, вернее, до какой степени им можно верить. Когда читаешь и видишь все эти снимки, становится страшно. Судя по газетам, на юге – сплошной разгром. Немцы идут вперед, уже не встречая сопротивления, и на картах линия фронта каждый день выгибается все дальше и дальше. Пусть это наполовину вранье, но даже и так все равно плохо. И потом, не могут же они открыто врать, помещать карты положения на фронте, которые не соответствуют действительности? Ведь их солдаты тоже читают эти газеты. Очень страшно.
5/VIII-42.
Немцы взяли Ворошиловск и Краснодар и продолжают идти дальше – теперь уже на Баку. И скоро, наверное, выйдут к Волге, у Астрахани. Профессор теперь тоже признал, что дела обстоят очень плохо. «Если ваша страна лишится хлеба и нефти, – сказал он, – то можно считать, что Гитлер выиграл войну. Я не разбираюсь в военной экономике, но без хлеба и нефти воевать нельзя, – это понятно даже искусствоведу. Такой потери не возместишь никаким героизмом».
Только теперь я окончательно убедилась в его искренности. Легко было изображать из себя антифашиста, когда дела у немцев шли плохо; но говорить то же самое и сейчас, когда у них сплошные победы и все кругом просто беснуются от восторга, – это совсем другое дело.
Сейчас всюду, во всех магазинах, все говорят только об одном: какой фюрер мудрый и великий, к каким победам привел он Германию и сколько теперь всего будет – сала, яиц и пр. Скоро, кажется, будут увеличены нормы выдачи продуктов населению. Сейчас они невелики: на месяц 1 кг сахара, 1 кг жиров, полтора кило мяса, 12 кг хлеба, полкило крупы, 10 кг картофеля. Ну и еще всякие мелочи – мармелад и пр.
У фрау Ильзе хватает бестактности в разговорах со мной открыто радоваться предстоящему изобилию. При муже-то она этого не говорит! Она просто глупая курица, хотя ничего плохого я от нее, в общем, не видела. Относится ко мне хорошо, только вот изводит своей отчаянной расчетливостью.
Не знаю, что будет. Я до сих пор как-то ни разу всерьез не могла допустить мысль, что немцы выиграют войну. А сейчас вдруг представила, и стало жутко.
18/VIII-42.
Профессор только что слушал Лондон: англичане высадились на севере Франции. Наконец-то! Помню, как мы все ждали этого прошлой осенью. Володя говорил, что немцы никогда не выдержат войны на два фронта. Господи, неужели наконец перелом!
19/VIII-42.
Английский десант уничтожен, никакого «второго фронта» не получилось. В газетах сегодня подробности -это было около города Диппе (профессор говорит, что по-французски произносится иначе: «Дьепп»). Их, оказывается, высадилось там не так уж много. Лондон уверяет, что это была просто разведка.
Профессор регулярно слушает английское радио, хотя это запрещено и считается государственной изменой. Я спросила как-то: «А вы не боитесь?» Он ответил, что, в сущности, быть в сегодняшней Германии честным человеком – это тоже государственная измена; не всем же, однако, становиться подлецами.
Как мне повезло, что я попала к таким людям! Воображаю – жить сейчас у каких-нибудь заядлых фашистов и каждый день видеть их торжествующие рожи. К фрау вчера приходила ее знакомая, а я убирала в соседней комнате и слышала, как та с восторгом рассказывала о посылках, которые присылает с Восточного фронта ее сын, – мед, смалец, топленое масло, сплошные калории. «Вообрази, Ильзхен, его денщик целыми днями занят тем, что запаивает банки!»
Для немцев все связанное с питанием – это просто культ! До чего противно! Они и войну, по-моему, воспринимают как-то желудком. Каждая новая победа для них – это прежде всего новая возможность что-то отнять у других и сожрать самим.
В сводке сообщается, что на Дону окружена и уничтожена наша 62-я армия.
23/VIII-42.
Пишу ночью. Радио только что сообщило, что немцы вышли к Волге севернее Сталинграда. Неужели конец?
Даю себе честное слово комсомолки: если немцы выиграют войну, я покончу с собой. Это не громкая фраза. Просто я не могу представить себе мир, в котором будут командовать такие, как тот Hitler-Junge. А это именно так и будет, если они победят. Зачем тогда жить?
25/VI1-42.
Немцы вторые сутки бомбят Сталинград, все уверены, что война окончится самое большее через месяц. Ходят слухи, что, как только Сталинград падет, нам будет предложена капитуляция – с границей по Уралу. Профессор считает, что Сталин никогда на это не согласится. Я тоже думаю, что нет. Немцы на Волге – это просто не укладывается в сознании!
Сегодня много ходила по городу. Жаль, что картины увезли и нельзя зайти в галерею, сегодня особенно хотелось там побывать. Многие находят утешение в музыке, я не могу сказать этого про себя (хотя вообще музыку люблю), а вот картины действуют на меня удивительно. Профессор разрешил пользоваться его библиотекой (при строжайшем условии ставить все на те же места), и, когда бывает очень уж тяжело, я теперь беру какой-нибудь альбом репродукций и сижу над ним, пока не засыпаю. Очень хорошо успокаивает.
Это банальная мысль, но когда смотришь на старые картины, то невольно думаешь, что все-таки до наших, дней дошло только это – радость и красота искусства. А все те «великие мужи», что когда-то добивались власти и могущества, заливая кровью целые страны, – что от них сегодня осталось? Только имена, которые до сих пор проклинаются людьми. Профессор много рассказывал мне об итальянском Возрождении, это ведь его специальность. Наверное, Цезарь Борджиа считал себя куда более великим, чем Рафаэль и Микеланджело.
Мне кажется, должен существовать какой-то закон природы, ставящий пределы всякому злу и очень скоро стирающий его следы.
29/VIII-42.
Сталинградский тракторный завод захвачен немцами. Город объявлен на осадном положении, население покидает его массами, но немцы говорят, что держат Волгу под непрерывным артиллерийским огнем и бомбят все переправы.
Можно представить себе, что там делается. Какой ужас!
Я не виновата, что попала сюда, но все равно мне стыдно за мое спокойное существование. Ведь бывают времена, когда человек просто не имеет права на благополучие. Танюша, родная, я очень много думаю о тебе в эти дни. Увидимся ли мы когда-нибудь?
14/1Х-42.
Немцы начали штурм центральных кварталов Сталинграда.
Глава вторая
Из госпиталя Сергея выписали в конце сентября. Накануне отъезда его вызвал главврач и спросил, не родственник ли ему некий Николаев, генерал-майор танковых войск. Сергей сказал, что Николаев просто его знакомый, – если это тот Николаев, который был полковником.
– Ну это уж я не знаю, – хмыкнул врач. – Надо думать, всякий генерал был когда-то полковником. Словом, вот что – он сюда звонил, из Москвы, спрашивал насчет тебя и просил передать вот этот адрес и телефон...
Он вырвал листок из настольного блокнота и протянул Сергею.
– Держи! Ехать все равно будешь через Москву, позвони, узнай – там ли. Он сказал, что прилетел на несколько дней, может, застанешь.
На следующий день Сергей был в Москве. Позвонил он прямо с вокзала, и женский голос ответил ему, что Александра Семеновича нет, но если это говорит Дежнев, то пусть он прямо приходит, располагается и ждет. Сергей поблагодарил и сказал, что сейчас будет.
Он проталкивался к выходу, как всегда удивляясь количеству людей в гражданской одежде, разъезжающих по стране в военное время. Казалось бы, чего ездить? Сейчас не до гостеванья, не до курортов, работу искать тоже не приходится. Разве что в командировку? Но неужто столько командированных, мать честная...
Выйдя на площадь, он постоял, огляделся, подивился на низкое причудливое строение Казанского вокзала напротив. Был тихий теплый день, немного туманный, с неярко просвечивающим сквозь дымку солнцем, и какой-то очень печальной показалась Сергею эта огромная, обстроенная низкими домами площадь, кишащая желтовато-серой, одноцветной толпой. По насыпи и мосту ограничивающим площадь справа, за Ленинградским вокзалом, медленно двигались платформы, тесно уставленные зелеными трехосными грузовиками. Сергей всмотрелся, узнал американские «студебекеры», – их было уже довольно много в Ярославле. Машины что надо. А вот как проехать на улицу Кирова?
– Слышь, друг! – Он ухватил за рукав прошмыгнувшего мимо младшего лейтенанта. – Можно на минутку?
Младший – совесть, у него явно была нечиста, верно что-нибудь не то с увольнительной, – настороженно метнул глазом на Сергеевы петлицы и сразу приосанился, компенсируя проявленный испуг. Лет ему было от силы восемнадцать.
– Я слушаю, – сказал он небрежно.
– Понимаешь, какое дело... – сказал Сергей. – Ты в этом населенном пункте ориентируешься?
– Спрашиваешь, – ухмыльнулся товарищ по оружию. – Коренной москвич, родился и вырос на Таганке. Тебе куда?
– На улицу Кирова как проехать?
– А на фиг туда ехать, тут пешком два шага. Я бы проводил, да некогда – через час должен быть на Павелецком.
– Ладно, что я – сам не дойду...
– Здесь два шага, – повторил москвич. – Топай вон туда под мост, там такой переулок – Орликов. Пойдешь вверх по Орликову, выйдешь на Садовое кольцо – увидишь, широкая такая улица, садов там никаких уже не осталось, одно название. Пересечешь Садовое, возьмешь чуть влево и выйдешь на Кировскую. Где станция метро «Красные ворота ». Слышь, а это что – за ранение? – москвич уважительно посмотрел на Сергееву золотую нашивку. – Я только читал, что теперь будут давать... Ты что, из госпиталя возвращаешься? Где ж это тебя зацепило?
– В мае, на Юго-Западном, – нехотя ответил Сергей. – Знаешь такой городок – Харьков?
Москвич выразительно присвистнул.
– Это тебе повезло, – сказал он и спросил, героически преодолевая боязнь показаться необстрелянным новичком. – Ну а как там вообще?
– Тогда было хреново, – сказал Сергей, – а как сейчас – не знаю. Думаю, не лучше. Ну ладно, счастливо!
– Привет. Понял, как идти?
Сергей кивнул и пошел к мосту, неся шинель на руке и размахивая купленным в Ярославле маленьким дешевым чемоданчиком.
Он легко нашел Орликов переулок, миновал здание Наркомзема, нижний этаж которого был обшит тесом и обложен мешками с песком, и вышел на Садовое кольцо, пустынный проспект немыслимой ширины. Проспект был почти безлюден, он сбегал под уклон и снова поднимался, теряясь в легком тумане, словно широкая степная дорога. Там, вдали, крошечные человечки медленно вели по его середине большую, толстую, выпукло и серебристо лоснящуюся под неярким осенним солнцем тушу аэростата. Длинная молчаливая очередь стояла у заделанных фанерой витрин.
Оглянувшись налево, Сергей увидел на той стороне полукруглую арку с буквой «М », – очевидно, это и была та станция, о которой говорил москвич.
Через полчаса он добрался до нужного ему дома на улице Кирова, недалеко от почтамта, поднялся на третий этаж и позвонил у обитой клеенкой двери. Ожидая, пока откроют, он поставил на пол чемоданчик и отер лоб, – непривычная прогулка утомила его, как не утомляли раньше двадцатикилометровые переходы. Что и говорить, как бы хорошо машину ни отремонтировали, она все равно уже не та. Но этот парнишка прав, ему действительно повезло, – не многим тогда удалось ускользнуть из окружения, даже здоровым.
Пожилая женщина открыла дверь и сразу, ничего не спрашивая, пригласила его входить. Очевидно, она и говорила с ним по телефону.
– Придется вам подождать, – сказала она, провожая его по темному коридору, – Александр Семенович когда вернется – неизвестно, но велел, чтобы обязательно дождались. Если можете, конечно. Вы из госпиталя прямо, он говорил?
Сергей сделал вид, что не расслышал вопроса. Почему-то все считают нужным об этом спрашивать. Неужели так трудно догадаться, что человеку, который пролежал почти четыре месяца, нет никакой охоты об этом вспоминать!
– Я подожду, спасибо, – сказал он и попросил ее не беспокоиться, когда она заговорила о чае. Женщина привела его в большую светлую комнату, хорошо обставленную, но запущенную и явно нежилую сейчас, – видно было, что хозяева в отсутствии, и, пожалуй, не первый месяц. Свернутая постель лежала на стуле возле большого старомодного дивана, и тут же стоял чемодан – потертый, коричневый, чем-то знакомый Сергею. Может быть, он просто видел его когда-то у Николаевых. У них в передней стояли какие-то чемоданы, вероятно и этот был там. Он подошел к чемодану и провёл пальцами по исцарапанной фибре. Странное чувство охватило его – словно какую-то весточку от любимой получил он сейчас, трогая вещь, к которой прикасались ее руки.
Знакомые уже, шаркающие шаги женщины послышались в коридоре, и он смущенно, словно застигнутый за чем-то недозволенным мальчишка, отошел от генеральского чемодана.
– Идемте, я вам покажу, где помыться, – сказала она. – Помойтесь с дороги, а я тем временем чай поставлю. Особенно угостить вас нечем, а чайку попьем – одной-то мне скушно...
Сергей помылся, потом они сидели и пили чай с какими-то леденчиками. Он все время прислушивался, не щелкнет ли замок на входной двери.
– Что вы все слушаете, – сказала женщина, – услышите, как придет. Тут к соседям приезжал один, так тот все прислушивался – казалось ему, что самолеты летят. Он где-то под бомбежку попал, а тревогу объявить забыли, вот и стал с той поры прислушиваться.
– Понятно, – кивнул Сергей. – Что такое внезапная бомбежка – это мы знаем. Тут не то, что прислушиваться, заикаться начнешь. А часто вас навещают?
– Бог милует покамест. Тревоги-то чуть не каждую ночь, да ведь их не допускают сюда. Ну, бывает, конечно, прорвется какой шальной. Сбивают их много, в Подмосковье. Прошлый год привозили тут летом несколько штук битых, показывали – ну, страх такой. Лучше бы и не видеть.
Потом она ушла, собрав чайную посуду и оставив Сергею свежий номер «Огонька» и газеты. «Вы ложитесь, не стесняйтесь, – сказала она, – отдохните покамест, чего же так сидеть...»
Сергей не заставил себя упрашивать. Он полежал с закрытыми глазами, потом поправил под головой прохладный диванный валик и взял журнал. На обложке стояло: «66-я неделя священной Отечественной войны». Шестьдесят шесть недель!
В сущности, не так ведь и много – по времени. А по событиям...
Он смотрел на обложку, на улыбающиеся лица двух летчиков, участников бомбежек Берлина и Кенигсберга, снятых у трапа своего тяжелого бомбардировщика, и думал о том, что война, пожалуй, поступила с ним особенно жестоко и несправедливо, потому что отняла у него такое счастье, которого не было еще ни у кого; и, думая об этом, он понимал, что точно так же, наверное, думает о войне почти каждый, за исключением тех немногих, кто помнит в мирной жизни одни только тяготы да неприятности и считает поэтому, что на войне, в общем, живется куда проще.
Он думал о том, что можно сколько угодно ждать и верить, но что все равно прошлое не возвращается и то, что было, уже никогда не повторится. И даже если они с Таней дождутся друг друга, и встретятся, и все будет хорошо, то все равно им уже никогда не испытать вместе того, что у них тогда было. Потому что все на свете меняется, и все подвержено переменам, и невозможно не измениться, не стать в чем-то совсем другими, если переживешь то, что они переживают уже шестьдесят шесть недель. Если тебе, мальчишке-лейтенанту, дано право послать на верную смерть человека вдвое старше и слабее тебя, а через пять минут его убивают, а ты остаешься жить – жить со страшным сознанием, что ты был прав, что это была не ошибка, которую можно загладить хотя бы раскаянием, а железная необходимость, которая повторится еще много раз; если ты знаешь, что это не трагическая случайность, а просто-напросто закономерная часть той действительности, в которую ты теперь погружен...
То, что он когда-то чувствовал, прикасаясь к Таниной руке, глядя на нее или слыша ее смех, наверное, определялось не только Таниными качествами, тембром голоса и наружностью; наверное, это определялось и какими-то его личными свойствами, его взглядом на девушку, его внутренним отношением к ней, его способностью относиться к ней именно так, а не иначе. Но ведь он был тогда совсем другим!
Он снова полистал журнал, пробежал очерк о рейдах бомбардировщиков дальнего действия, посмотрел на снимки, доставленные из Ленинграда, полюбовался последним рисунком Бор. Ефимова на четвертой странице обложки: один фриц, перепуганный до смерти, цеплялся за выступ скалы в кавказском ущелье, другой уже падал вниз, а сверху за всем этим наблюдали суровые лица горцев в папахах. Была в журнале еще «кинопьеса», действие которой происходило в Чехии. Сергей начал было читать, но скоро зевнул и бросил журнал. Чувствовалось, что автор никогда не видел того, что описывает, и описывает все это только потому, что сейчас – после убийства Гейдриха – особенно нужно и своевременно писать о героической борьбе чехов против фашизма, а главным образом потому, что все это сочинительство дает автору приятное сознание «места в строю».
Он сам не заметил, как заснул. Радио где-то за стеной играло «Мы не дрогнем в бою за Отчизну свою», а потом началась какая-то другая музыка, и все смешалось, и он уже оказался в маленьком дворике, который в то же время был Садовым кольцом, и кто-то был с ним рядом – не то сегодняшний младший лейтенант с Таганки, не то Надюха из ярославского госпиталя. Ну факт, это все-таки оказалась Надюха, и она опять сказала ему, что он совершенно не умеет целоваться и что если у него и была когда-нибудь девушка, то не многому же она его научила. А потом – не сейчас, во сне, а тогда, в действительности, в Ярославле, – она задала ему еще один вопрос, и он обругал ее, потому что не мог позволить, чтобы так говорили о Тане, – хотя знал, что Надюха спросила это совсем не со зла, и вообще она была хорошая девчонка – наверное, именно поэтому все и получилось...
Он вспомнил обо всем этом во сне и снова испытал мучительное ощущение вины, хотя, в общем, он был не так уж и виновен – учитывая обстоятельства. И тут же он проснулся. Он лежал, вспоминая, как все это было, и в воспоминаниях это было так же нехорошо, как и в действительности. Он лежал и с горьким сознанием вины и чего-то невозвратно потерянного думал о том, как иначе было бы все, случись это тогда у него с Таней, и не мог решить, в какую сторону это было бы иначе – в худшую или в лучшую. И в том, что он сейчас мысленно допускал самую возможность таких отношений с Таней, тоже сказывалась – и он понимал это – та страшная перемена, которая происходила вокруг него и в нем самом все эти долгие военные месяцы...
Проснувшись, он лежал с закрытыми глазами, занятый своими невеселыми мыслями, и поэтому не сразу заметил, что в комнате темно, а за стеной слышны чьи-то голоса, – мужской показался ему знакомым. Он привстал, прислушиваясь, и в эту же минуту голоса стихли, а в коридоре послышались шаги.
– Да, да, входите, я не сплю! – громко сказал он, когда дверь осторожно скрипнула. Дверь отворилась, и он сразу узнал высокую худощавую фигуру, обрисовавшуюся в освещенном из коридора проеме. – Александр Семенович?
– Сейчас, сейчас свет включим, – отозвался тот, входя в темноту, – тут вот только что-то с маскировкой не ладится... Ну как ты добрался, как вообще чувствуешь себя – не рано ли выписали?
Сергей тем временем в панике шарил по полу в поисках второго сапога, сообразив с некоторым опозданием, что он как-никак младший лейтенант и находится в обществе генерал-майора. Сапог наконец нашелся, он молниеносно натянул его и стал одергивать гимнастерку, уверяя своего невидимого еще собеседника, что чувствует себя отлично и просто утомился немного, бродя по незнакомой Москве.
– Ну, отлично, отлично, – отозвался Николаев, шурша маскировочной шторой у окна. – Сейчас поздороваемся по всем правилам, ты только не пугайся – физиономию мне все же смогли реставрировать лишь весьма относительно, ну да мне девиц не прельщать, а ты, я думаю, всякого уже насмотрелся...
Поскрипывая сапогами, он прошел через комнату.
Щелкнул выключатель. Сергей в первую секунду все же испугался, несмотря на предупреждение. Не потому, что не знал, как может выглядеть лицо человека, который горел в танке, – за время пребывания в госпиталях он действительно насмотрелся всякого; страшно было увидеть в таком состоянии знакомое, почти родное лицо. «Как же увидит это Таня?» – мелькнула в нем мгновенная мысль.
Николаев обнял его и прижал к себе, похлопывая по лопатке.
– Рад видеть живым и здоровым, – сказал он, взяв Сергея за локти и отстранив от себя, чтобы получше разглядеть. – А на меня можешь не смотреть, пока пообвыкнешь. Это все ерунда, плохо только, что внук будет бояться – нянька-то, скажет, какая-то такая э-э-э... корявая!
Он засмеялся и, обняв Сергея за плечи, повел к столу.
– Ну-с, присаживайся, сейчас мы закусим с тобой, я голоден, признаться. Коньячку даже по этому случаю тяпнем, есть тут у меня небольшой эн-зе... Ты вот что – коньяк достань из чемодана, а я сейчас...
Он вышел. Сергей откинул крышку чемодана; наверху лежала немецкая фляга с пристегнутым алюминиевым стаканчиком. Он взял ее, взболтнул – очевидно, это и был генеральский эн-зе. Николаев где-то в коридоре разговаривал с хозяйкой, смеялся, потом вернулся в комнату с большим светло-коричневым портфелем.