bannerbanner
Адольф Гитлер (Том 2)
Адольф Гитлер (Том 2)полная версия

Адольф Гитлер (Том 2)

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 41

Вопреки более поздним утверждениям, подъем и усиление НСДАП не были большим заговором немцев против всего мира во имя империалистических и антисемитских целей. В речах Гитлера в годы массового притока людей в его партию удивительно мало говорится о конкретных намерениях и почти ничего даже о его идеологических «пунктиках» – антисемитизме и жизненном пространстве. Наоборот, бросается в глаза зыбкая, очень общая тематика этих речей и обилие в них ни к чему не обязывающих мировоззренческих метафор. Что же касается наглядного определения целей, то тут они далеко отстают от откровенной книги «Майн кампф». Всего за несколько месяцев до начала второй мировой войны Гитлер в разгар одного из спровоцированных им кризисов признался в том, что годами придерживался «тактики невинности» и что обстоятельства заставляли его носить маску миротворца.[261]

По мере того, как он проникался сознанием своего ораторского таланта, в его речах оставалось все меньше содержательности и конкретности. Он полагался на своё формальное мастерство. Его длительный успех наглядно показывает, что национал-социализм был не столько идеологическим, сколько харизматическим движением и ориентировался не на какую-либо программу, а на вождя. Только фигура вождя придавала той расплывчатой смеси идей, которая была на поверхности, некий контур и стержень, только вождь вообще делал возможным рождение этого движения из его первоначально туманного, призрачного состояния. У Гитлера была интонация, увлекавшая людей за собой, гипнотический голос, и сколько бы ни говорилось о том, что Гитлер ловко использовал чужие несбывшиеся мечты и притязания на гегемонию, все же большинство людей, встречавших его с восторгом на ораторской трибуне, хотели просто забыть хоть на время о своей крайней усталости и панике и вовсе не думали о Минске или Киеве, не говоря уж об Освенциме. Они хотели прежде всего перемен. Их политические взгляды вряд ли выходили за рамки слепого отрицания существующего положения вещей.

Гитлер лучше всех своих конкурентов и справа, и слева понял, какие возможности таил в себе этот комплекс отрицания. Его агитаторская тактика заключалась, собственно, всего-навсего в сочетании клеветы и провидческих картин, исходящих ненавистью обвинений в адрес настоящего и обещаний великого будущего; это были бесконечные вариации на тему восхваления сильного государства, возвеличивания нации, требования национально-расового возрождения и свободы действий в политике. Особенно он любил апеллировать к немецкой жажде единения, негодовал по поводу «самоубийственного внутреннего разброда» в недрах самой нации, называл классовую борьбу «религией людей с комплексом неполноценности», расхваливал своё движение как попытку «навести мосты» между её отдельными слоями или же запугивал предсказанием того, что немцы могут стать «удобрением для культуры» других наций мира.

Но постоянным его лейтмотивом, средством и самовозбуждения, и возбуждения масс были нападки на настоящее: «разрушение рейха», ослепление нации, угроза марксизма, «противоестественность многопартийного государства», «трагедия мелких вкладчиков», голод, безработица, самоубийства. Нарочито общие формулировки в описаниях бедственного положения не только давали ему возможность найти наиболее общий знаменатель для масс своих последователей; Гитлер к тому времени уже понял: внутренние раздоры в партиях всегда являются следствием слишком конкретных обещаний, а неясность целей, наоборот, увеличивает силу любого движения. Массы, а в конечном итоге и власть должны будут достаться тому, кто сумеет сочетать самое радикальное отрицание настоящего с самыми неопределёнными обещаниями в отношении будущего. Так, прибегая к одной из таких типичных, бесконечно варьируемых комбинаций картины и антикартины, проклятья и утопии, он говорил: «Разве это по-немецки, это дробление нашего народа на тридцать партий, из которых ни одна не ладит с другими? А я говорю всем этим горе-политикам: „Германия станет одной единственной партией, единой партией великого народа-героя!“.[262]

Одновременно по-агитаторски резкое отрицание действительности давало ему возможность для той простоты изложения, в которой он сам видел одну из причин своего успеха и, больше того, блестящее подтверждение собственного пропагандистского кредо: «Любая пропаганда должна быть народной и в своём интеллектуальном уровне равняться на восприятие самых ограниченных слушателей». Примером может служить отрывок из одного выступления в марте 1932 года, в котором Гитлер упрекал режим в том, что ему было дано долгих тринадцать лет, чтобы проявить свои возможности, а он вместо того привёл только к «серии катастроф»:

«С самого первого дня революции и вплоть до эпохи подчинения и порабощения, вплоть до времени договоров и чрезвычайных законов мы видим только ошибку за ошибкой, крах за крахом, бедствие за бедствием; робость, летаргия, безнадёжность – вот постоянные вехи этих катастроф… Крестьянство сегодня в упадке, ремесло вот-вот рухнет, миллионы людей потеряли свои с трудом накопленные гроши, миллионы других остались без работы. Все, что было раньше, опрокинуто, все, что раньше казалось великим, свергнуто. Единственное, что нам осталось – это те люди и те партии, которые повинны в наших несчастьях. Они все ещё у руля».[263]

Вот такими тысячекратно повторяемыми и варьируемыми, очень убедительно звучащими обвинениями, будоражащими призывами к возмущению, туманными рецептами и советами, касающимися Отечества, чести, величия, мощи и мести, он и мобилизовал массы. Ему было важно, взвинчивая своих слушателей, ещё больше усилить хаос, против которого он так сурово и яростно выступал. Гитлер рассчитывал на все то, что разлагало и расшатывало существующие отношения, ибо динамика событий подтачивала систему и в итоге играла ему на руку. Никто другой так убедительно, решительно и эффективно не формулировал уже невыносимое стремление к переменам. Люди настолько отчаялись, писал Харольд Николсон в дневнике во время пребывания в Берлине в начале 1932 года, что «примут все, что хотя бы немного напоминает собой альтернативу».[264]

Агитация Гитлера, будучи неопределённой по содержанию и направленной единственно на развязывание реактивных сил общества, именно в силу этих обстоятельств позволяла ему не касаться социальных конфликтов и топить противоречия в многословных тирадах. Геббельс писал в дневнике об одной из речей Гитлера, которую он произнёс в полночь в берлинском районе Фридрихсхайн: «Там сплошь совсем маленькие люди. Речь фюрера их очень растрогала». Но такое же действие его речи оказывали и на очень больших людей, как и на группы, находящиеся между обоими этими полюсами. Некий профессор Бурмайстер рекомендовал его как «кандидата немецких деятелей искусства» и хвалил «его ораторское искусство, своей сердечностью согревающее душу». После двухчасового выступления Гитлера перед руководителями аграрного союза[265] и представителями дворянства Бранденбурга один из крупных аграриев попросил «от имени всех присутствующих» разрешение не открывать дискуссию: конечно, речь шла о кризисах, интересах и социальных конфликтах, но «не следует нарушать чем бы то ни было святости только что пережитого». Со скептиками, говорил Гитлер в оправдание своего постоянного требования верить ему безоглядно, «невозможно, разумеется, завоевать мир, с ними нельзя штурмовать ни небеса, ни государство»[266]. Из пёстрой смеси его лозунгов, философской эклектики и тонко продуманной аффектации каждый мог выбрать то, что сам в них вкладывал: для перепуганного бюргерства это было обещание порядка и возвращение его социальной значимости, для революционно настроенной молодёжи – проект нового, окрашенного в романтические тона общества, для деморализованных рабочих – социальная защищённость и хлеб, для военнослужащих стотысячной армии – надежда на карьеру и ордена, для интеллектуалов, наконец, – смелый, живительный ответ на модные настроения, в основе которых лежали презрение к разуму и языческое обожествление жизни. Вся эта многозначность основывалась не столько на лжи и обмане всех и вся, сколько на способности уловить основной тон аполитичного типа поведения. Подобно Наполеону, он мог сказать о себе, что каждый сам стремился попасть в его сети и что к моменту его прихода к власти не было ни одной группы, которая не возлагала бы на него каких-то надежд.[267]

1932 год был в целом, несомненно, временем величайших ораторских триумфов Гитлера. Судя по некоторым отдельным свидетельствам его ближайшего окружения, он в прежние годы говорил ярче и убедительнее, а позже, на великолепно ритуализованных массовых мероприятиях в годы своего канцлерства, собирал гораздо большую, поистине уже неисчислимую аудиторию, но никогда ни до, ни после того он не достигал такого «алхимического» слияния всех мотивов: тоски по избавлению, личного сознания своей харизматической проповеднической силы и исключительной устремлённости на одну-единственную цель и веры в собственное избранничество – и все это на драматическом фоне бедственного положения страны. Для самого Гитлера тот отрезок времени стал тем глубинным переживанием, которое наложило на него неизгладимую печать и, в качестве прецедента, долго ещё определяло его решения. Это ощущение сохранилось в мифе о «времени борьбы», прославлявшемся как «героический эпос», «преодолённый ад» или «борьба титанических характеров».[268]

Точно просчитанному ритуалу открытия митинга соответствовала и его заключительная часть. В шум и восторженные крики врывалась музыка оркестра, исполнявшего «Германскую песнь» или один из партийных гимнов. Это должно было не только закрепить впечатление, сплочённости и заговорщического единства, но и просто задержать собравшихся, пока Гитлер, ещё не пришедший в себя, весь мокрый от пережитого напряжения, не покидал помещение и не садился в ожидавший его автомобиль. Иногда он ещё несколько минут стоял, приветствуя присутствующих и машинально улыбаясь, рядом с шофёром, в то время как толпа старалась придвинуться к нему как можно ближе, или пока штурмовики и эсэсовцы строились в широкие колонны для факельного шествия. Сам же он, усталый, без сил, растративший всего себя, отправлялся в гостиничный номер, и это странное состояние опьянения и отупения, наступавшее после его речей, должным образом завершает картину вакханалий, какими являлись его выходы на большую публику. Одному из современников, встретившему его в такие мгновения, когда он выходил, притихший, с остекленевшим взглядом, адъютант Брюкнер преградил дорогу со словами: «Оставьте же его в покое, он только что кончил!» А один из гауляйтеров нашёл Гитлера уже наутро после одной из речей в самой задней комнате анфилады, которую он занимал со своей свитой. Там он «с усталым и унылым видом сидел в одиночестве, сгорбившись, за круглым столом и медленно, с неохотой ел свой обычный овощной суп».[269]


Но одно только возбуждение, вызываемое агитацией Гитлера, конечно, никогда не привело бы его к власти. Правда, выборы в ландтаг Пруссии принесли НСДАП 36, 3 процента голосов, в результате чего с перевесом прежней коалиции социал-демократов и партий центра было покончено. Желанного абсолютного большинства однако же не получилось – так же как и тремя месяцами позже, на выборах в рейхстаг 31-го июля. Тем не менее, НСДАП, получив в парламенте 230 мест (больше чем вдвое по сравнению с прошлыми выборами), далеко опередила все другие партии. Однако все указывало на то, что Гитлер в этом смысле достиг предела своих возможностей. Он переманил к себе множество членов буржуазных партий центра и правых, а некоторые из них просто поглотил, но прорыв на главном участке, в Социал-демократическую и Коммунистическую партии, ему не удался. Весь гигантский агитационный аппарат, все эти беспрерывные массовые мероприятия, шествия, акции по распространению плакатов и листовок, речи партийных ораторов, выступавших до полного изнеможения, и, наконец, третий полет Гитлера по Германии, в ходе которого он за 15 дней выступил в 50 городах, принесли партии прирост всего около одного процента голосов по сравнению с выборами в прусский ландтаг. Уже тогда Геббельс так прокомментировал этот результат: «Теперь должно что-то произойти. Мы должны прийти к власти в обозримом будущем. Иначе мы напобеждаемся на выборах до собственной гибели».[270]

Для подобных ожиданий вскоре появились и первые основания. Перейдя к системе безусловного чрезвычайного положения, Гинденбург, особенно после своего вторичного избрания, все чаще интерпретировал свою власть как личную и все своевольнее и упрямее отождествлял свои желания с благом государства. В этом его поддерживала небольшая группа безответственных советчиков, среди которых не только его сын Оскар не был, как тогда острили, «предусмотрен конституцией». Сюда относились прежде всего статс-секретарь Майснер и генерал Шляйхер, молодой консервативный депутат д-р Тереке, а кроме того, сосед Гинденбурга по имению фон Ольденбург-Янушау, обожавший ещё со времён кайзера разыгрывать из себя «реакционного грубияна» и потрясший общественность, например, заявлением, что следует всегда иметь возможность с помощью одного лейтенанта и десяти солдат распустить парламент. К этой группе относились, далее, некоторые другие юнкера с восточного берега Эльбы; позже к ней присоединился и Франц фон Папен. Последующие месяцы были временем их активной закулисной деятельности. Гитлер возвышался над политическим ландшафтом, словно одинокая, дерзко торчащая скала, и они намеревались интегрировать его, привязать к своим интересам, а по возможности и использовать для запугивания левых сил. Это была внушённая иллюзией высокомерного превосходства последняя попытка старой Германии вернуть себе утраченную ею историческую роль.

По иронии судьбы первой жертвой этой попытки стал Брюнинг. Полагаясь на поддержку президента, канцлер настроил против себя некоторых из тех «могущественных», заручиться благоволением которых его противник Гитлер так настойчиво – и небезуспешно – старался. Отказ считаться с определёнными требованиями промышленников заставил их ещё более отойти от правительства, а теперь от него отвернулись и крупные аграрии, группировавшиеся вокруг Гинденбурга. Особенно их возмутило намерение Брюнинга поставить размер материальной помощи хозяйствам, испытывавшим трудности, в зависимость от их рентабельности, а владения, безнадёжно увязшие в долгах, предоставить переселенцам в ходе задуманной широкомасштабной акции по смягчению последствий безработицы. Немедленно начались нападки на канцлера со стороны затронутых групп, и дело дошло до того, что его стали упрекать в большевистских наклонностях. Теперь уже невозможно доказательно утверждать, какая именно мотивировка подействовала на старого и уже плохо ориентирующегося президента, подвергнутого массированному давлению, однако не подлежит сомнению, что это сыграло свою роль в его решении расстаться с Брюнингом. Помимо прочего, для Гинденбурга канцлер оставался человеком, приведшим его перед переизбранием не на ту сторону фронта, и он – опять-таки не без влияния своего окружения – не захотел простить Брюнингу того глубокого личного конфликта, в который он из-за него попал. Конец Брюнинга наступил, когда он в довершение ко всему вышел из доверия и у Шляйхера, утверждавшего, что он говорит от имени рейхсвера.

Прологом к этому стало событие, выглядевшее как энергичный шаг правительства, на деле же обострившее скрытые противоречия внутри руководства страны и тем самым приблизившее агонию республики. Речь идёт о запрете СА и СС. Со времени обнаружения боксхаймских документов снова появились основания полагать, что национал-социалисты по-прежнему не исключали из своих планов возможность насильственного переворота. Армия партии становилась все нетерпеливее и самоувереннее, а составной частью гитлеровской тактики «легальности» являлись его тревожные раздумья на публике о том, как долго ему ещё удастся держать в узде коричневые отряды штурмовиков. Людендорф в сердцах как-то назвал Германию «оккупационной зоной СА». За два дня до первых президентских выборов Геббельс писал в дневнике: «Обсудил с руководством СА и СС меры сдерживания на ближайшие дни. Повсюду царит ужасное возбуждение. Слово „путч“ у всех на устах»[271]. А в самый день выборов Рем привёл свои соединения в состояние полной боевой готовности и приказал коричневорубашечникам окружить Берлин. Когда прусская полиция обнаружила несколько организационных центров штурмовиков, она наткнулась на бумаги, которые хоть и не содержали широкого плана переворота, но всё же предписывали подробно перечисленные меры по боевой готовности и применению силы на случай победы Гитлера на выборах и называли тайный пароль для начала путча: «Бабушка умерла»[272]. Кроме того, были найдены приказы, в которых штурмовикам восточных областей предписывалось в случае нападения со стороны Польши отказываться от какого-то бы ни было участия в обороне страны. Эта находка поразила особенно Гинденбурга. Итак, решение о запрете, состоявшееся не в последнюю очередь по ультимативному настоянию правительств некоторых земель было принято единодушно, положив конец долгим раздумьям и проволочкам.

Однако за несколько дней до опубликования запрета события приняли драматический оборот. Шляйхер, сначала согласившийся с этим планом и даже хвалившийся своим авторством, «вдруг» изменил все свои взгляды и, не найдя немедленного согласия, развил бурную деятельность против запрета. Он втянул в неё и Гинденбурга, внушив ему опасение, что запрет ещё увеличит враждебность его и без того разочарованных сторонников в стане правых. Шляйхер исходил из соображения, что предпочтительней было бы сначала распустить вместе с СА все вооружённые формирования вроде «Стального шлема» или сохраняющего верность республике «Рейхсбаннера», а затем объединить их в широкий милицейский или военно-спортивный союз, подчинённый рейхсверу. Кроме того, его характеру интригана не соответствовало такое грубое средство как запрет; ему были по душе тонкие ходы и хитросплетения. Характерно, что его контрпредложение предусматривало целый ряд ультимативных требований к Гитлеру о демилитаризации СА. Требования были совершенно невыполнимы, но их отклонение было бы незаконным.

Не без угрызений совести и с тревожной думой о «старых боевых товарищах», состоящих в СА и СС, Гинденбург в конце концов подписал запрет, и 14-го апреля в ходе обширной полицейской акции частная армия Гитлера была распущена. Полицейские заняли её штаб-квартиры, общежития, школы и арсеналы. Это был самый энергичный удар государственной власти по национал-социализму с ноября 1923 года. Официальное обоснование, в котором в качестве причины запрета назывались не отдельные происшествия, но само существование частной армии, прежде всего снова демонстрировало стремление государства к самоутверждению: «Содержание организованных военных формирований является прерогативой государства. Если такая сила организуется в частном порядке, а государство это допускает, то возникает угроза порядку и спокойствию… Не подлежит сомнению, что в правовом государстве военная сила может быть организована только конституционными органами самого государства. Поэтому ни одна частная организация, основанная на силе, по сути своей не может быть легальным институтом… Мера по роспуску служит поддержанию самого государства».[273]

Рем, опиравшийся на агрессивность и мощь своих 400 000 человек, в первый момент, казалось, был настроен на пробу сил; но Гитлер на это не пошёл. Он без промедления включил СА в Политическую организацию и тем самым сохранил отряды штурмовиков в целости. Снова оказалось, что фашистские движения при первом же сопротивлении государства отступают без боя. Так, Габриеле д'Аннунцио в 1920 году очистил город Фиуме после одного-единственного пушечного выстрела, а теперь Гитлер в специальном призыве к легальности предписал строгое соблюдение мер запрета не из страха, а потому, что выстрел здесь означал больше, чем просто выстрел, а запрет – нечто большее, чем ограниченную защитную меру. Он означал аннулирование «фашистской конъюнктуры», союза консервативной власти с революционным народным движением.

Возможно, что уступчивость далась Гитлеру сравнительно легко, поскольку он через Шляйхера получил информацию о разногласиях внутри правительства. На этом он и строил свою дальнейшую тактику. Он держался уверенно. Вечером того самого дня, который должен был положить начало процессу одоления гитлеровского движения, Геббельс после разговора с Гитлером в «Кайзерхофе» записал в дневнике: «Мы обсуждали кадровые вопросы в связи с приходом к власти, как если бы мы уже были в правительстве. Мне думается, ни одно оппозиционное движение не было так уверено в успехе, как наше!».[274]

Уже на следующий день Гренер получил холодное письмо от Гинденбурга, послужившее началом обширной интриги. Она сопровождалась безудержной кампанией в правой прессе, к которой присоединился хор известных представителей национального лагеря. По мнению наследного принца было «просто непонятно», что именно министр рейхсвера помогает в разгроме «великолепного человеческого материала, объединённого в рядах СС и СА и получающего там ценное воспитание». Шляйхер сам посоветовал своему начальнику-министру, который всё ещё видел в генерале своего «протеже», уйти в отставку и распространял злостные слухи (или, во всяком случае, не препятствовал их распространению) о том, что Гренер болен, что он пацифист, что он опозорил армию преждевременным рождением ребёнка от второй жены. Президенту же Шляйхер рассказывал, что в рейхсвере ребёнка называют «Нурми» – по имени финского бегуна, известного своим феноменальным спуртом.[275]

Одновременно Шляйхер сообщил руководству НСДАП, что он лично не согласен с запретом СА. Он по-прежнему считал, что надо допустить национал-социалистов к участию во власти, лишив их тем самым главного козыря, и дать им в виде кабинета влиятельных специалистов нужное «обрамление» – таково было новое волшебное слово, хотя пример Муссолини должен был бы показать, что это волшебство не действует на народных трибунов, имеющих к тому же собственную армию. В конце апреля Шляйхер встретился с Гитлером для первой беседы. Геббельс писал в дневнике: «Разговор прошёл хорошо», а вскоре, после второй встречи, в которой участвовали Майснер и Оскар фон Гинденбург и в ходе которой обсуждалось уже свержение не только Тренера, но и всего кабинета Брюнинга, Геббельс отмечал: «Все идёт хорошо… Блаженное ощущение: ещё никто не подозревает, и меньше всех – сам Брюнинг».

После почти месяца непрерывной подрывной работы ситуация, наконец, разрешилась. 10-го мая Гренер защищал в рейхстаге запрет СА от яростных атак справа. Но протест Тренера, который к тому же был неважным оратором, против национал-социалистического «государства в государстве», «государства против государства» потонул в диком шуме, поднятом национал-социалистами, так что вместе с министром, который был ошеломлён, беспомощен и, вероятно, сломлен, потерпело поражение и дело, которое он отстаивал. Во всяком случае к нему вскоре подошли Шляйхер и генерал фон Хаммерштайн, начальник управления сухопутных войск, и холодно сообщили, что он потерял доверие рейхсвера и должен уйти в отставку. Два дня спустя Гренер после безуспешного обращения к Гинденбургу подал прошение об отставке.

Однако по замыслу камарильи это было только прологом, и вслед за плащом вскоре появился и герцог. 12-го мая Гинденбург отправился недели на две в Нойдек, и когда Брюнинг выразил желание побеседовать с ним, он недовольно отмахнулся. Президент в это время испытывал давление своих собратьев по сословию, которые приготовились к атаке на качающееся кресло канцлера. Каковы бы ни были аргументы, они наверняка приводились «крупными землевладельцами и кадровыми офицерами с присущей им тяжеловесностью и без оглядки на честность и верность принципам». Поэтому Гинденбург, вернувшись в Берлин в конце месяца; был полон решимости расстаться со своим канцлером. Брюнинг сам в это время считал, что стоит на пороге внешнеполитических успехов. Ещё утром 30-го мая, отправляясь к Гинденбургу, он получил информацию, сулившую решающий поворот в вопросе разоружения. Но хитроумно задуманная протокольная процедура лишила его шанса уведомить об этом президента хотя бы в последние минуты. Годом раньше Гинденбург заверял его, что Брюнинг – его последний канцлер и он никогда с ним не расстанется. Теперь же его в несколько минут оскорбительно-бесцеремонно выставили за дверь, так как Гинденбургу не хотелось опаздывать на церемониал по случаю годовщины битвы у пролива Скагеррак[276]. Военные воспоминания и желание полюбоваться второстепенным военным зрелищем оказались сильнее аргумента, имевшего решающее значение для судеб республики.[277]


В качестве преемника Брюнинга генерал фон Шляйхер убедил президента назначить человека, чья политическая карьера не случайно долго не выходила за рамки дилетантских попыток. Это был Франц фон Папен, отпрыск старинного дворянского рода из Вестфалии. Когда-то он служил в привилегированном кавалерийском полку и впервые обрёл некую, причём сразу же специфическую известность, когда его в 1916 году, во время первой мировой войны, выслали из Соединённых Штатов, где он служил военным атташе, за шпионскую деятельность; но плывя в Европу, он по легкомыслию допустил, чтобы важные бумаги, свидетельствовавшие об этой его деятельности тайного агента, попали в руки британских властей. Благодаря женитьбе на дочери крупного саарского промышленника он приобрёл значительное состояние и прекрасные связи в промышленных кругах. Кроме того, будучи дворянином-католиком, он был связан и с церковными сановниками, а как бывший офицер генерального штаба поддерживал разного рода контакты с рейхсвером. Вероятно, именно тот факт, что Папен находился в центре пересечения столь многих интересов, и привлёк внимание Шляйхера. Папен производил впечатление до гротеска старорежимного человека, и его журавлиная походка, чванство и высокомерная манера говорить в нос делали его похожим на собственную карикатуру, на фигуру из «Алисы в стране чудес», как остроумно заметил один из современников. При всём при том у него была репутация человека легкомысленного и опрометчивого; никто не принимал его всерьёз: «Если ему что-то удаётся, он весел и доволен, а если не удаётся, то и это его не печалит».[278]

На страницу:
17 из 41