
Жизнь Муравьева
– Невозможно! – махнул рукой Грибоедов. – Он смотрит на меня как на человека из неприятельского лагеря. Предубеждение его против меня столь велико, что он в каждом моем слове старается отыскать какой-то иной, затаенный смысл… – Грибоедов немного помолчал, слегка дотронулся до руки Муравьева. – Мне было бы тяжело, Николай Николаевич, если б подобное предубеждение коснулось и вас, лишив меня прежней вашей приязни и доверия…
– Я не так легковерен, Александр Сергеевич, чтоб поддаться предубеждению, – отозвался Муравьев. – И мне понятна ваша обида, вызванная подозрениями, возникшими у Алексея Петровича от чрезмерной мнительности… Но мне говорили, не знаю, насколько это верно, будто генерал Паскевич пользуется недостойными средствами борьбы, окружил себя заведомыми негодяями, вроде изгнанного Ермоловым за воровство и мошенничество Ивана Корганова, прозванного по заслугам Ванькой Каином, с помощью коих стряпаются гнусные лживые донесения государю, и это обстоятельство отчасти оправдывает чрезмерную мнительность и раздражение Алексея Петровича против всех, кто так или иначе хоть чем-то связан с генералом Паскевичем…
– Да, я сам склонен так думать, но мне от этого не легче, – сказал с легким вздохом Грибоедов. – Начальники дерутся, а с подчиненных перья летят!
– Вот именно, – улыбнулся Муравьев. – Я могу, как и вы, оказаться между двух огней. Завтра я должен представляться генералу Паскевичу как прямому начальнику, а ему известна моя преданность Ермолову, следственно, рассчитывать на его расположение мне не приходится, а с другой стороны, Алексей Петрович, возвратившись из Кахетии, где он теперь находится, и узнав о моих сношениях с Паскевичем, возможно, заподозрит в отступничестве и меня. Положение, что и говорить, незавидное! А сколь долго междоусобная война начальства продолжаться будет – аллах ведает!
– В Петербурге, еще перед отъездом сюда, я слышал, что вопрос о смещении Ермолова предрешен, – произнес тихо и по-французски Грибоедов. – И пусть только это будет между нами, Николай Николаевич, кузина моя как-то проговорилась, что Паскевич имеет позволение государя в любое время при необходимости сместить Ермолова и наименоваться настоящим командиром Кавказского корпуса.
– Да что вы говорите! – воскликнул удивленный Муравьев. – Почему же в таком случае Паскевич подличает, а не действует открыто?
– Его удерживает от решительного шага страх, что преданные Алексею Петровичу войска взбунтуются…
Сообщение, сделанное Грибоедовым, свидетельствовало о его полном доверии, и Муравьев признался:
– Ну, если судьба Ермолова решена, значит, и я должен в дорогу собираться. С Паскевичем мне не служить.
– Я вас понимаю, Николай Николаевич, – кивнул головой Грибоедов. – Дурные качества Ивана Федоровича слишком всем известны, и служить с ним нелегко. Мне тоже не чуждо было желание подать в отставку, уехать в Россию, заняться сочинительством… Однако ж, подумав, решил я дипломатического поприща не оставлять. Денис Васильевич Давыдов, коему я как-то сказал об этом, заявил, будто меня бес честолюбия терзает. Но это не совсем так. Находясь на службе, я могу и отечеству небесполезен быть, и верней о том стараться, чтобы участь близких сердцу моему несчастных узников, елико возможно, облегчать. Не таюсь перед вами, зная, сколь великой скорбью отозвались на вас и на семействе вашем известные события.
Муравьев тяжело вздохнул. Мысли, высказанные Грибоедовым, заставили его крепко задуматься. Расстались они дружески.
… Паскевич, пользуясь отсутствием Ермолова, бесчинствовал в Тифлисе. Ему казалось, все делается не так, всюду находил он беспорядки, всех беспощадно бранил и обещал подтянуть по-своему. Начальника штаба корпуса старика Вельяминова заставил при разводах маршировать на фланге первого взвода, а заметив в одном из полков какие-то уставные погрешности, пригрозил:
– Я из вас мятежный дух вышибу!
Муравьев не ошибся, полагая, что на расположение царского фаворита надеяться ему нечего, и записал:
«Я явился к Паскевичу, коего был любопытен увидеть. Я не долго дожидал его в приемной: по докладу обо мне он принял меня и, окинув меня глазами с головы до ног взглядом нахмуренным, недоверчивым и строгим, сказал мне, что по знакам отличия, мною носимым, он заключает о заслугах моих, но не умел скрыть недоверчивость, которую в него вселили наушники ко мне так же, как ко всем тем, кои пользовались расположением Алексея Петровича Ермолова. Словом, прием его не был привлекателен».
Однако, несмотря на это, оставлять службу в Кавказском корпусе Муравьев теперь не собирался. Слова Грибоедова не выходили из головы. Война с персиянами не окончена, и он, Муравьев, не вправе уклоняться от прямого долга перед отечеством, а вместе с тем, как и Грибоедов, обязан подумать о помощи прибывавшим уже на Кавказ разжалованным в солдаты деятелям тайных обществ и прикосновенным к ним лицам… Как раз на днях получил он сообщение от Бурцова; старый приятель писал, что, отсидев несколько месяцев в крепости, переводится ныне для службы в Грузию и надеется на скорое свидание.
А вскоре появился еще один весьма существенный довод за то, чтоб остаться на службе. Муравьев решил жениться.
Нет, не на Сонюшке, оставленной с ребенком в Кутаисе. Запретной черты он так и не переступил, ограничился тем, что обеспечил их. Сонюшка на его деньги завела небольшую белошвейную мастерскую, он и впредь не отказался помогать им. Выбор свой он остановил на другой…
Постоянно бывая у Ахвердовых и находясь в обществе стольких красавиц, он не мог преодолеть соблазна. Положа руку на сердце он признавался себе, что больше всех нравится ему Нина Чавчавадзе. Стройная, как газель, благородная и кроткая, она отличалась удивительной скромностью и должна была быть верной подругой. Но эта милая девочка вдвое моложе его, и отец ее князь Александр, старый приятель, всего несколькими годами старше его самого; о браке с Ниной неудобно и думать.
И тогда мысли стали все более сосредоточиваться на Софи Ахвердовой. Она не была ему безразлична, и он знал, что пользуется ее благосклонностью, но ее окружала толпа обожателей, и Грибоедов вечерами не отходил от нее, вполне вероятно успев в какой-то степени затронуть и чувства простодушной девушки. А каковы серьезные намерения Александра Сергеевича?
Муравьеву было известно, что небольшой капитал, завещанный детям покойным генералом, был прожит беспечной, привыкшей к легкой жизни Прасковьей Николаевной, и падчерица ее Софи осталась бесприданницей. А по тем временам это обстоятельство имело существенное значение, жениться на бесприданницах могли себе позволить лишь обеспеченные люди, а человек без средств, женясь на бесприданнице, подвергал себя и будущую семью жестоким испытаниям.
Муравьев решил поговорить с Грибоедовым о его намерениях откровенно. И Александр Сергеевич признался, что хотя к Софи он неравнодушен, но о женитьбе помышлять не может, ибо не имеет никакого состояния.
– В таком случае, – несколько приподнято и чуть краснея сказал Муравьев, – покорнейше прошу вас принять к сведению, что я желаю сделать предложение Софье Федоровне…
– Как? – удивился Грибоедов. – Мне казалось, вы были заинтересованы Ниной Чавчавадзе.
– Интересуются, сравнивают и любуются многими, а женятся на одной, достоинства которой кажутся несравненными, – ответил Муравьев.
– Что ж, мне остается радоваться за вас, Николай Николаевич, и, сознаюсь, немножко завидовать чудесному вашему выбору, – произнес Грибоедов. – Не сомневаюсь, что с такой женой, как Софья Федоровна, вы будете счастливы.
– Все это пока между нами, я никому, кроме вас, не открывал сего, – счел нужным предупредить Муравьев.
Грибоедов вежливо поклонился:
– Благодарю за доверие, я его оправдаю…
Предложение вскоре было сделано и принято. Муравьев, на правах жениха, проводил теперь много времени у Ахвердовых и чем более узнавал невесту, тем более очаровывался ею и влюблялся в нее. Выбор его был одобрен и отцом, приславшим свое благословение, и Ермоловым, который знал Софи с детских лет. Муравьев чувствовал себя счастливым.
3
Как-то в середине февраля 1827 года, поздно вечером, когда Муравьев, бывший у Ахвердовых, прощался с ними, собираясь ехать в Манглис, его внезапно вызвали к главнокомандующему.
Алексей Петрович тяжело шагал по кабинету и никогда еще не казался таким расстроенным. Увидев Муравьева, он остановился, едва ответил на приветствие, произнес трясущимися губами:
– K нам едет начальник Главного штаба барон Дибич, не знаю, с какими намерениями, но я могу всего ожидать… Тебе известно отношение ко мне ныне царствующего, и ты меня, надеюсь, понимаешь?
Муравьев молча наклонил голову.
Ермолов продолжал:
– Я на тебя одного полагаюсь и хочу тебе поручить некоторые записи и бумаги, которые ты дашь мне обещание никому не показывать.
Муравьев поднял голову, сказал взволнованно:
– Алексей Петрович! Вы знаете, что я не привык бросать слова на ветер. Я был и останусь навсегда преданным вам. Прошу располагать мною, как вам будет угодно.
На глаза у Ермолова навернулись слезы. Он обнял Муравьева, поблагодарил за любовь и верность, а затем, достав из стола перевязанную бечевкой толстую пачку бумаг, протянул ему:
– Вот, возьми и спрячь. Я не ожидаю для себя от барона ничего хорошего. Он может прямо ко мне приехать и опечатать мои бумаги. Не хотелось бы мне лишиться сих «Записок о двенадцатом годе» и позднейших иных записей, в коих названы видные лица и описаны предосудительные их поступки. Никому моих бумаг не показывай и не сказывай о них, а ежели все обойдется благополучно и меня не арестуют, возвратишь их мне лично, когда скажу тебе о том…
Муравьев без колебания взял бумаги, отлично понимая, какой опасности подвергается, и в душе Алексея Петровича несколько осуждая. «Он должен был все-таки взять в соображение, что вся почти фамилия моя пострадала в недавнем времени и что правительство имело меня в наблюдении».
Приезд Дибича обеспокоил не одного Ермолова. Все понимали, что посланный на Кавказ государем начальник Главного штаба должен разрешись какие-то очень важные дела и, по всей вероятности, сместить Ермолова. Партия Паскевича торжествовала. Доносчики ожидали прибытия Дибича с радостными лицами. А люди, знавшие о высоких качествах Алексея Петровича и преданные ему, не скрывали тревоги и огорчения.
Для встречи начальника Главного штаба войска были выстроены на площади, где находился и Паскевич в парадной форме. А Ермолов оставался в своей квартире.
Муравьев записал:
«Дибич проехал на дрожках весьма шибко, в полной форме, прямо к Алексею Петровичу, коего он был моложе, и явился к нему. Мы долго ожидали его с Паскевичем на площади; наконец он приехал к нам, вышел к разводу, был очень весел, любезен и успокоил многих. Меня он скоро узнал в толпе: мы с ним были довольно коротко знакомы еще в 1811 году, когда он был подполковником Генерального штаба; он меня принял очень ласково и не упустил при сем успокоить меня насчет брата моего Александра, сказав мне, что я могу надеяться, что государь скоро простит его. Все любопытствовали знать о свидании Дибича с Ермоловым. Узнали, что они обошлись очень дружески, и многие лица вытянулись внезапно. Пошли разные разговоры по городу, и многие убеждались уже, что Алексей Петрович не будет сменен и что Паскевич уедет назад».
Спустя несколько дней Ермолов опять потребовал к себе Муравьева. На этот раз Алексей Петрович выглядел молодцом и настроение у него было радужное.
– Ты знаешь, зачем я тебя позвал? – спросил он Муравьева и, не дожидаясь ответа, продолжал довольным голосом: – Ты назначаешься помощником начальника штаба Кавказского корпуса Вельяминова, коего расстроенное здоровье часто не позволяет исполнять должность. На деле штаб будет в твоих руках. Тебе понятно?
– Так точно, Алексей Петрович!
– Ну и что скажешь, любезный Николай?
– Благодарю за лестное назначение, но… может быть, Дибич или Паскевич не согласятся с этим?
– Дибич сам предложил мне назвать командира, коему можно доверить столь важный пост, и вполне мой выбор одобрил. Я рассказал ему, между прочим, как ты с Денисом Давыдовым разбил конницу Гассан-хана и о твоих планах насчет Эривани и Тавриза. Он похвалил и жалел, что я отпустил Дениса домой. А с Паскевичем о твоем назначении Дибич уже договорился, завтра будет приказ, можешь принимать дела…
– Значит, ваше предположение, Алексей Петрович, относительно миссии Дибича не оправдалось? – поинтересовался Муравьев.
– Кажется, и дай бог, если так, – промолвил Ермолов и чуть задумался: – Хотя, с другой стороны, рассчитывать совершенно на его доброжелательство мне трудно. Мнение царедворцев изменчиво, а вернее, они его не имеют. Что хозяин прикажет, то холуй и сделает. Впрочем, кто знает, Дибич меня обнадеживает правдоподобно… Но твое назначение, не скрою, меня особенно потому устраивает, что я уверен, ты употребишь всю деятельность свою, дабы помочь мне… что бы со мною ни произошло…
Муравьев, сдав полк, переехал в Тифлис и с головой окунулся в служебные дела. Штабная работа была невероятно запущена. Вельяминов не показывался и вскоре ушел в отставку. Распоряжения враждующих начальников были противоречивы и в большинстве случаев невыполнимы. Подготовка войск к весенним наступательным действиям против персиян шла медленно. Муравьев только поздно вечером освобождался в штабе и приходил к Ахвердовым отдохнуть в их семейном кругу и повидаться с невестой.
Между тем Паскевич, видя дружелюбное обхождение Дибича с Ермоловым, выходил из себя и заставлял доносчиков усилить их грязную деятельность. Паскевич не разлучался с К.X.Бенкендорфом, который в письмах к императору запугивал его тем, будто Ермолов и ближние его продолжают оставаться скрытыми мятежниками. В последних числах марта Дибич получил письмо царя: «Бенкендорф, по-видимому, сильно убежден в дурных намерениях Ермолова, прошлых и настоящих. Было бы весьма существенно постараться разузнать, в особенности, кто руководитель зла в этом гнезде интриг, и непременно удалить их, дабы ведали, что подобные люди не могут быть терпимы, раз они: обличены».
Дибич понял, что царь на стороне своих любимцев и дальнейшее оставление Ермолова на посту главнокомандующего для него нежелательно. Алексею Петровичу была объявлена воля государя о смещении, Паскевич занял его место.
Узнав об этом, Муравьев тотчас же отправился к начальнику Главного штаба, чтобы выяснить свое положение. Паскевич вряд ли захочет, чтоб штаб его находился в руках близкого Ермолову командира, да и Муравьеву служить в полном подчинении у бестолкового, вспыльчивого, самонадеянного нового главнокомандующего никак не улыбалось.
Дибич находился в своей квартире. Маленький, с прыщеватым невыразительным лицом и оттопыренными ушами, небрежно одетый барон был в беспокойном состоянии и глядел исподлобья, словно стыдясь совершенного им поступка. Ответив на приветствие Муравьева и не ожидая с его стороны вопросов, он произнес по-французски:
– У вас новый начальник. Вы это знаете. Я уверен, что при нем вы так же хорошо будете исполнять ваши обязанности, как и при его предшественнике.
Муравьева сказанные скороговоркой казенные эти слова больно затронули. Он представил оскорбленного внезапным смещением Ермолова, вспомнил, чем был обязан ему, душевные беседы с ним, долголетнюю службу и не мог удержать слез, достал платок, отвернулся в сторону.
Дибич несколько секунд пристально, молча смотрел на него, потом быстро подошел, обнял:
– Я понимаю вас, любезный Муравьев. Это делает вам честь. Я за это уважаю вас еще более. Ваша привязанность к Ермолову мне порукою вашего образа действий в новых обязанностях, которые на вас возложены.
Муравьев в искренность барона верить не мог, сказал прямо:
– Ваше высокопревосходительство, я не нуждаюсь в утешениях, и вы напрасно употребляете сии околичности, а ежели цель ваша состоит в том, чтобы удалить меня из Грузии, скажите сразу, я удалюсь, не ожидая повторения…
На лице у Дибича появились багровые пятна:
– Как, вы мне не верите? Думаете, я вас обманываю? Разве я подал вам когда-нибудь повод в том? Неужели вы думаете, что мне нужно было прибегать к подобным околичностям, чтобы удалить вас отсюда, когда для этого достаточно одного моего приказа? Полковник, я человек честный и надеюсь, вы объяснитесь насчет вами сказанного.
– Прошу извинить меня, ваше высокопревосходительство, ежели я ошибся, – промолвил Муравьев. – Мне подумалось так потому, что не верится, чтобы генералу Паскевичу было угодно мое оставление в штабе корпуса…
– Это мое желание, и это так будет, – перебил Дибич. – Вы, как никто другой, знаете местные условия и обладаете опытом, без которого Паскевичу не обойтись, он понимает это и будет ценить надлежащим образом, я вам ручаюсь… Что вас еще беспокоит, говорите мне прямо.
– Я боюсь, что не смогу служить при генерале Паскевиче и потому, – сказал Муравьев, – что мне невыносимо слышать предосудительные выражения, коими он беспрестанно при мне чернит предместника своего, зная о моем безграничном уважении к нему.
– Хорошо, полковник. Я беру на себя уладить с Иваном Федоровичем и это, можете быть спокойны. Вас же прошу, насколько возможно, усилить подготовку корпуса к военным действиям. Я на вас надеюсь.
… А в доме Ахвердовых заканчивались последние приготовления к свадьбе, назначенной на 22 апреля. Накануне того дня Муравьев поехал к Алексею Петровичу, который некогда обещал быть у него посаженым отцом.
Дом бывшего главнокомандующего, недавно еще оживленный, приветливо светившийся по вечерам яркими огнями, был мертв, и комнаты в полном запустении. Полы запачканы следами грязных сапог, мебель, покрытая густым слоем пыли, беспорядочно сдвинута, картины и гравюры со стен сняты, в открытые двери и окна врывался холодный сквозной ветер. В кабинете стояли не запакованные еще чемоданы и ящики, валялись обрывки веревок и всюду разбросанные мелко порванные клочки бумаг.
Алексей Петрович в домашней старой черкеске, усталый, небритый, укладывался, готовясь к отъезду. Увидев Муравьева, он сказал с горькой усмешкой:
– Sic transft gloria mundi.{14} Смотри и постигай, любезный Николай.
– В пятьдесят лет рано еще прощаться с надеждами, Алексей Петрович, – попробовал ободрить его Муравьев, – слава – баба капризная, скрытная, и ласкает, и покидает, и вновь возвращается, когда не ждешь…
– Нет, чего уж там хорошего ожидать, – отмахнулся Ермолов. – Коли в крепость не заточит меня Николай, как его родитель, и то бога благодарить надо… Поеду в деревню капусту и огурцы сажать! – И вдруг, что-то вспомнив, Ермолов сверкнул глазами, а из уст его вырвался короткий смешок: – Знаешь, чем я утешен? Вчера барон Дибич приезжал покорнейше меня просить, чтобы я не днем, а ночью отсюда выехал. Говорил, что среди солдат замечено роптание, и они с Паскевичем опасаются, как бы солдаты из преданности ко мне мятежа не учинили… Вот что, оказывается, царских блюдолизов тревожит! Я им и поверженный страшен! Какова честь, а? – Ермолов передохнул, прошелся тяжело по кабинету, остановился и круто сломал разговор: – Ну, а как твои собственные дела? Когда свадьба?
– Завтрашний день, Алексей Петрович. И я затем явился, чтоб просить вас оказать мне честь принять звание посаженого моего отца…
Ермолов не дал договорить, замахал руками:
– Да ты что, любезный Николай, рехнулся, что ли? Я же человек государю ненавистный, опальный, от меня подалее держаться надо. А тебе особливо. Сам в подозрении, зачем же лишний раз неудовольствие на себя навлекать? Воля твоя, не могу у тебя на свадьбе быть!
– Вы обещали мне, Алексей Петрович…
– Помню, помню, только когда это было? А ныне положение мое, сам ведаешь, изменилось. Дразнить новое начальство для тебя в высшей степени неблагоразумно. Нет, спасибо за честь, не сомневаюсь в любви твоей, а подводить тебя не хочу…[33]
Видя, что Ермолова никак уговорить не удается, Муравьев шагнул к нему и, глядя в глаза, объявил строго и решительно:
– Алексей Петрович, ежели вы откажете в просьбе моей, я возьму в посаженые отцы первого вестового солдата, коего встречу на улице…
Зная характер Муравьева и не сомневаясь, что он исполнит безрассудный замысел свой, Ермолов не выдержал, взволнованно, со слезами на глазах бросился обнимать его:
– Ну хорошо, хорошо, пусть будет, как ты желаешь… Благодарю, бесценный, верный друг!
Скрывать сделанного Ермолову приглашения Муравьев не собирался. Напротив, он отправился к Паскевичу, у которого застал Дибича, и сказал им:
– Ваши высокопревосходительства, завтра состоится мое бракосочетание, но я не смею звать вас, так как посаженым отцом моим будет Алексей Петрович.
Дибич одобрительно, впрочем, может быть, не совсем искренне, кивнул головой. Паскевич что-то пробормотал под нос и отвернулся, скривив губы.
… Свадьба прошла тихо и скромно. Присутствовали только свои: Ахвердовы и Чавчавадзе, Ермолов и Грибоедов, приглашенный Прасковьей Николаевной.
Софи в белом подвенечном платье была особенно привлекательна.
Алексей Петрович пошутил:
– От тебя, Сонюшка, приходится жмуриться, как от солнца… Слепишь глаза!
Грибоедов, любезничавший с Ниной Чавчавадзе, порой тоже с восхищением поглядывал на молодую. Муравьев ловил эти взгляды и мучительно ревновал. Он понимал, что видимых причин для ревности как будто и не было, но ничего не мог с собой поделать.
4
12 мая, простившись с женой, Муравьев выехал из Тифлиса в Шулаверы, близ персидской границы, куда стягивались войска Кавказского корпуса. В конце месяца авангардные части, оттеснив неприятельские пикеты, заняли Эчмиадзин. Вскоре сюда прибыл Паскевич со всей корпусной квартирой. И войска, почти не встречая сопротивления, двинулись в Нахичевань.
Мучили знойные летние дни. Транспорт двигался медленно, провианта и воды не хватало. Жители окрестных селений разбегались, и лишь аисты на мечетях стерегли опустевшие деревни. Лошади и скот страдали от безводья, дорога все более покрывалась трупами павших животных. Появились заразные болезни среди солдат и офицеров. Полевые госпитали не вмещали больных.
Мечтая о легких победах и лаврах, Паскевич всю ответственность за движение войск возложил на Муравьева, а сам бестолковым вмешательством и неразумными требованиями только усугублял беспорядок. Он обещал начальнику Главного штаба не отвлекать Муравьева от тяжелой штабной работы бесконечными подозрениями и придирками, не попрекать преданностью Ермолову и некоторое время сдерживался, но как только Дибич уехал, снова дал волю своему необузданному нраву.
Муравьев, начавший опять делать дневниковые записи, отметил: «Отношения с Паскевичем день ото дня становились хуже. Терпения моего не доставало выслушивать напрасные и оскорбительные упреки, кои он постоянно делал. Он упрекал мне какие-то тайные сношения с Ермоловым, упрекал всеми неисправностями, которые находил в солдатах Кавказского корпуса, упрекал в ошибках писарских, когда я приносил ему бумаги па подпись, находя везде умысел, видя везде заговоры».
Любимец императора, облеченный почти неограниченной властью, Паскевич хотел сделать из Муравьева безгласного исполнителя своей воли, но столкнулся с таким характером, подчинить который оказалось ему не под силу. Не сомневаясь, что Муравьев состоял в тайных сношениях не только с Ермоловым, но и со многими заговорщиками, Паскевич старался при всяком удобном случае намекнуть на это обстоятельство, чтоб устрашить неуступчивого полковника, сделать его более сговорчивым, но и такой неблаговидный замысел не удавался.
Однажды поздно вечером в лагере близ Нахичевани главнокомандующий, помещавшийся в своей просторной, богато убранной в восточном вкусе палатке, вызвал Муравьева. Он сидел за столом, а против него стоял какой-то высокий военный, и при скудном свечном освещении лица его Муравьев сначала не разглядел, но, подойдя ближе, вздрогнул от неожиданности. Перед ним был лучший друг его и товарищ Бурцов, которого он не видел одиннадцать лет.
Паскевич наблюдал за ними, в его красивых прищуренных глазах затаилась ядовитая усмешка. Муравьев, не обращая на него внимания и не размышляя, открыл объятия старому приятелю:
– Ты ли это, Иван? Когда же ты прибыл? А как изменился, похудел…
В глазах Бурцова блеснули слезы:
– Ты не представляешь, как я счастлив видеть тебя…
Паскевич не постеснялся прервать разговор ехидным намеком:
– Какая приятная встреча, не правда ли? Вы, как я вижу, состоите в старинном и весьма близком знакомстве?
– Так точно, ваше высокопревосходительство, – ответил Муравьев, – и притом никогда не имели случая для раздора и жалоб друг на друга…
Паскевич нервно передернул плечами:
– Что ж, пожелаю вам того же и в дальнейшем… Можете пока устроить своего друга у себя, – сказал он Муравьеву, – а службу я ему подыщу согласно с повелением, данным мне государем императором…