bannerbanner
Калеб Уильямс
Калеб Уильямс

Калеб Уильямс

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 9

Уильям Годвин

Калеб Уильямс

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА[1]

(К первому изданию)

Предлагаемое повествование преследует более важную и общую цель, чем это может показаться на первый взгляд. Привлекающий теперь внимание всего мира вопрос о «вещах как они есть» – наиболее интересный из всех вопросов, какие только могут представиться человеческому уму. В то время как одна сторона добивается преобразований и перемен, другая в самых горячих выражениях превозносит существующий общественный строй. Казалось бы, можно ускорить разрешение вопроса, добросовестно проследив, к каким практическим следствиям этот строй приводит. То, что я в настоящее время предлагаю вниманию публики, – не абстрактная теория, а очерк и зарисовка явлений, имеющих место в области нравственных отношений. Неоценимое значение политических принципов соответственным образом понято было лишь в самое недавнее время. Теперь философам известно, что дух и характер власти сказываются на всех слоях общества. Но эта истина заслуживает того, чтобы стать достоянием и тех лиц, в чьи руки, по всей вероятности, никогда не попадут философские и научные книги. Поэтому при создании настоящего труда и имелось в виду дать, насколько это было возможно по ходу повествования, общую картину тех видов домашнего и негласного деспотизма, при помощи которых человек губит человека. Если автору удалось преподать полезный урок без ущерба для занимательности и увлекательности, которыми должны отличаться сочинения подобного рода, – он может себя поздравить с избранным им способом изложения.

12 мая 1794 г.


Это предисловие было изъято из подлинного издания в связи с тревогами книгопродавцев. «Калеб Уильямс» впервые появился на свет в том самом месяце, когда вспыхнул кровавый заговор против английских свобод, счастливо закончившийся в конце этого года оправданием первых намеченных им жертв. Террор был в порядке дня, и он внушав такой страх, что даже скромный повествователь мог бы быть сочтен за изменника.

29 октября 1795 г.

ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА[2]

Читатели всегда встречали роман «Калеб Уильямс» чрезвычайно благосклонно. Поэтому издатель «The Standard Novels» предположил, что и отчет о том, как зарождался и писался этот труд, будет встречен с некоторым интересом.

В начале января 1793 года я закончил «Исследование о политической справедливости» – первый труд, выпущенный под моим собственным именем, о котором можно сказать, что он написан мной в период умственной зрелости. Примерно в середине следующего месяца книга была отпечатана. В то время я вынужден был смотреть на свое перо как на единственное орудие, дающее мне средства к существованию. Щедрость моего книгопродавца, мистера Джорджа Робинсона на улице Патерностер-Роу, позволяла мне в то время, как и в течение приблизительно десяти лет до этого, покрывать текущие расходы заработком от разных сочинений сомнительной ценности, заглавия которых, хотя они были вполне невинны и даже до известной степени полезны, я предпочитаю здесь не упоминать. В мае 1791 года я задумал этот свой самый любимый труд и с тех пор отказался от всех других занятий, которые могли бы помешать моей работе. По моему соглашению с мистером Робинсоном, он должен был удовлетворять в установленном размере все мои нужды, пока я буду писать эту книгу. В конце концов ко дню ее выхода я был очень плохо обеспечен, и поэтому мне нужно было осмотреться и подумать о том, какого рода работе посвятить себя впредь.

Я всегда чувствовал склонность к авантюрным сюжетам. Среди тех сомнительных произведений, о которых я упоминал выше, были две или три вещи в этом роде. Поэтому нет ничего удивительного в том, что и в данном случае у меня возник подобного рода замысел.

Но теперь я находился в другом положении. В минувшие годы – чуть ли не с детства – я всегда был склонен восклицать вместе с Каули[3]:

Как мне свое увековечить имя,Войти в грядущие века?

Но я бился десять лет – и по-прежнему был далек от цели. Все, что я писал, выходило из печати мертворожденным. Часто я в отчаянии готов был совсем бросить эту затею. Но все-таки что-то заставляло меня снова и снова приниматься за работу.

Наконец у меня зародился план «Политической справедливости». Я был убежден, что никогда не мог бы достигнуть цели – создать себе имя – простым повторением и обработкой того, что уже было сказано другими, хотя бы я и воображал, что излагаю такого рода вещи с необычайным изяществом и остротой. Свет, полагал я, ничего не примет от меня с исключительной благосклонностью, если на этом не будет лежать печать несомненной оригинальности. Размышляя долгое время над принципами «Политической справедливости», я убедился в том, что в трактате на эту тему я могу предложить публике мысли в одно и то же время новые, верные и важные. В ходе работы я стал увереннее в себе и преисполнился надеждами. Пока она подвигалась вперед, я обсуждал свои идеи с немногими близкими друзьями, и они великодушно поддерживали меня. Случилось так, что молва о моей книге опередила ее появление в свет, и известная часть публики была расположена встретить ее благосклонно, С моей стороны было бы ложной скромностью умолчать о том, что прием, оказанный книге после ее появления, превзошел все мои ожидания. Поэтому как в то время, когда я договаривался о работе, так и после настроение у меня было повышенное, и я отнюдь не был склонен приниматься за какое-нибудь ничтожное произведение.

У меня зародилась мысль о романе приключений, который отличался бы сильной увлекательностью. Осуществляя свой замысел, я придумал сначала третий том своей повести, потом второй и последним – первый. Я сосредоточился на обдумывании серии приключений, состоящих в бегстве и преследованиях, при которых гонимый находится в вечном страхе, что его постигнет величайшее бедствие, а преследователь благодаря своей ловкости и изобретательности держит свою жертву в состоянии ужасного смятения. Таков был план моего третьего тома.

Потом мне надо было придумать драматическое положение, способное вызывать в преследователе желание беспрестанно терзать свою жертву, не давая ей ни малейшей передышки. На мой взгляд, это лучше всего могло быть достигнуто при помощи таинственного убийства, к расследованию которого непреодолимая любознательность влечет невинную жертву. Таким образом, для убийцы создается достаточное основание преследовать несчастного разоблачителя, лишая его покоя, доброго имени и доверия и постоянно держа его в своей власти. Это и должно было лечь в основу содержания второго тома.

Оставалось придумать сюжет первого. Принимая во внимание ужасные события третьего тома, необходимо было наделить преследователя всеми преимуществами богатства в соединении с решительностью, которую ничто не может сломить или поколебать, а также исключительными умственными способностями. Кроме того, моя цель – сообщить повести захватывающий интерес – не могла бы быть достигнута, если бы с начала повествования преследователь не казался в достаточной мере одаренным располагающим к себе характером и добродетелями, чтобы его первое преступление – убийство – могло вызвать к нему глубочайшее сожаление и казалось бы до известной степени проистекающим из самых его добродетелей. Надо было окружить его, так сказать, атмосферой романтики, чтобы каждый читатель был готов почти благоговеть перед его достоинствами. Все это составляло достаточный материал для первого тома.

Я чувствовал, что такой способ обратного сочинения – от развязки к началу цепи приключений, к описанию которых я намеревался применить свое перо, – даст мне большие преимущества. В результате должно было явиться полное единство плана. А при строгом соблюдении единства замысла и занимательности повествования произведение захватывает читателя с такой силой, какой вряд ли можно достигнуть другим путем.

Прежде чем серьезно и методически заняться сочинением, я потратил около двух или трех недель на то, чтобы представить себе и записать ряд подробностей. При этом я начал с третьего тома, потом перешел ко второму и только после этого принялся работать над первым. Я заполнил этими заметками два или три полулиста писчей бумаги. Они записывались в очень сжатой форме, короткими абзацами, от двух до шести строк каждый, однако достаточно подробно для того, чтобы их содержание могло отчетливо вспоминаться в течение всего времени, необходимого для того, чтобы написать произведение.

После этого я приступил к своему повествованию с самого начала. Я писал большей частью лишь по небольшому отрывку в день. Я писал только тогда, когда на меня находило вдохновение. Я держался того взгляда, что все написанное в то время, когда нет расположения к работе, – гораздо хуже, чем ничто. Лениться в таких случаях было в тысячу раз лучше, чем работать неохотно. Лениться – значило только потерять время, зато следующий день обещал, может быть, дать больше чем когда-либо. Просто вычеркивался один день из календаря. Между тем слабо, плоско и фальшиво написанный отрывок представлял собой препятствие, которое почти невозможно было преодолеть в дальнейшем. Поэтому я работал порывами – иной раз не писал ни строчки за неделю или десять дней. Но в конце концов выходило одно и то же. В среднем каждый отдельный том «Калеба Уильямса» потребовал от меня четырех месяцев работы – ни больше, ни меньше.

Надо признаться однако, что за весь этот период, кроме немногих промежутков, мысль моя находилась в состоянии крайнего возбуждения. Я тысячу раз повторял себе: «Я хочу написать повесть, которая составит эпоху в умственном развитии читателей, так что ни один из них, прочтя ее, не останется совершенно таким же, каким был до того». Я записываю все это точно так, как оно происходило в действительности, с полнейшей откровенностью. Я знаю, что это звучит очень самонадеянно. Но, быть может, именно таков и должен быть образ мыслей всякого автора, когда он дает лучшее, что может дать. Как бы то ни было, я в течение почти сорока лет ни словом не упоминал о своих тщеславных помыслах. Я написал уже около семи десятых первого тома, когда один из моих старых и близких друзей благодаря своей крайней настойчивости добился того, что я позволил ему прочесть рукопись. На другой день он вернул ее мне с запиской следующего содержания: «Возвращаю вам вашу рукопись, потому что обещал это сделать. Если бы я следовал собственному побуждению, я бросил бы ее в огонь. Если вы станете упорствовать, книга неминуемо станет могилой вашей литературной славы».

Разумеется, я не испытывал безусловного доверия к суждению дружески расположенного ко мне критика. Тем не менее я провел два дня в глубокой тревоге, пока не оправился от удара. Пусть читатель сам представит себе мое положение. Я не принимал слепо критику моего друга. Но ведь это было единственное, чем я располагал. Это была первая попытка узнать непредубежденное мнение о моей книге. Оно заменяло мне все на свете. Больше я не мог, да и не имел желания, ни к кому обращаться. Если бы я это сделал, мог ли я рассчитывать, что второе, третье суждение будут для меня более лестными, чем первое? А если нет, к чему бы это привело? Нет, мне ничего не оставалось делать, как только укрыться в собственную неприступность. Я решил дойти до конца, полагаясь по возможности только на свое собственное представление о произведении в целом; пусть мир подождет, пока придет его время и книга будет представлена ему на суд.

Я начал свое повествование, как это обычно принято, в третьем лице. Но вскоре я почувствовал себя неудовлетворенным. Тогда я перешел на первое лицо, заставив, таким образом, героя моей повести рассказывать о самом себе; этого приема я придерживался и во всех своих последующих опытах в области романа. В конце концов он больше всех подходил к моему умственному складу; воображение мое свободнее всего развертывалось именно при анализе скрытых внутренних движений; мой метафизический рассекающий нож намечал и обнажал сложный клубок мотивов, и я отмечал постепенно накоплявшиеся побуждения, которые заставляли предварительно описанных мною лиц склониться именно к тому образу действий, который они впоследствии избирали.

Установив основной стержень повести, я имел обыкновение окружать себя разными произведениями прежних авторов, имеющих хотя бы видимость какого-либо отношения к моему сюжету. Я никогда не страшился того, что это может повести к рабскому подражанию моим предшественникам. Я полагал, что мне свойствен собственный, неотъемлемо мне одному принадлежащий образ мыслей, который всегда предохранит меня от простого заимствования. Я читал других авторов, чтобы знать, что было ими сделано, или, вернее, чтобы насильно удерживать свой ум в определенной колее и направлять по ней свои мысли, так что я и мои предшественники шли как бы к одной цели, но в то же время я шел своим путем, не обращая в конечном счете внимания на взятое ими направление и не снисходя до того, чтобы справляться, не совпадает ли оно случайно, в пределах нескольких шагов с моим.

Так, работая над романом «Калеб Уильямс», я прочел старую книжку, озаглавленную: «Приключения мадемуазель де Сен-Фаль»[4], о французской протестантке, которая во время жесточайших преследований гугенотов бежала в ужасе через всю Францию. Ее непрерывно выслеживали, она ускользала от преследователей, всегда находясь среди опасностей и не имея ни минуты покоя. Я перелистал страницы ужасающей компиляции, озаглавленной: «Божье отмщение за убийство»[5], где око всемогущего непрестанно следует за виновным и обнаруживает самые скрытые его убежища. Я свел тесное знакомство с «Ньюгейтским календарем»[6] и «Жизнеописаниями пиратов»[7]. В то же время я не пропускал ни одного выходившего в свет романа, если только он был написан увлекательно. Все авторы были заняты тем же рудником, что и я, хотя разрабатывали разные жилы; все мы исследовали недра духа и побуждений и намечали всевозможные столкновения и вспышки, какие только могут происходить между людьми на многообразной сцене человеческой жизни.

Я скорее забавлялся, проводя аналогию между историей Калеба Уильямса и сказкой о Синей Бороде[8], чем пользовался какими-либо чертами этого чудесного образчика страшного рассказа. Моей Синей Бородой был Фокленд, совершивший зверские преступления, из-за которых, если бы они были раскрыты, весь мир, несомненно, восстал бы против него, пылая мщением. Калеб Уильямс – это та жена Синей Бороды, которая, несмотря на предостережение, упорствует в своих попытках раскрыть запретную тайну; и после того, как это ему удается, он так же тщетно старается избежать последствий, как жена Синей Бороды, которая мыла ключ от окровавленной комнаты, но стоило ей стереть кровавое пятно на одной стороне, как оно со зловещей отчетливостью выступало на другой.

Когда я дошел до начальных страниц третьего тома, я совсем остановился, и со 2 января 1794 года до 1 апреля работа моя нимало не подвинулась вперед. Так всегда случалось со мною при сколько-нибудь продолжительном труде. Лук нельзя держать вечно натянутым:

Opere in longo fas est obrepere somnum.[9]

Однако я постарался спокойно отдохнуть наедине с самим собой, не навязывая читателям своих тогдашних нестройных и бессвязных мечтаний. Зато, придя в себя, я ожил по-настоящему и, работая с неослабевающим напряжением в течение одного месяца, довел свой труд до конца.

Итак, я попытался изложить правдивую историю зарождения и способа изложения этой объемистой безделицы. Окончив труд, я скоро понял, что, в сущности, я не сделал ничего. Сколько в книге плоских и слабых мест! Как ужасно неровно она написана! По временам автор явно шатается во все стороны, как пьяный! И, в заключение, доведя дело до конца, что я, собственно, сделал? Написал книгу для забавы в часы досуга юношей и девушек, повесть, которую безразлично и вяло проглотив, они не разжуют и не переварят. В этом смысле большое впечатление произвело на меня признание одного из самых безупречных читателей и лучших критиков, с каким только мог встретиться автор (несчастного Джозефа Джеррольда[10]). Он рассказал мне, что получил мою книгу как-то поздно вечером и прочел все три тома подряд, не смыкая глаз. Итак, то, что стоило мне целого года работы, непрерывной душевной тревоги и стараний, что я писал, то впадая в отчаяние, то охваченный порывами необычайной энергии, – он пробежал в несколько часов, закрыл книгу, опустился на подушку, уснул и, отдохнув, воскликнул:

Наутро к свежим рощам и новым пастбищам![11]

Лондон, 20 ноября 1832 г.

КНИГА ПЕРВАЯ

Среди лесов леопард щадит себе подобных,

И тигр не нападает на детенышей тигра.

Лишь человек всегда враждует с человеком.

ГЛАВА I

Жизнь моя в течение многих лет являла собой зрелище бедствий. Я служил мишенью для недремлющей тирании и не мог уйти от ее преследований. Мои лучшие ожидания были разрушены. Враг мой оказался глухим к мольбе и неутомимым в гонениях. Мое доброе имя, равно как и мое счастье, стали его жертвами. Всякий человек, как только он узнавал мою историю, отказывался протянуть мне руку помощи в моем несчастье и проклинал мое имя. Я не заслужил этого. Совесть моя свидетельствует о моей невиновности, несмотря на то, что мои заявления об этом кажутся невероятными. Как бы то ни было, теперь мало надежды на то, чтобы я выскользнул из сетей, опутывающих меня со всех сторон. Писать эти воспоминания меня заставляет только желание отвлечься от моего прискорбного положения и слабая надежда на то, что благодаря этим запискам потомки, быть может, воздадут мне справедливость, в которой отказывают современники. Во всяком случае, рассказ мой будет отличаться той последовательностью, которая бывает редко достижима, если в основу не положена истина.

Родители мои были простые люди из отдаленного графства Англии. Они занимались тем, что обычно выпадает на долю крестьян, и единственное, что я мог получить от них, – это воспитание, чуждое обычным источникам порочности, да оставленное мне в наследство доброе имя, – увы! давно утраченное их несчастным сыном. Меня не учили никаким начаткам наук, кроме чтения, письма и арифметики. Но ум у меня был пытливый, и я не пропускал ни одной возможности расширить свои познания из разговоров или чтения. Мои успехи оказались значительнее, чем это позволяло ожидать мое положение.

Были и другие обстоятельства, о которых следует упомянуть как о таких, которые оказали влияние на историю моей жизни. Ростом я был немного выше среднего. Не отличаясь на вид особенно крепким слежением, я был тем не менее на редкость силен и ловок. Суставы мои были гибкими, и во всех юношеских играх я достигал высокого совершенства. Однако мои духовные склонности находились до известной степени в противоречии с тем, что внушало мне мальчишеское тщеславие. Я питал безусловное отвращение к бурному веселью деревенских щеголей и в то же время, желая отличиться, нередко участвовал в их развлечениях. Впрочем, мое умственное превосходство дало новое направление моим мыслям. Я с восторгом читал о подвигах храбрости; в особенности интересовали меня рассказы, в которых физическая ловкость или сила героев помогали им преодолевать затруднения и препятствия. Я с большим увлечением предавался занятиям механикой и значительную часть времени посвящал попыткам сделать какое-нибудь изобретение в этой области.

Главной движущей силой, пожалуй больше чем что-либо другое направлявшей всю мою жизнь, было любопытство. Оно-то и толкало меня к механике; я стремился проследить разнообразные следствия, порождаемые определенными причинами. Вот что превратило меня, так сказать, в самородного философа; я не находил покоя, пока не познакомился с тем, как объясняет наука явления вселенной. Все это зародило во мне непреодолимое влечение к повестям и романам. Захваченный каким-нибудь приключением, я трепетал, как будто все мое будущее счастье или несчастье зависело от развязки. Я читал, я пожирал сочинения этого рода; они овладевали моей душой. Действие, которое они производили, часто сказывалось на моей наружности и на моем здоровье. Мое любопытство, впрочем, не было низменного характера: деревенские сплетни и пересуды не имели для меня никакой прелести; мое воображение надо подстрекать, если же этого не делается, то любопытство засыпает.

Мои родители жили во владениях Фердинанда Фокленда, очень богатого сельского сквайра. В раннем возрасте меня отметил своим милостивым вниманием управляющий поместьем этого джентльмена, мистер Коллинз, который имел обыкновение навещать моего отца. Он одобрительно и с большим вниманием следил за моими успехами и давал своему хозяину лестные отзывы о моем трудолюбии и дарованиях.

Летом *** года мистер Фокленд, после нескольких месяцев отсутствия, снова посетил свое имение, находившееся в нашем графстве. Это было тяжелое для меня время. Мне было тогда восемнадцать лет. Отец мой в этот день лежал дома в гробу. Матери я лишился за несколько лет перед тем. В таком беспомощном положении застало меня послание сквайра, содержавшее приглашение явиться в господский дом на другое утро после похорон отца.

Хотя книги мне не были чужды, но людей я не знал. Мне до сих пор не представлялось случая общаться с людьми столь высокого звания, и теперь я испытывал немалое смущение, смешанное со страхом. Мистер Фокленд оказался человеком маленького роста, чрезвычайно хрупким и изящным. В противоположность тем грубым и неподвижным лицам, которые я привык наблюдать, каждый мускул, каждая черта его лица казались в высшей степени выразительными. В обращении его были мягкость, внимательность, человечность. Глаза были полны жизни, но на всем его облике лежала печать серьезной и печальной торжественности, которую я по неопытности принял за черту, унаследованную от длинного ряда предков и помогающую сохранять расстояние между высшими и низшими. Взгляд его выдавал душевное беспокойство и часто блуждал вокруг с выражением печали и тревоги.

Я был принят так любезно и ласково, как только мог желать. Мистер Фокленд стал расспрашивать меня о моем учении, о моих взглядах на людей и вещи и выслушивал мои ответы снисходительно и с одобрением.

Эта доброта вскоре вернула мне значительную долю самообладания, хотя меня все-таки стесняло его обхождение – благосклонное, но неизменно полное чувства собственного достоинства. Когда мистер Фокленд удовлетворил свое любопытство, он объяснил мне, что нуждается в секретаре, что я кажусь ему достаточно подготовленным для этой должности и что если я, ввиду перемены в моем положении, вызванной смертью отца, соглашусь занять это место, то он примет меня в свою семью.

Очень польщенный таким предложением, я в горячих словах выразил ему свою признательность. Я поспешил распорядиться небольшим имуществом, которое мне осталось от отца, в чем мне помог мистер Коллинз. Во всем мире у меня не оставалось больше ни одного родственника, на доброту и участие которого я мог бы рассчитывать. Нимало не страшась своего одиночества, я, напротив, предался золотым мечтам о том положении, которое собирался занять. Я и не подозревал, что жизнерадостность и душевная беспечность, которыми я до сих пор наслаждался, должны вскоре навсегда покинуть меня и что на весь остаток дней моих я обречен страху и несчастью.

Служба моя была легка и приятна. Она состояла частью в переписывании и приведении в порядок некоторых бумаг, частью – в писании деловых писем, а также набросков литературных произведений под диктовку моего хозяина. Многие из последних представляли собой критические обзоры сочинений разных авторов, а также размышления по поводу этих сочинений, причем суждения клонились либо к установлению ошибок авторов, либо к дальнейшей разработке открытых ими истин. На всем этом лежала могучая печать глубокого и блестящего ума, богатого литературными познаниями и одаренного необыкновенной деятельностью и тонкостью суждений.

Я проводил время в той части дома, которая была предназначена для хранения книг, так как моей обязанностью было исполнять должность не только секретаря, но и библиотекаря. Здесь часы мои протекали бы в мире и покое, если бы мое положение не было сопряжено с некоторыми обстоятельствами, совершенно отличными от тех, с какими я имел дело в доме отца. В прежней жизни ум мой был глубоко захвачен чтением и размышлением; сношения с моими ближними бывали случайны и кратковременны. В новом же местопребывании личный интерес и новизна положения побуждали меня изучать характер хозяина, и я нашел в этом обширное поле для догадок и размышлений.

Он вел в высшей степени замкнутый образ жизни. У него не было склонности к кутежам и веселью; он избегал шумных и людных мест и, по-видимому, совсем не искал награды за эти лишения в доверчивой дружбе. Казалось, ему было совершенно чуждо то, что обычно называется радостью. Черты его редко смягчались улыбкой, и выражение, свидетельствовавшее о скорбном состоянии его духа, никогда не покидало его лица. А между тем в обхождении его не было ничего, что изобличало бы брюзгу и мизантропа. Он был сострадателен и внимателен к другим, хотя величавая осанка и сдержанность были всегда ему присуши. Его наружность и все поведение вызывали к нему всеобщее расположение, но холод его речей и непроницаемая сдержанность чувств как бы препятствовали проявлениям участия, которые при других условиях не заставили бы себя ждать.

На страницу:
1 из 9