
Неизвестные солдаты кн.3, 4
На следующее утро вновь загремели пушки, снова началась артиллерийская подготовка. Но на этот раз в атаку пошли не фашисты, а советские батальоны. Под их натиском немцы медленно попятились, оставляя территорию, за которую заплатили столь дорогой ценой.
Возможно, Манштейну и удалось бы собрать еще раз сильную группировку, еще раз ударить по армиям генерала Ватутина, но неудачи следовали одна за другой. Советские войска Западного и Брянского фронтов прорвали немецкие позиции и повели решительное наступление на Орел. Теперь немцам было не до атак, теперь они думали только о том, как отразить натиск русских.
12 июля 1943 года произошел тот перелом, который был подготовлен всем предыдущим ходом событий. Если битва на Курской дуге явилась как бы кульминационным пунктом войны, то самой высшей точкой ее оказалось танковое побоище под Прохоровкой. Здесь советские войска окончательно вырвали инициативу из рук противника. Отсюда, с овражистого поля возле реки Псёл, началась дорога, которая вела только на запад.
* * *Радист выключил приемник. Смолк далекий голос, перестал мигать огонек лампочки. В землянке сразу сделалось неуютно и тихо, она будто уменьшилась, будто сдвинулись ее стены. Пахло гнилой болотной водой. Склонив голову, радист начал аккуратно переписывать карандашом сводку Совинформбюро.
Егор Дорофеевич поднялся наверх. Накрапывал мелкий теплый дождь, с листьев срывались тяжелые капли. В лагере было пустынно. Среди шалашей и землянок одиноко маячил часовой с надвинутым на голову капюшоном плаща. Партизаны отдыхали перед ночной операцией.
Возле сторожки ожидала Марья. Стояла под дождиком в одной кофте, прислонившись спиной к потемневшему срубу. Черные мокрые волосы блестели, как лакированные. Под сборчатой юбкой – начищенные сапоги с широкими раструбами: своими руками снял их Брагин с убитого немца. Грудь наискосок перехвачена ремнем, трофейный «вальтер» в желтой кобуре лежит у нее на бедре. «Эх, богатырь баба! – залюбовался Брагин. – Ей бы, а не мне отрядом командовать!»
Марья, быстро заглянула в лицо, молча пошла возле него, прижимаясь плечом. Часовой, поворачиваясь, как подсолнух за солнцем, проводил их завистливым взглядом.
Еще по весне облюбовали они красивое место километрах в двух от лагеря: за чистым веселым березняком высился сухой пригорок со старыми соснами. А дальше стояли дозором среди луга одиночки-деревья, петлял между ними бегун-ручей с прозрачной водой, затененный густыми лапками таволги.
Много было цветочных полян и солнечных опушек в этом лесу, да и в сторожке была у Брагина отдельная комнатка, но всякий раз, когда хотели побыть вдвоем, тянуло их на этот холм, к мудрым спокойным соснам, к убегающему ручейку. Сидели обнявшись, глядя вдаль, как молодые влюбленные. Когда он целовал ее, Марья краснела, будто девушка.
Она словно сбросила груз годов, налилась свежестью, как те яблони, которые вдруг зацветают под осень, когда их подружки, согнутые тяжестью плодов, уже теряют листья, последнюю красоту. Разгладились морщины под глазами, посветлело лицо, бывшее коричневым и грубоватым, мягкой, словно шелковистой, стала кожа на щеках. «От любви все это», – с улыбкой говорила она Брагину. «Да ну, – отмахивался тот. – На поле спину не гнешь, с печкой не возишься – вот и отошло у тебя…»
Егор Дорофеевич положил на траву шинель. Марья повела плечом, освобождаясь от ремня, он петлей скользнул вдоль ее тела, желтая кобура шлепнулась к ногам. Села на шинель. Брагин лег рядом, положив голову ей на колени.
Большой, грузный, тяжелый, он любил отдыхать так, по-мальчишески прижавшись к ней, под ее тихий шепот. Когда он задремывал, ему начинало казаться, что женщина разрастается, становится всеобъемлющей, огромной и щедрой, как сама земля, он вбирал в себя ее теплоту и радостный трепет жизни.
Сам себе удивлялся иногда Брагин. Раскручивал он уже пятый десяток лет, немало повидал на своем веку. Были среди его знакомых женщины и умные, и красивые, вроде бы не чета Марье. А вот привязался к ней неотрывно, отвечая, наверно, на ее безоглядную любовь. Откуда только бралось у этой деревенской бабы, казалось бы, загрубевшей в работе, вытянувшей на своих плечах и детей, и хозяйство, столько нежности и заботливости!
Самостоятельная, горделивая, она так могла хлестнуть словом какого-нибудь ухажера, что тот потом огибал ее за семь верст. А сама плакала потихоньку, когда видела на лице Дорофеича хмурость или недовольство. Она не хуже мужиков управлялась с лошадьми, умела плотничать и бондарить и в то же время удивляла своей аккуратностью и чистоплотностью. Посуда у нее всегда блестела, чуть ли не каждый день затевала она стирку. Готовила ему с выдумкой: ту же кашу, да по-разному. И все это ловко, быстро и незаметно, словно промежду делом. В партизанском лагере в той же сторожке жили и дети Марьи. Бегали они сытые, ухоженные, хотя Брагин просто диву давался, когда успевает мать приглядеть за ними.
Всем взяла баба, вот только рассуждать с ней не было интереса. Грамоте училась мало, газет в занятости своей не читала. Насчет жизни – тут она могла словцо вставить, но Егор Дорофеевич любил разговор глубокий и серьезный: без спешки, за стопкой и по преимуществу о международных вопросах. Иной раз Егору Дорофеевичу становилось скучно с ней, и Марья, чувствуя это, виновато улыбалась, двигалась бочком, потихоньку, словно побитая. Брагин, спохватываясь, урезонивал себя: да где это ты видел, чтобы женщина универсалом была? Испокон веков мужики в своей компании разговором душу отводят!
Житейский опыт и прирожденная сметливость, обостренные драгоценной поздней любовью, делали Марью очень чуткой. Она безошибочно улавливала настроение Егора Дорофеевича, угадывала его колебания и сомнения. Вот и сейчас сразу определила: из землянки радиста вышел Брагин какой-то смурной. Что там услышал он в последних известиях? Неужто немцы опять верх берут?.. Нет, не похоже, об этом он сразу сказал бы. Разбередило чем-то радио душу его, ни улыбки в глазах, ни слова доброго с уст. Лежит невеселый, потяжелевший, по привычке, не замечая, гладит Марьину руку…
– Пошто печалишься, Дорофеич, родной? – шепнула она.
Брагин приподнял веки, сказал будто нехотя:
– Свистульки у нас в уезде знаменитые делали. Есть такая деревня – Филимоново. От Одуева рукой подать. Так и назывались: филимоновские свистульки. Из глины, с росписью яркой. Фигурки самые разные: и тебе человечки, и коровы, и птицы. Отец, бывало, как соберется в Волхов к родне ехать, накупит свистулек целую корзинку, для всей ребятни. А мне радость. Трясусь в телеге и пробую по очереди, у какой голос лучше. Да, – усмехнулся он, – славен, говорят, Одуев горами, Волхов – ворами, а Белев – девками легкими… Все это рядом, одна округа.
– С чего тебе вспомнилось-то, Дорофеич?
– Волхов наши освободили… Слышишь, сосны шумят на ветру? И у меня в лесничестве так же шумят. Прямо над крышей…
Ничего не ответила Марья, только ниже склонила голову, закрывая лицо черной завесью волос. Затосковал, значит, Дорофевич о доме, о родных местах.
– Ты чего вздохнула? – погладил он ее щеку.
– Неужто? А я без внимания, – постаралась улыбнуться Марья. – Да, видно, уж вздыхай не вздыхай, а кончится война, и лету моему бабьему тоже конец. Каждую птицу к своему гнезду тянет.
– Ну, какое там у меня гнездо, – неуверенно начал он, но Марья губами закрыла рот, с силой, с болью, с горестным стоном прижала к груди его голову…
Он вспомнил и до каждого слова перебрал в памяти этот разговор вечером, когда шел по тропинке в голове своего отряда. Рядом с ним, то бок о бок, то забегая вперед, шагал его связной, пятнадцатилетний Илья, старший сын Марьи, рослый и чернявый, как и она, молчаливый и послушный, всегда смотревший на Брагина такими восторженными глазами, что ему становилось неловко. Поглядывая на Илью, он будто продолжал мысленно беседовать с самой Марьей.
Что верно, то верно – тянуло его в родные края, в свои леса, где знакома каждая просека, где с детства исходил верст на тридцать все угодья вокруг, где бил зайца, охотился на волков, с замиранием сердца слушал, как токуют в ночной тиши краснобровые отшельники-глухари. Тут леса обширней и безлюдней, чем под Одуевом. Но свои – дороже! О жене Егор Дорофеевич вспоминал без волнения. Конечно, привык к ней за долгие годы, да и человек она мягкий, покладистый. Вечно занята по дому, на своей фельдшерской работе. Чужих детей выхаживала, спасала от всяких там корей и скарлатин, а своего, единственного, не уберегла.
Много было пережито вместе; много связывало его с женой. Но ведь и с Марьей не меньше. Если бы не она, может, и не выкарабкался бы он из болезни. Разве не Марья своей заботой поставила его на ноги? Потом, в сорок втором, когда начали немцы загребать осевших по деревням «зятьков», без колебания бросила дом, забрала детей и ушла с Егором в глухой лес. Бедствовали тогда до крайности в промерзавшей сторожке, муку смешивали пополам с толченой древесиной, и никакой другой еды не было ни детям, ни Егору, ни Марье. У всех опухали десны, у младшей дочки раскачала зубы цинга. Брагин с двумя бойцами (весь отряд-то состоял из трех человек при одной винтовке) пошел в деревню, убил полицейского, принес полмешка картошки и луку. Тем и спаслись.
Немцы в отместку сожгли ее дом, разорили хозяйство. Каково это бабе? А она и не охнула, только сказала: «Ильюшка, даст Бог, подрастет, после войны отстроюсь».
По случаю связала его война с этой женщиной, накрепко переплела горем их судьбы. И он уже не представлял себе, как можно остаться без нее, без доброго восторженного Ильи, который готов ходить за Брагиным, словно хвостик, без младшей девчонки Нюшки, бледной и худенькой, радостно кидавшейся навстречу ему всякий раз, когда возвращался из похода.
* * *О «рельсовой войне» Егор Дорофеевич услышал неделю назад, когда секретарь райкома проводил зональное совещание командиров партизанских отрядов. Услышал и восхитился: вот это да, это крепко придумано! Сразу, в одну ночь, выйдут к железным дорогам брянские, черниговские, минские партизаны. Везде, на всей оккупированной территории, тысячи партизанских групп взорвут рельсы, мосты, разрушат насыпи, искалечат семафоры. Перестанет пульсировать жизнь во всем тыловом организме немецкой армии. Остановятся эшелоны с войсками, с горючим, с техникой!
Попробуй-ка восстанови разрушенное! Для этого нужны рельсы, нужны рабочие, нужно время. А через неделю партизаны снова нанесут организованный удар по всем дорогам.
«Толковая задумка», – сказал себе Брагин и попросил у секретаря райкома участок для отряда: даже показал на карте разъезд, где имелись у него надежные люди.
Вообще-то отряд Брагина активные действия вел редко. Егор Дорофеевич человек немолодой, степенный, лезть на рожон было ему не по нутру. Другие отряды то и дело ввязывались в драку: налетят, постреляют, отскочат. А Брагин сидел да ждал удобного момента, чтобы клюнуть немца по слабому месту и без потерь.
Ребята помоложе и погорячей уходили от Брагина в партизанскую бригаду, стоявшую ближе к Брянску. А в его отряде оседал народ постарше и поспокойней. Так уж повелось с прошлого лета, что командование поручало Брагину дела хозяйственные. Отряд добывал продукты по окрестным деревням, выпекал хлеб для бригады, изготовил полсотни саней, когда соседнее соединение собиралось в дальний рейд.
Кое-кто посмеивался над брагинцами, называя их отряд продовольственной командой. Но секретарь райкома оборвал на совещании одного из таких остряков: чем ты без этой команды людей кормить будешь? Брагинские снабженцы на много верст кругом картошку и зерно собирают. К нему люди сами продукты везут. А вот ты попробуй добудь!.. И приказал Брагину двое суток не отпускать этому командиру печеного хлеба.
Егор Дорофеевич сам напросился на серьезную операцию. Сказанул сгоряча, под впечатлением новой идеи, но в решении своем не раскаялся. Очень ясно представлялось ему, как разом в тысяче мест взлетят в воздух рельсы, и Брагину хотелось внести свою долю в это важное дело. Первым долгом он послал на разъезд двух разведчиков. Они прожили там сутки, прячась у рабочего с лесозавода. Сидели на чердаке, считали приходившие эшелоны, отмечали на схеме, где у немцев доты, где часовые. Возвратившись, обрисовали все точно. В поселке при разъезде стоит фашистский взвод: тридцать два рядовых и один офицер. Кроме них – взвод полицаев. Пулеметов три, минометов тоже, три. Опорные пункты в кирпичных постройках: в школе, водокачке и церкви. Все амбразуры смотрят в сторону леса, который подходит к полотну метров на триста. А с тыла тянется ровное поле. Незаметно оттуда подойти трудно, немцы нападения не ожидают.
Получив такие сведения, Брагин не спеша обмозговал план операции со своим комиссаром, с местными старожилами, а потом, ночью, еще и с Марьей. Все вроде бы получалось толково. Отряд пошлет на разъезд семьдесят человек. Да не напрямик, а в обход. А чтобы отвлечь немцев, из леса будет стрелять группа поддержки. В эту группу выделили десять бойцов, снабдили их трофейным пулеметом и дали вволю патронов – чем больше треска, тем лучше.
Риск, конечно, был немалый. Если отряд не сможет ворваться на разъезд, то окажется отрезанным от леса. Летняя ночь короткая, немцы подтянут силы, обратно через железную дорогу не перейдешь, в голом поле не скроешься. И все же Брагин принял этот план. Он сулил победу без больших потерь. Люди, зная, что им обязательно нужно взять разъезд и проложить дорогу к лесу, будут драться решительно, с полной отдачей.
О флангах Егор Дорофеевич не беспокоился. На совещании командиров отрядов было намечено взорвать мосты километрах в десяти восточней и западней разъезда. Эта задача возлагалась на других партизан, Брагин надеялся, что они свое дело сделают, что до утра немцы подбросить «по железке» подкрепления не сумеют. Но случилось так, что через мост перед самым взрывом успел проскочить воинский эшелон, наполовину составленный из цистерн, наполовину из вагонов с продовольствием и обмундированием. В этих же вагонах, как выяснилось потом, возвращались из Германии солдаты-отпускники.
Операция началась удачно. Партизаны сняли трех часовых, ворвались на разъезд неожиданно. Немцы выпрыгивали из окон школы, падали под пулями. Их выкурили из кирпичного здания гранатами. Не сумели захватить только церковь. Там забаррикадировались десятка два немцев и полицейских; с колокольни, мигая огнем, ошалело строчил пулемет, пускал очереди без прицела, куда попало.
Едва успели подрывники взорвать выходную стрелку, как с запада подошел эшелон. Паровоз толкал перед собой контрольную платформу с двумя пулеметами.
Брагин приказал партизанам отступать в лес. Но пробежать триста метров открытого пространства было не так-то просто. Зажигательные пули, попавшие в цистерны, воспламенили бензин, над эшелоном гудело высокое пламя, растекаясь по земле. Один за другим следовали взрывы, разбрызгивая огонь и горючее. Пылала земля, пылали крайние дома поселка. Немцы, спасаясь от огня, устремились на разъезд, на ходу стреляя из автоматов. Невесть откуда ударили два миномета. С колокольни хорошо просматривалось освещенное огнем поле и окраина леса. Опомнившийся пулеметчик бил теперь по партизанам короткими прицельными очередями.
Егор Дорофеевич бежал грузно, пригибаясь, падая среди кочек. Зарядил винтовку бронебойными патронами и выпустил всю обойму в проем колокольни.
– Дядя Егор, скореича! – торопил его ни на шаг не отстававший Ильюшка. – Дядя Егор, отрежут!
– Ничего, ничего! – утробно басил Брагин, продолжая стрелять по метавшимся на фоне огня фигуркам. – В лес они не пойдут, ты не бойся!
– Побежали, дядя Егор! – умолял Илья. – Скореича, дядя Егор! Мамане скажу! – пригрозил он..
До опушки оставалось метров пятьдесят, когда впереди вспыхнул вдруг разрыв мины. Визг, несильный удар. Брагин с разгона шлепнулся в мелкую канавку, пытаясь втиснуть в нее свое громоздкое тело. Осколки жикали у самого уха, стригли траву. И вдруг Егор Дорофеевич почувствовал на себе тяжесть, сверху, прикрывая его от осколков, навалился Илья.
Четыре взрыва попарно лопнули совсем близко. Егора Дорофеевича ударило в голову, но удар был не хлесткий, он не почувствовал боли, а только оглох на одно ухо. Ворочаясь, пытался свалить с себя Ильюшку, кричал ему:
– Беги, чертенок!
Илья вскочил, сделал шаг и, вскрикнув, начал вдруг оседать, запрокидываясь навзничь. Брагин успел подхватить его за ремень правой рукой, поволок за собой. Потом бросил винтовку и взвалил на плечо обмякшее тело. Не чувствуя тяжести, добежал до кустов, пошел, осторожно огибая деревья, освещенные багровым отблеском пожарища. К нему подступили бойцы, хотели взять Илью, но он оттолкнул их.
– Не надо! Я сам!
И зашагал, пошатываясь, в глубь леса, огромный, окровавленный, страшный…
На рассвете в овраге за болотом, где назначено было место встречи, собрались сорок шесть партизан. Троих, смертельно раненных, донесли сюда на руках. Еще восемь бойцов остались на краю леса прикрывать отход и наблюдать за противником.
Не хватало двадцати шести человек, и не было надежды, что кто-нибудь из них уцелел и сумеет вернуться. Егор Дорофеевич понимал, что отряд сделал большое дело. Выведен из строя разъезд, сгорел вражеский эшелон. Но потери удручали его. Особенно переживал за Ильюшу. Осколки в двух местах пробили пареньку левую ногу.
У самого Брагина ранение оказалось пустяковым. Осколок прошел, не задев кость. Фельдшер выстриг волосы, обмотал бинтом голову. Немного подташнивало, во всем теле ощущалась слабость, но Егор Дорофеевич старался не обращать на это внимания. Не до своей персоны было сейчас.
Раненых погрузили на подводы, чтобы отвезти в бригадный партизанский госпиталь, где имелся хирург. Брагин колебался: а как с Ильей? Может, оставить его в отряде. Марья позаботится не хуже любого доктора. Сел рядом с пареньком, спросил: ты сам-то как хочешь?
– В госпиталь, – с трудом разжал Илья спекшиеся губы. – В госпиталь отвезите, – попросил он. – А мамане скажите, что чуть-чуть зацепило. Успокойте ее, дядя Егор, пусть не волнуется. Я все выдюжу. Я ведь крепкий, – попытался улыбнуться Илья.
– Ну, ладно, ладно, – сказал Брагин, наклонившись над ним. – Ладно, сынок, все сделаю. Спасибо тебе, сынок! – повторил он, неумело ткнувшись губами в его бровь, такую же густую и взлохмаченную, как у Марьи.
* * *Пленные красноармейцы засыпали песком воронки, оставшиеся на железнодорожном полотне после взрывов партизанских мин. Вторая группа растаскивала в стороны искореженные рельсы. Третья – подносила шпалы. Люди работали неохотно, вяло. За каждую шпалу бралось человек по десять, да и то подымали с трудом. Конечно, с пустой баланды да с двухсот граммов черняшки много не наработаешь, но Пашка видел: саботажничают, паразиты! Воткнут лопаты в песок и стоят, смотрят на отвернувшегося охранника.
Им-то что, им лишь бы день прошел. А с Ракохруста спросят. У него строгий график. К двенадцати часам выровнять полотно и уложить шпалы. Потом немецкие саперы положат новые рельсы. С пятнадцати часов по линии пойдут эшелоны. Много их скопилось на станции Орша со вчерашнего вечера. Забиты все пути, все соседние полустанки. Вот и поползут они на восток один за другим, почти впритык. В темноте доберутся до следующего железнодорожного узла, и снова стоп! Ночь – время партизанское. Гремят взрывы, летят к чертовой матери рельсы, семафоры, мосты. С восходом солнца выйдут на полотно пленные, опять начнут восстанавливать путь. А ночью опять взрывы. И так уже целую неделю.
Немцы злятся, психуют. Вывели на дорогу подразделения из городских гарнизонов, вывели полицейских, построили доты и бункера. А толку мало. Дорога длинная, всю не загородишь. Два-три партизана могут подползти ночью в любом месте. И опять взрыв, опять работа, опять нетерпеливые гудки паровозов на станции.
. Ну и хрен с ними, с этими немцами.. У Ракохруста своя забота. Он начальник конвоя. Для пленных он шишка. Ему приносят к месту работы стул и раскладной зонт. Вот сидит он, развалившись, в новом мундире, укрытый от палящих лучей солнца. Он может застрелить любого пленного. Но с условием, что потом предъявит лагерному писарю отчет и труп. Он полный хозяин над пленными. А над ним хозяева – немцы. Любой ефрейтор – это уже начальник.
У немцев строгость во всем, почище, чем при Советской власти. Раньше Пашка легко увиливал от работы: находились чудаки-энтузиасты, готовые вкалывать и за себя, и за других. Ну, в крайнем случае потреплются на собрании, покритикуют, повоспитывают. А немцы не церемонятся. У них так: вот твои обязанности, вот инструкция, вот приказ – выполняй. И к рядовому, и к начальнику требования одинаковые. Хорошо работаешь – получай повышение. Плохо – катись вниз без всяких воспитательных церемоний. Разумно у них все, по-деловому, и в этом их сила.
Не выполнит команда Ракохруста свою задачу до полудня – останется тут, пока сделает. Но за срыв графика пленным срежут по сто граммов хлеба, а Пашку и охранников лишат дополнительного пайка. Три раза не уложился в график – понизят в должности.
Ракохруст посмотрел на часы: скоро приедут на летучке саперы с рельсами, а эти доходяги копаются, как сонные мухи. Подстегнуть надо. Он неохотно поднялся со стула, нахлобучил фуражку. Незаметно, за кустами, подошел к пленным, насыпавшим песок. И когда те, воткнув лопаты, остановились передохнуть, с размаху ударил сапогом длинного тощего красноармейца. Тот будто сломался пополам и упал, вскрикнув:
– За что?
– Работать, сволочи! – рявкнул Пашка. – Всех без жратвы оставлю! Вы у меня попляшете!
Это подействовало. Люди зашевелились быстрее. Пожилой немец, обер-ефрейтор, приставленный следить и за пленными, и за охраной, одобрительно закивал головой.
Пашка повернулся, чтобы идти к стулу, но над ухом его просвистел камень, с треском врезался в куст. Отпрыгнув в сторону, Ракохруст выхватил пистолет, смотрел пригнувшись, злобно ощерив крупные зубы. Пленные работали, не глядя на него, и по напряженно согнутым спинам чувствовалось: ждут.
– Кто? – крикнул Пашка.
Люди молчали, продолжая копать. Ракохруст с трудом сдержал желание выстрелить. Не знал в кого. А немцы учили в таких случаях обязательно найти виновного и наказать перед строем, для примера другим.
И еще Пашка побаивался этих доходяг, оставаясь с ними в открытом поле. Были ведь случаи, когда охранники пропадали без всяких следов. Одного полицейского такие же паразиты, как эти, зарубили лопатой и зарыли в старой воронке.
– Ладно, сволочи! В лагере разберемся! – крикнул Пашка, направляясь к своему зонтику. Но там, в тени, уже сидел пожилой обер-ефрейтор, и Ракохруст остановился рядом с ним, вытирая с лица пот. Очень уж жгло поднявшееся в зенит августовское солнце.
Немец дремал, сложив на брюхе руки и тихонько всхрапывая. Равнодушно, по долгу службы, матерились охранники, поторапливая пленных. Гудел шмель, опускаясь на цветок. У цветка была тонкая ножка, она сгибалась до земли под тяжестью шмеля, он взлетал с недовольным гудением и пытался сесть снова.
Пашка прилег на жесткую пожелтевшую траву, отвинтил крышку фляги и допил степлевшую безвкусную воду. Вытянулся поудобней, в сердцах раздавил какую-то букашку, карабкавшуюся на его палец. В голову лезли невеселые мысли. Русские наступают, пленные обнаглели. В лесах, в деревнях – везде партизаны. Немцы сидят в гарнизонах, словно на островах в половодье. Получалось так: от чего ушел, к тому и пришел. Жил одной надеждой сохранить себя до конца войны, а потом подыскать местечко доходное и непыльное, чтобы была жратва, деньги, бабы и никаких забот.
Сперва вроде все шло к этому. Немцы оценили его, послали в Добендорф, в специальную школу. Проучился там три месяца и вернулся на оккупированную территорию лейтенантом Русской освободительной армии: форма немецкая, петлицы красные, а на рукаве повязка с буквами «РОА». Считался теперь «господином офицером», жил свободно, на квартире.
Вместе с немцами ездил в Витебск, в бывшие артиллерийские казармы, куда согнали много военнопленных. Кормили там людей через день и все той же баландой. Довели до последней крайности. Пленные дохли от голода, были случаи, когда жрали трупы. А вербовщики в «освободительную» армию обещали легкую жизнь и хороший паек. За месяц удалось сколотить батальон «добровольцев». В других лагерях набрали еще два батальона.
Пашке повезло. Его не назначили на строевую должность, а оставили в поселке Осинторф, при штабе. Иначе не миновать бы ему судьбы других «господ офицеров». Пленные отъелись на сносной пище, окрепли, получили оружие. А потом перебили своих командиров и ушли к партизанам. Остались только самые надежные. И вот теперь эти «надежные» помаленьку формировали новый батальон да гоняли пленных работать на железной дороге.
Немцы крепко поиздержались, стали отправлять на фронт даже охранные части, привлекая к тыловой службе русских. Это не нравилось Ракохрусту. Выходит, Советская власть начинает брать верх. А Пашка так связался с немцами, что обратно через фронт не перекинешься. Выслуживался, старался, навешал на свою шею столько грехов, что никакой трибунал не простит, как ни кайся.