bannerbanner
Истоки. Книга вторая
Истоки. Книга втораяполная версия

Истоки. Книга вторая

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 31

– Ну, Рита, тепло будет под этой стальной шляпой.

Щупловатый сапер подхватил весело, морща облупившийся нос:

– Прозорливый дед! Тепло будет под этой кастрюлей… особенно ежели фриц термитными шарахнет.

Денис с любопытством взглянул на пропыленного, замызганного сапера.

– Дальний?

– Топаю из-под Изюма. Устроил он нам на переправе калмыцкую смерть… – Сапер большими пальцами надавил себе за челюстями, разинул рот, закатывая глаза. – А откуда родом, скажу опосля. Скажу и спрячусь.

Денис опустил на глаза щиток с синим стеклом и вместе с Ритой начал автогеном сваривать колпак с железным стояком бетонированного окопа. Когда выключил кислород и умолкло шипение пламени, сапер подсел к нему покурить.

– А все же, отец, почему он мнет нам ребры? Не умеем воевать. Так все говорят, не умеем – и шабаш! Мудрость, а?

Чувствуя затаенный смысл в словах сапера, Денис усмехнулся.

– Чай, пора научиться, дорогой товарищ.

– Я-то, может, умею, да, говорят, нет сноровки, врага запустил на всю глубину. Значит, виноват по всем статьям законов.

– Не согласен?

– Солдат всегда виноват. Всем он должен, только ему никто не обязан. На этой кривобокости стояла жизнь и, видно, будет стоять, покачиваясь.

Снова Рита включила кислород. Денис приваривал колпак и потом в наступившей тишине услыхал:

– Не земля, а камень. От века захрясла.

– Взять бы Гитлера за ноги, за руки да разок-друтой постучать голой барыней об эту глину, – сказал сапер.

Денис опять внимательно посмотрел на сапера: что-то очень важное жило в душе этого красноармейца в зашарпанной гимнастерке. Был он, пожалуй, тщедушен, только кисти рук с короткими пальцами как-то надежно широки, в шрамах и ссадинах. Закурив трубку, подал кисет саперу. Спросил, улыбаясь:

– Значит, народ в долгах?

– Как козел в репьях. Вечный должник мудрецов. Долг не пустяковый: жизнью обязан! Спасибо тебе, ерой и мудряк, а то ведь я с кругу сбился, не знаю, как пахать, как коров за сиськи тянуть, железо делать. Ура! – Сапер заорал, тогда как глаза его дымились грустью. – Любим мы, дед, смеяться сами над собой. Как чуть что, так крой Расею-матушку. Мол, хуже тебя никого не было до семнадцатого года, ты дикая, слабая. Да если жив останусь, зарок даю никогда не хулить Россию. Она годится даже на том свете.

– Как разобрало тебя покаяние. Видно, гавкал ты на Россию остервенело? – сказал Денис.

Завыла сирена воздушной тревоги. Денис привалился спиной к горячему колпаку. Сапер сидел на корточках, наморщив лоб, смотрел в небо. Три самолета кружили над работающими. Загрохотали на холмах зенитки, разрывы тремя ярусами выбелили небо. Взбивая пыль, клевали насыпь пули. Сапер, прикрыв голову газетой, посапывал, вытягивая губы. Рита прижалась лбом к черепку лопаты, зажмурившись так, что морщины, казалось, навсегда запаяли ее глаза.

– Сестричка, голову-то прикрой железкой, а не черенком, – сказал сапер.

Рита распахнула огромные, злой черноты глаза:

– Молчал бы! Сам-то башку под газету сунул.

– Да эта газета сильнее брони: сатану-фюрера таким косорылым нарисовали! Самолеты испужались. Глядите-ка!

Самолет падал на бахчи. Два комка оторвались от него, распушили парашюты. Сапер, заигрывая с Ритой, предлагал ей парашют на платье: «Стрекозой будешь летать на шелковых крыльях!» Рита отчитывала его.

– Не баба, а пропагандист, – отбивался сапер. – Бывалоча, в каждом войске были колдуны, прорицатели, попы. Но ты всех забила. Просветила меня, теперь я знаю, что детей не в капусте находят.

Денис приваривал второй колпак, когда небо наполнилось тяжелым нарастающим гулом. Бомбовозы с черными крестами на желтых концах крыльев плыли строгим строем, волна за волной.

– Денис Степанович, они на город, да? – спросила Рита.

– А куда же еще?! Сайгаки за Волгой им не нужны, думаю.

– Ну как же так, Денис Степанович?

– А чем мы с тобой помешаем? Давай комьями глины кидать будем?

Взрывы слились в сплошной утробный гул, катилось что-то громадное с бесконечной горы. А самолеты, тяжело провисая, чертя тенями по взрытой земле, по людям, все тянулись и тянулись к Волге. Разгрузившись, они на обратном пути снижались над обводом, обстреливали людей из пулеметов.

Сапер, хоронясь за колпаком, шутейно обнял Риту, но она сердито толкнула его в грудь. И сама напугалась: больно уж податливо опрокинулся навзничь, раскинул мертвенно-покойные руки.

Денис не удивился раненым и даже убитым вокруг него – все это уже видел на первый день. Изумило его другое: сапер не встал, он лежал на спине, припав ухом к мягкой земле, раскинув руки с большими, в ссадинах кистями.

– Парень-то убит.

– Батюшки мои, такой веселый, только сейчас шутил…

Рита сникла, уронив сизовато-черную голову на колени.

– Лезь под колпак! – Денис тащил ее через вскипающую под пулевым хлестом пыль.

– Один пожалел меня, да и того я под пули толкнула.

Возвращались домой невеселые.

По суходолу ополченцы с песнями шагали к колодцу. Распялив широкий рот, Макар Ясаков давил голоса диковатым, с несуразинкой басом:

Как во городе Самаре Случилася беда…

Ополченцы окружили колодец. Шофер остановил машину. Рабочие попрыгали на землю.

– Степаныч! Воздвиг крепость? Иду глядеть несокрушимую, – гудел Макар Ясаков.

– Макар Сидорович, ты бы хоть на недельку одолжил свой громобойный голос генералу, он попугал бы Гитлера.

– Где он, Гитлер, собачий блуд? Припас я ему пулю, в самую печенку всажу, зубами не выгрызет.

– Давно ли из дому? Как там наши?

– Налетел, сволота! В шихтовый двор пужанул одну дуру пудов на тридцать, магнитный кран скосорылил – не узнаешь, сват. Каску мою закинул куда-то к черту на рога. Каску выдавил прессом сам. Снарядом бы не прошибить, а пули отскакивали бы, как мухи. Хотел я, Ритута, бельевой котел у бабы взять на нужды обороны – не дала. А был бы в самую пору, матерь ты моя вся в саже.

Денис поймал убегающий взгляд Макара.

– Расскажи толком, как там?

– Часть домов разнесло, а так все нормально, как положено в прифронтовом городе. Есть, конечно, убитые, раненых побольше, некоторые контуженные под землей полежали, пока не откопали… Город горит… Жара – аж картошка на огородах испеклась. Помидоры раскидал по всему пригорку. «Юнкерсы» ворочались в небе, как сомы в пруду, не торопясь. Хоть палкой бей.

Денис глядел из кузова машины на ополченцев, пока солончаковый бугор не заслонил их. За бугром по-над Волгой вниз и вверх, километров на полсотни, клубящейся стеной чернел дым. А толпы беженцев текли и текли в горящий город.

XIII

Первый раз Денис о трудом узнал свою Любаву, когда пришел из ссылки: стояла на кухне, прижимая к груди тряпку; второй раз – сейчас, в горящем, слепом от дыма городе.

Дом был на замке. Любава сидела за вишняком на склоне оврага, у входа в отрытую недавно щель. Коська собирал осколки бомбы. Добряк бросился к Денису с жалобным визгом. Кровоточило правое обрубленное ухо.

– Ухо отсекли, вот он и жалится, – сказал Коська.

– Люба, ты зачем тут? Дом-то цел пока.

Она замотала головой, виновато улыбаясь.

– Не слышу, Денисушка, оглушил бомбой Хейтель.

Денис склонился к Любаве, ласково ощупывая плечи:

– Цела, Люба, цела и невредима!

Она моргала, с печальным недоумением качая седой головой.

Медленно, твердо выговаривая «р», как говорил покойный отец, сказал Коська:

– Во какая бомба разорвалась. Бабаню и Добряка в овраг швырнуло. Он из-под земли вылез. Бабаня оглохла, из уха кровь текла. Ручейком по щеке. – С суровинкой глаза глядели на Дениса пристально.

Денис взял внука на руки, отворачивая лицо. Вот и Костя побредет по степи вместе со скотом, как та девочка и карапуз.

Любава встала, с усилием прямя спину.

– Заводы хотят за Волгу. И нас туда же, – громко заговорила она. – Чего? Дожили мы с тобой, вот что! А? Не слышу. Да и к лучшему – глядеть-то тошно, а слышать плач еще тошнее.

Тяжелый удар был нанесен гордости и достоинству Дениса. Он допускал частичное поражение своей армии и успехи неприятеля, допускал возможность даже оставления Москвы, но о приходе врага на Волгу он никогда не думал. Волга в его представлении всегда была матушкой и защитницей вольности, свободы. Тут жили, гуляли, умирали прадеды. Москва бывала в руках врагов. Волга же не давала сжать пальцы на своем горле. Так бывало веками. Теперь же город горел, контуженная жена и внуки-сироты вынуждены бежать за Волгу.

– Никуда не поедешь! Все изменится скоро. А если помирать надо, то тут помрем. Так-то, Любава.

Денис взял в одну руку узел, с которым собиралась старуха за Волгу, другой рукой поддержал Любаву под локоть, и они вернулись домой.

Денис сел на крыльцо, зажал коленями голову Добряка, залил порванное ухо йодом. И теперь, будто со стороны, смотрел на горящий город. Не прощающая ничего злость к себе, к товарищам вызревала в душе его. Он не углублялся в свои отношения с немцами, не лютовал на них как-то по-особенному, потому что от врага он всегда ждал только неволи или смерти. Неожиданностью для него было не убойное зверство врага, а непонятная затянувшаяся беда. Закусив трубку, ощупывая дальнозоркими глазами дым пожаров, он горел огнем стыда. Пуще самого большого несчастья боялся он того, что Любава под конец разуверится в нем, в своей жизни с ним, пожалеет, пусть на минуту, что ушла от Гуго Хейтеля к нему, Денису. Путь этот вел не вниз, а вверх, не во вчера, а в завтра. Каждому мужчине кажется, что лишь с ним жена его обретает высшее счастье.

А Любава, оглохнув, все дальше уходила в такое недосягаемое для Дениса «себя». Знобил ее поднимавшийся от самого сердца тревожный холодок. И какая бы жара ни томила город, затопляя удушающим зноем сад и даже затененную ветлами поляну во дворе, Любава надевала шерстяную кофту, валяные чувяки.

– Была ты, Любава, не простых родителей дочь, так, видно, до сих пор неженкой осталась, – говорил Денис, кутая ее плечи теплым платком.

– Родителей, говоришь? – Она трудно припоминала что-то, идя ощупью по глухим, невероятно далеким закоулкам памяти. Глаза всматривались в красивое крепкой старостью лицо Дениса, и едва заметная краска подступала к желто-бледным щекам. – Разве не я в метели и морозы прибегала к тебе на завод? В одном пальто… на воротнике голубая белка…

Денис грел ее холодную руку в своих теплых руках.

– Я к тому, что всегда ты была нежная, малая птичка.

Да, кажется, совсем недавно, молодая, веселая, любила ею. Народила крепких парней, девку-красавицу, и не потому ли они все рослые, что упругие груди обильно копили молоко. Ее руки, маленькие и ловкие, одевали, обстирывали, кормили большую семью. Ее ласковый, заманивающий голос, чуточку лукавая улыбка совсем недавно горячили сердце Дениса. В какой бы дали ни находился он от нее, а неослабно памятны были теплота губ, радостное, сливающееся с ним движение молодого тела. Всегда она с безоглядным, покоряющим доверием и пылом летела навстречу ему. Легкость и светлынь полнили сердце лишь от одного слова и взгляда.

Не та теперь она, да и сам он не тот.

Любава хлопотала у печурки на берегу, Денис чурочки колол, когда Юрий принес черный аппаратик для глухих. Комиссару горвоенкомата, старому другу Коле Ермаеву, выслали из Москвы эту изящную машинку для тугоухих, подарок американцев.

– Как, сердешные, пособляют! – сказал отец. – Опасаются, не слышим грохота без усилителя. – Он навскидку глянул на Юрия из-под седых кудрей – теперь всякий раз встречал сына таким встряхивающим взглядом.

– Спасибо, Юрий Денисович, спасибо. – Мать приладила к ушам аппарат, улыбнулась, услыхав певучую сирену парохода. – Ну, расскажи, как проходил съезд.

– Какой съезд, маманя?

– Партийный, конечно.

«Уж не рехнулась ли она?» – Но Юрий тут же успокоился: лукавая веселинка играла в глазах матери.

– Значит, съезда не было? Вон что, а я-то, старуха, думала, революционная родина в опасности, значит съезд соберется. Оказывается, во сне я видела партийный съезд, – переглянулась с отцом. – Теперь в войну хорошее часто бывает только во сне.

– Какой же съезд в такой обстановке?

– Ленинское поколение собиралось даже в подполье.

Чутьем матери она разгадывала его настроение, мысли, ревностно обращалась к нему, как к должнику, со всеми своими горькими недоумениями, уже не в силах остановиться на полпути:

– Тяжелая будет дорога от Волги до народов Европы! При Ильиче, думается, не допустили бы такого.

– Но ведь его нет, зачем же эти пустые разговоры, маманя?

Жара веяла такая, что не различишь, от печи ли, от солнца в зените или от все еще горящего за садами города.

– Хорошие люди долго не живут – вот беда, – сказала мать.

Лицо Юрия окаменело, на сильном подбородке вокруг рта росисто заблестел пот.

– Разберемся потом, кто и как промахнулся. До самокритики ли, когда лапы врага сжали горло?

Что-то противное логике раздирало его душу, неотвратимо, в крови и страданиях вставал перед ним образ народа со своим, как рана, вопросом, без ответа на который невозможно было ни жить, ни сражаться: если теперь, потеряв целые республики с шахтами, заводами, хлебом, оставив врагу почти половину населения, мы все же надеемся сокрушить его, то почему же не могли сделать это в полной своей силе? Только ли нехваткой военного опыта можно объяснить то положение, в котором находятся народ и страна? Беспощадно Юрий загонял в глубину забвения этот образ залитого кровью, вопрошающего народа. Отец выводил Юрия из себя.

– Народ, народ! Сам догадываюсь, что от него все зависит. Но почему он очутился в трудных, невыгодных условиях борьбы? Огонь бы полыхал не на Волге, а у Берлина, и догорал бы в том огне фашизм. И Европу бы очистили от гадости. А теперь народу впору себя спасать.

Юрий сел на камень, строго посмотрел в лицо отцу.

– Думаешь, что говоришь, товарищ коммунист?

– Я-то думать не отвыкал, а вот ты, похоже, и не привыкал думать. Не испепеляй меня взглядом. Не топырь крылья, тени твоей не боюсь. Ленин не робел признаваться в ошибках партии. Верил в нее, в рабочий класс.

– Согласен, батя, надо быть требовательным, иначе будешь подлецом… Но сейчас ли искать виноватых? – Юрий резал с вызовом.

– Во-о-он как?! – удивилась мать.

– А не стесняемся правду сказать народу, мол, как бы в обморок не упал, а? – спросил отец.

– Какая же еще правда? Себя, что ли, высечь? Вы заговариваетесь, товарищи старики.

– А ты не договариваешь, товарищ молодой. Кто сейчас не разглядывает жизнь заново? Благо огня разложили много – светлынь! Видно стало такое, что в иное время ни в жизнь бы не заметил.

– И чего же ты увидел, товарищ Крупнов? – с холодным бешенством спросил Юрий.

Отец молчал. Оба они с тягостной рассеянностью глядели на Волгу. Самолеты пикировали на переправы, на перекрашенные под цвет суглинистых берегов пароходы, на баржи и паромы, зазелененные ветвями. Кипела Волга от бомбовых взрывов. Густо серебрила волну всплывшая кверху брюхом сгубленная рыба. Бойцы и ребятишки не успевали вылавливать даже осетров, огромных, с медным отливом полуживых сазанов, еще шевеливших раздвоенными на конце хвостами. Воронье пировало на провонявших тухлятиной отмелях. За всю-то свою вечную жизнь не знала Волга такой погибели…

И все-таки в разрушенном, спаленном воздушным флотом Рихтгофена городе тянули телефонные провода, восстанавливали водопровод, хлебные заводы. Перед запахом свежеиспеченного хлеба, кажется, отступал, особенно по утрам, тяжкий дух гари и пыли.

– Время то самое, и судьба та самая. Иной нету, давай, сын, не прикидываться подслеповатыми. Не было в нашем роду вертучих глаз и не будет. Пусть другие виляют глазами в поисках кустов.

Завыли сирены. Особенно одна тонкоголосая неврастеничка надрывалась на пожарном мониторе.

Бомбардировщик вынырнул из прогала между горой и облаком. Крался к заводу, но белые клубки отмежевали провисшее над заводом небо. Бомбовоз отвалил в сторону, перевернулся через крыло, ревя по-сатанински, пошел в пике.

Бомба летела косо, целясь прямо в сад. На берегу вместе с грохотом рванулась к небу грязь.

Два «юнкерса» прогремели над верхней улицей поселка, и задымились дома выше крупновской усадьбы, за старыми дубами. Куры в смертном кудахтанье огненным вихрем перелетели через стену, факелами канули в овражный кустарник. Свистя горящими крыльями, роняя искры, упал к ногам Дениса голубь.

Рождавшуюся тишину проколол острый страдальческий вой. В калитку влетела женщина, сбивая одной рукой пламя со своего плеча, другой прижимая ребенка к груди. Денис вырвал из ее рук ребенка, Юрий свалил женщину на клумбу цветов и сам не помнил, как опрокинул на нее кадку с водой.

Бойцы противовоздушной обороны понесли женщину – держали скрюченные руки над безглазым лицом, из черно округлившегося рта рвался нечеловеческий крик.

– Люба, я пошел на завод, не беспокойся, там хорошо: мартен шумит, не слыхать стрельбы, взрывов. И душа на месте.

Она помахала Денису рукой.

Юрий простился с матерью. У спуска под берег, держась за ствол пораненной осколком, в липком клею вишни, оглянулся. В горячо текущем воздухе маленькая старушка совала в пламя печи бумагу. Блеснула окованная медью дубовая шкатулка, в которой хранились прокламации и личные бумаги родителей. Машистыми прыжками меж яблонь подлетел к матери.

– Что ты делаешь?

Она резко отстранила его руку.

– Не оставлять же Гуго Хейтелю…

Юрий придавил ладонью крышку шкатулки, глядел в глаза матери, затуманенные слезой. И только теперь отчетливо отлилось в памяти то, что наблюдал за ней из года в год без особенного интереса, считая ее старушкой не без странностей: неподатливо признавалась в своих прежних подпольных связях со старыми революционерами. «Бунтую тихо, чтобы не сбить с панталыку молодых», – вспомнил сказанное матерью дяде Матвею. А тот, задирая взглядом Юрия, ответил: «У иных молодых историческая память короче гулькина носа».

Юрий отнял у матери шкатулку.

Мать сунула в руки Юрия аппаратик для глухих.

– Возьми! Зачем он мне? Чего еще услышу в жизни?

XIV

В удушливой пыли и зное Волжская дивизия Данилы Чоборцова пятнадцатикилометровым фронтом отходила степями к Волге, контратакуя, цепляясь за каждую речушку, балку, село или хутор. После московского контрнаступления минувшей зимой Александр Крупнов чаял, что больше отступать не придется. Еще полгода, ну, год – и Германия будет сокрушена. Александр хотел верить в это и сейчас, отступая к Волге, но верить уже нельзя было. И оттого, что нельзя было верить, ему становилось временами скучно, тоскливо и очень жалко своих солдат, офицеров, жалко самого себя. И еще ему было неловко оттого, что надеялся на второй фронт, ждал помощи тех людей, которые в силу какой-то случайности не оказались вместе с немцами и не убивали сейчас русских, украинцев, белорусов, не топтали эти вызревшие хлеба. Душевная рана минувшего лета, не успев зажить, растравлялась, разрывалась каждодневно. Александру было так тяжело, что не радовало повышение в звании: присвоили старшего лейтенанта, поставили командовать, как и прежде, ротой.

Жарким полднем солдаты едва поднялись на взволок, покачиваясь. Одолевала тяжкая усталь, солнце слепило.

По-бычьему приподняв верхнюю губу над блестящими стальными зубами, Ясаков сказал со спокойствием притерпевшегося к беде:

– До вечера, живы будем, еще верст на десять заманим неприятеля.

Александр глядел на свою укороченную полднем, качающуюся на косогоре тень. Разжал спекшиеся губы:

– Вид у тебя, Ясаков, как у победителя. И будто не пятят тебя немцы, а сам ты летишь домой на блины к своей Марфе.

– А зачем я буду унывать, если воюем по плану.

– Значит, сознательно отходим.

– А ты думал, без памяти прем? Все сознаем. Заманим к Волге, а там… Схлестнемся последний раз. Верховный знает, что делать.

– Ему нравится наше наступление вперед пятками?

– Не понравится, стесняться нас с тобой не будет, рубанет – в башке зазвенит. Не из стеснительных. А раз помалкивает – значит, пока терпимо.

– Жарища, будто всю землю только что вытащили из мартеновской печи, а ты… ворочаешь языком без устали… Убить тебя мало за такие разговорчики, товарищ Ясаков.

Ясаков покорно склонил голову, опустив широкие плечи, руки свесились до полынка.

– Гитлер не устукал, убей ты. Только на могилке взгромозди камень с надписью: покоится прах старшины роты, павшего от руки своего лучшего друга. Можешь стихи написать, мне один черт: на земле все познал, а на том свете первым делом постараюсь потерять память годика на три, забыть грамотность. А то еще заставят читать воспоминания о войне. А она у меня вот где! – Веня раскорячился. – Лето-летское по травам да хлебам. Сколько крапивы хлестало, всю мотню по ниточке растянуло. Хорошо, трава пошла низкая. А ну, как по осоту придется?

– Какой же ты старшина, если штаны сопрели у тебя, а ты заплату не положишь?

– Выпросил у одной старухи пестрый лоскут… Пришлось отпороть: заплата от бабьего подола, ну, очень даже неуместные настроения появились при виде этого клочка.

– Ну и трепачи вы, Ясаковы, – сказал Александр, отворачиваясь, пряча улыбку.

Что-то необычное – суровость, растерянность и озлобленность – видел Александр в лицах старших командиров, когда они отдавали приказания рыть окопы и траншеи по крутому склону краснобокой балки, поросшей по гривке бобовником и проволочно-жесткой таволжанкой. Батальон усилили станковыми пулеметами и минометами. Справа от роты Александра, охватив вытянутые холмы железным веером, грузно затаились танки.

А когда хлынула заря над перелеском справа от села, прискакали на серых конях командир батальона капитан Мурзин и незнакомый офицер из штаба дивизии. Заря красно и тревожно горела в глазах коней, накаляла чернобровое лицо Мурзина.

На опушке березово-осинового колка, хранившей утреннюю прохладу с запахом душицы, росой обрызганной земляники, офицер штаба зачитал перед строем приказ № 227 Народного комиссара обороны от 31 июля 1942 года.

…Восемьдесят два миллиона человек попало под иго врага… Стоять насмерть… Отступающих без приказа – расстреливать.

Отец с матерью тоже недоумевали по поводу слабости армии, только затаенно, щадя его, Александра. И теперь жестокая правда приказа слилась в его душе с горечью и надеждами родителей, со своими чувствами виновности без вины.

Александр трудно поднял глаза. Лица бойцов – молодые и изношенные жизнью – были печальны и строги, с зябким серым налетом. Та же изнутри дохнувшая изморозь упрекающей правды знобила лицо комбата капитана Мурзина, степной зной еще не успел выжечь госпитальную квелую бледность с этого злого и решительного лица.

Показав капитану Мурзину позиции своей роты, Крупнов попросил разрешения отступить на сто метров, иначе рота будет нести большие потери на этом, до плешивой желтизны облизанном ветром холмике.

– Ни шагу назад! Вперед можно, а назад – смерть. Позициями своими ты должен гордиться.

Александр улыбнулся. Его капитан гордился всем: портсигаром, серым конем, ушлым ординарцем и даже своей развинченной походкой – результатом редчайшей, лишь в Забайкалье свирепствующей болезни коленных суставов.

Из восточной балки вскарабкался на желтый холм куцый вездеход. В разметнувшихся дверях возился, поворачиваясь к солнцу красным затылком, толстой спиной, Чоборцов. Вылез, снял фуражку, вытер белый до бровей лоб. Расправив усы, всмотрелся в бинокль в переливающиеся волны наступавшего странного войска.

– Как бар-раны, прут! Разъяснили бойцам, что за публика валит? – спросил он Мурзина.

– Я получил приказ остановить их. Не послушаются – открою огонь, товарищ полковник.

Чоборцов, вздрогнув, удивленно взглянул на комбата.

– «Огонь, огонь!» – совсем по-ребячески передразнил он, выпятив нижнюю губу. – А почему огонь по своим? Объясните солдатам: эти люди бегут в панике, тащат за собой немца. Не остановим – они сомнут нашу дивизию.

Чоборцов сел в машину, высунул крупную голову с седым ежиком. Машина, как челнок, заскользила по вызревшим травам навстречу валившим по-овечьему, гуртом людям.

Бойцы отступающей армии – русские, украинцы, грузины – бежали по степи к Волге, сметая на своем пути мелкие части. Солдаты искали спасения на Волге, поэтому торопились добежать до нее. Там когда-то разбили белогвардейцев. Сейчас произойдет то же самое с немцами. Говорили, будто сам Сталин приехал в Сталинград, чтобы лично руководить сражениями. Тем, кто не видел этого города на Волге, он представлялся надежной крепостью, с высокими стенами и башнями.

Навстречу этим людям и помчался на машине командир дивизии Чоборцов.

Александр обошел траншеи, перебросился словом с суровым Варсонофием Соколовым и Абзалом Галимовым, сидевшими у пулемета. Задержался на минуту с Ясаковым.

На страницу:
16 из 31