
Коридоры власти
– Догадываюсь, – сказал я.
Дэвид коротко, нехотя засмеялся.
Наутро он улетает. Встреча должна состояться сегодня. Я сделал все, что мог. Начать с того, что Кэро не хотела соединить меня с Роджером. Когда наконец я ее уломал, Роджер поздоровался со мной так, словно я принес дурные вести. Известно ли мне, что с понедельника начинаются заседания парламента? Не забыл ли я, случаем, что он готовится к дебатам? Он никого не желает видеть. Я сказал (от напряжения мы заговорили какими-то сварливыми голосами), что он может позволить себе быть грубым со мной, хотя, не буду врать, мне это вовсе не по вкусу. Но быть грубым с Дэвидом Рубином – неразумно.
Когда я увидел Рубина – впервые в этом году, – он не показался мне таким внушительным, как обычно. Это было в одной из комнат Королевского общества в Берлингтон-хаузе – Рубин сидел за столом между Фрэнсисом Гетлифом и еще одним ученым. По стенам тянулись полки с переплетенными комплектами газет и журналов, и воздух был затхлый, как в заброшенной библиотеке. Стояла полутьма. Глаза Рубина были в темных кольцах, как у лемура, он казался недовольным и подавленным. Когда я сказал, что нас ждут на Лорд-Норт-стрит после обеда, он кивнул с видом человека, которому в этот день предстоит еще многое вытерпеть.
Ему предстояло вытерпеть это заседание. Теперь он стал близок к правительству и потому уже мало на что надеялся. Он был настроен здесь мрачнее всех. Это не было официальное заседание. Все присутствующие собрались здесь как частные лица, по крайней мере формально. Почти все они были ученые, связанные в прошлом или еще и сейчас с ядерными исследованиями. Они пытались найти какой-то способ обратиться непосредственно к своим советским коллегам. Здесь было несколько ученых с мировым именем, крупнейшие физики – Маунтни (председатель), сам Рубин и мой старый друг Констентайн. Тут были и правительственные советники, среди них Уолтер Льюк, который тоже непременно хотел в этом участвовать.
Всем трем правительствам было известно об этом заседании. Были приглашены несколько официальных лиц, в том числе и я. Мне вспомнились другие заседания в этих затхлых комнатах, почти двадцать лет назад, когда ученые сказали нам, что атомная бомба может быть создана.
Дэвид Рубин сидел с усталым и скучающим видом. И вдруг встрепенулся. Чинный и строгий порядок заседания, продуманные фразы, беспристрастную доброжелательность ученых – все как ветром сдуло. Ибо дверь отворилась, и, к всеобщему изумлению, на пороге появился Бродзинский. Рослый и грузный, выпятив широкую грудь, он неожиданно легкой походкой подошел к столу. Вытаращил глаза на Артура Маунтни. И гулким голосом, не очень правильно выговаривая по-английски, сказал:
– Прошу извинить за опоздание, господин председатель.
Все, кто сидел за этим столом, знали о его выступлениях в Америке и знали, что речи его сильно повредили Гетлифу и Льюку. Люди, подобные Маунтни, терпеть не могли и самого Бродзинского, и все, что он отстаивал. И самый его приход, и это небрежное извинение были в их глазах возмутительной бесцеремонностью.
– Признаться, я не понимаю, зачем вы вообще сюда явились, – сказал Артур Маунтни. У него было длинное, изможденное лицо, жесткое и напряженное, он и в кругу друзей не склонен был деликатничать, а сейчас тем более.
– Я получил приглашение, господин председатель. Так же, как и мои коллеги, надо полагать.
Так оно, наверно, и было. Приглашения рассылались как крупным ученым советникам, так и ученым – членам военных комиссий. Очевидно, имя Бродзинского осталось в старом списке.
– Это не значит, что вам следовало приходить.
– Прошу извинить, господин председатель. Должен ли я понять вас так, что сюда допущены лишь те, кто придерживается совершенно определенных взглядов?
– Не в этом дело, Бродзинский, и вы отлично это знаете, – резко прервал Уолтер Льюк. – Вы черт знает что себе позволили, пользуясь тем, что находитесь вне пределов нашей досягаемости. По вашей милости у всех ученых, работающих в этой нашей треклятой области, выбита почва из-под ног.
– Никак не могу с вами согласиться, сэр Уолтер.
– Да бросьте, за кого вы нас принимаете?
Да, это совсем не походило на благопристойные, чинные заседания под председательством Гектора Роуза.
Фрэнсис Гетлиф кашлянул и со своей поразительной старомодной застенчивостью обратился к Маунтни:
– Вероятно, мне следовало бы сказать несколько слов.
Маунтни кивнул.
– Доктор Бродзинский, – сказал Фрэнсис, не поднимая глаз, – если бы вы не явились сюда сегодня, я попросил бы вас зайти ко мне.
Фрэнсис говорил спокойно, в нем не чувствовалось ни мрачной холодности Маунтни, ни вызывающего презрения Уолтера Льюка. Ему пришлось сделать над собой усилие, тогда как они по самой природе своей с легкостью бросались в драку. И однако, мы внимательнее всего слушали именно Фрэнсиса, и внимательней всех слушал Бродзинский.
Хотя никто не подумал, а может быть, и не пожелал предложить Бродзинскому сесть (была забыта даже обыкновенная вежливость), он сам нашел свободный стул. И прочно уселся, огромный и невозмутимый, как гора.
– Пора вам выслушать несколько слов о вашем поведении. Необходимо вам кое-что разъяснить. Это я и намерен сделать. И лучше сделать это теперь же. Вы должны понять, что ваши коллеги ученые недовольны вами по двум причинам. Первая – то, как вы поступили с некоторыми из нас. В конечном счете это не столь важно, но и этого достаточно, чтобы мы предпочли не поддерживать с вами никаких отношений. Вы выступали против нас с обвинениями публично и, как я думаю, еще ряд обвинений выдвинули негласно – обвинения эти таковы, что следовало бы подать на вас в суд. Вы воспользовались тем, что мы не хотим судиться с коллегой. Вы заявили, что мы бесчестные люди. Вы заявили, что мы исказили истину. Вы заявили, что мы предаем свое отечество.
– Разумеется, мои слова ложно поняты, – сказал Бродзинский.
– Отнюдь нет.
– Я всегда верил в ваши добрые намерения, сэр Фрэнсис, – сказал Бродзинский. – Не жду того же от пас.
Он держался смело, уверенно, как человек чистый и несправедливо гонимый. Это было мужество человека, который даже и сейчас, в своей невероятной ограниченности, был убежден, что все должны признать его правоту. Он не знал ни внутренней борьбы, ни сожалений, ни угрызений совести – он был твердо уверен в своей правоте. И в то же время искал сочувствия, потому что его гонят и преследуют. Он громко взывал о сочувствии. Чем ясней все понимают, что он прав, тем сильней его преследуют.
И вдруг меня осенило. Прошлым летом я не понимал, почему он оставил свои попытки повидаться с Роджером – как будто внезапно перешел от доверия к враждебности. Должно быть, это произошло в тот день, когда он услыхал, что его представляют к ордену. И он принял орден, но, должно быть, решил, – да, наверно, решил, что и тут тоже его преследуют, хоть и не прямо, дают понять, что он стоит ниже всех этих гетлифов, что в нем не нуждаются.
– Я должен был высказать некоторые критические замечания, – продолжал Бродзинский. – Потому что вы – опасные люди. Я верю, что сами вы не понимаете, насколько вы опасны, но, конечно, я должен был высказать некоторые критические замечания. Вы меня, наверно, понимаете, доктор Рубин.
И он доверчиво и с надеждой повернулся к Дэвиду Рубину, который наскоро что-то записывал на листе бумаги. Рубин медленно поднял голову и ничего не выражающими глазами посмотрел на Бродзинского.
– Ваше поведение недопустимо, – сказал он.
– Ничего другого я и не ждал от вас, доктор Рубин.
Это прозвучало так грубо и так горячо, что Рубин был озадачен. Быть может, Бродзинский вспомнил, что говорит с евреем.
– Вы сказали, что мы опасные люди, – вновь заговорил Фрэнсис Гетлиф. – Меня больше не интересуют ваши наветы. Они важны лишь постольку, поскольку связаны с другим злом, в котором вы повинны. И это вторая причина нашего недовольства вами. Мы считаем, что вы нанесли тяжкий ущерб всем порядочным людям, где бы они ни жили. Если уж пользоваться словом «опасный», вы сейчас едва ли не самый опасный человек в мире. Вы совершили зло, извратив науку. Можно по-разному смотреть на положение с ядерным оружием. Но нельзя, не будучи лжецом, человеком безответственным, а то и похуже, говорить то, что говорили вы. Вы уверяли, что Соединенные Штаты и Англия могут уничтожить Россию, не понеся при этом почти никаких потерь. Большинство из нас сочло бы это заявление безнравственным, даже если бы оно было правдой. Но все мы знаем, что это неправда и, сколько мы можем предвидеть, никогда не будет правдой.
– Вот почему вы опасны, – сказал Бродзинский. – Вот почему я решился выступить против вас. Вы считаете себя людьми доброй воли. Но все, что вы делаете, приносит огромный вред. Даже когда вы собираетесь вот в таком тесном кругу, вы приносите огромный вред. Вот почему я пришел сюда, хоть я и не желанный гость. Вы воображаете, что сумеете договориться с русскими. Ничего у вас не выйдет. Единственно разумный путь для нас всех – вооружаться, и как можно быстрее.
– И вы миритесь с возможностью войны? – спросил Артур Маунтни.
– Ну конечно, – ответил Бродзинский. – Как всякий разумный человек. Если уж война неизбежна, мы должны ее выиграть. Мы сохраним в живых достаточно народу. Мы быстро оправимся. Люди – существа очень выносливые.
– Так вот на что вы возлагаете ваши надежды, – ледяным тоном сказал Фрэнсис.
– Это неизбежно.
– И вас не возмущает мысль, что погибнет триста миллионов жизней?
– То, что неизбежно, меня не возмущает.
Глаза Бродзинского вспыхнули, он вновь был исполнен сознания, что чист перед богом и людьми.
– Вы не понимаете, – продолжал он. – Может случиться и такое, что еще хуже войны.
– Я вынужден допустить, что вы в здравом уме и отвечаете за свои действия, – сказал Фрэнсис. – А если так, разрешите сказать вам прямо: я не могу оставаться в одной комнате с вами.
У всех были каменные лица, все в упор смотрели на Бродзинского. Стало очень тихо. Он даже не пошевелился; преспокойно сидя на своем месте, он сказал:
– Мне кажется, меня сюда пригласили, господин председатель.
– Будет лучше для всех, если вы уйдете, – сказал Артур Маунтни.
С преувеличенной рассудительностью Бродзинский заявил:
– Но я могу предъявить пригласительное письмо, господин председатель.
– В таком случае мне придется закрыть наше собрание. И созвать другое, на которое вы приглашены не будете.
Когда позже Рубин вспоминал эти слова, они представлялись ему шедевром англосаксонской благопристойности.
Бродзинский поднялся – огромный, непоколебимый.
– Господин председатель, – сказал он, – весьма сожалею, что мои коллеги сочли возможным так со мной обойтись. Но ничего другого я и не ждал.
Достоинство ни на миг не изменило ему. Исполненный достоинства, рослый, могучий, он легкой походкой вышел из комнаты.
35. Выбор
Несколько часов спустя мы с Дэвидом Рубином сели наскоро перекусить у него в номере перед тем, как отправиться к Роджеру. Номер был очень скромный, в дешевой и добропорядочной гостинице в Кенсингтоне; и еда тоже была очень скромная. Рубин вхож был к правителям и одевался у лучших портных, но жил проще и непритязательнее мелкого служащего в посольстве. Он был беден, и у него никогда не было никаких денег, кроме академического жалованья и премий за ученые труды.
Он покорно сидел в холодном номере, жевал черствый сэндвич и потягивал теплое разбавленное виски. Он рассказывал о своем сыне, который учится в Гарварде, и о своей матери, которая едва ли понимала, что такое Гарвард, у себя дома не говорила по-английски и с таким же неуемным честолюбием жаждала, чтобы сын вышел в люди, как жаждала этого моя мать для меня. Голос его звучал грустно. Все пришло к нему – головокружительная научная карьера, счастливый брак, любовь детей. Редкого человека чтили во всем мире, как его. И однако, в иные минуты он словно бы оглядывался назад, пожимал плечами и думал, что в детстве он ожидал большего.
Мы оба говорили откровенно, без опаски, как случайные попутчики на корабле. Дэвид сидел очень элегантный, в превосходно сшитом костюме, в шелковой сорочке, в башмаках на заказ – и качал головой, и смотрел на меня добрыми печальными глазами. Я вдруг подумал: а ведь он не объяснил мне, даже не намекнул, почему он так добивался сегодня встречи с Роджером.
Мы приехали на Лорд-Норт-стрит около половины десятого, Роджер и Кэро еще сидели в столовой. В этой самой столовой почти три года назад Роджер устроил Рубину форменный допрос. Как и в тот вечер, Рубин церемонно склонился над рукой Кэро, назвав ее «леди Кэролайн», церемонно поздоровался с Роджером. Как и в тот вечер, Роджер пустил по кругу графин.
Рубина усадили по правую руку от Кэро, он охотно пил портвейн, но не спешил начинать разговор. Кэро поглядела через стол на Роджера – он молча, нетерпеливо ждал. Но у Кэро выдержки хватало. Она готова была без конца перебрасываться с Рубином звонкими и пустыми светскими фразами. Как он завтра полетит? Любит ли он летать? Или так же терпеть не может, как и она? Ее охватывает ужас всякий раз, как ее брат Сэммикинс летит куда-нибудь, говорила она, прикидываясь отчаянной трусихой. Все четверо ждали, когда же начнется настоящий разговор. Наконец Роджер не выдержал.
– Итак? – сказал он грубо, глядя на Рубина в упор.
– Да, господин министр? – словно бы удивленно отозвался Дэвид Рубин.
– Мне казалось, вы хотели мне что-то сказать.
– Вы располагаете временем? – загадочно спросил Рубин.
Роджер кивнул. Ко всеобщему изумлению, Рубин начал длинно, сложно и подробно излагать теорию игр в применении к атомной стратегии. Иные сверх меры все упрощают – тут было сверхусложнение, доведенное до зауми. Послушав минуту-другую, Роджер прервал:
– Не знаю, что вас ко мне привело, но только не это.
Рубин посмотрел на него строго, ласково и огорченно. Внезапно он отбросил свои непостижимые ухищрения и стал прямолинеен до грубости.
– Я пришел сказать вам: бросайте все это, пока не поздно. Иначе сломите себе шею.
– Что бросать?
– Ваши нынешние планы, или замыслы, или как вы там это называете. Вам не на что надеяться.
– Вы так думаете? – спросил Роджер.
– Иначе зачем бы я пришел? – И тут Рубин снова заговорил спокойно и рассудительно. – Выслушайте меня. Я не сразу решился вмешаться. Только потому, что мы вас уважаем…
– Мы слушаем, – сказала Кэро. Сказала не из вежливости, не затем, чтобы ободрить Рубина, но с неподдельным вниманием и интересом.
У Роджера и Рубина лица были непроницаемые. Стало так тихо, что слышно было бы, как муха пролетит… Они до известной степени симпатизировали друг другу, но сейчас это было не в счет. Сейчас между ними было нечто более значительное, чем приязнь или неприязнь, даже чем доверие или недоверие. Оба остро ощущали значение минуты, значение назревающих событий.
– Прежде всего, – сказал Рубин, – позвольте мне объяснить мою позицию. Все, что вы собирались предпринять, весьма разумно. Все это правильно. Всякий, кто живет с открытыми глазами, понимает, что это правильно. Можно предвидеть, что в ближайшем будущем только две державы будут владеть атомным оружием. Это Америка и Россия. Ваша страна не может с ними тягаться. С точки зрения экономической и военной, чем раньше вы выйдете из игры, тем лучше… Это бесспорно.
– Вы уже говорили нам это в этой самой комнате несколько лет назад, – сказал Роджер.
– Более того, – продолжал Рубин, – мы постараемся, чтобы вы вышли из игры. Наша мысль работает в том направлении, чтобы предельно ограничить круг держав, владеющих этим оружием. Иными словами, оно будет только в наших руках и в руках Советов. Это тоже правильно. Могу предсказать, что в самое ближайшее время на вас будет оказан некоторый нажим с нашей стороны.
– Вы говорите это в других выражениях и по несколько иным причинам, – заговорил Роджер, которого слова Рубина, казалось, и не возмутили и не убедили. – Но то же самое говорил и я и пытался претворить свои слова в дело.
– Это вам не удастся. – Голос Рубина стал жестким: – И вы должны бросить все это немедленно.
Наступило молчание. Потом Роджер спросил самым простодушным тоном:
– Почему?
Рубин пожал плечами, широко развел руками.
– Я ученый. Вы политик. И вы задаете мне такой вопрос.
– А все-таки я хотел бы услышать ответ.
– Неужели я должен вам объяснять, что можно представить себе действия совершенно правильные – и, однако, совершенно неосуществимые? И вовсе не важно, что они правильные. Важно другое: как это делается, кем и самое главное – когда.
– Как вы правильно заметили, эти принципы мне знакомы. А теперь я хотел бы услышать, что именно вы знаете.
Рубин опустил глаза.
– Не то чтобы знаю, но – подозреваю. Иностранец иной раз улавливает знаки, которым вы не придали бы особого значения. Мне кажется, вы плывете против течения. Ваши коллеги в этом не признаются, но, если вы заплывете слишком далеко, они не смогут сохранить вам верность – так? С вашего позволения, они не дураки, – продолжал Рубин. – Они видели, что вам приходилось брать с бою каждый шаг. Каждая мелочь давалась вам на десять, на двадцать, порой на пятьдесят процентов труднее, чем вы рассчитывали. Вы знаете это лучше всех нас. И Льюис знает. (На мгновенье я перехватил его взгляд из-под опущенных век – в нем светились Weltschmerz[8] и братское сочувствие.) Все давалось с непомерным трудом. На мой взгляд – и это справедливо едва ли не для всех человеческих начинаний, – если дело оказывается непосильно трудным, если принимаешься за него и так и сяк и все-таки оно не двигается с места, значит, пора ставить на нем крест. Это, безусловно, относится к любой отвлеченной теоретической задаче. Чем больше я вижу задач того характера, какие приходится решать вам, тем больше убеждаюсь, что это справедливо и для них. Ваши коллеги умеют сохранять самообладание. Но они привыкли иметь дело с миром вполне конкретных вещей и отношений. Подозреваю, что они будут вынуждены прийти к тем же мыслям.
– Вы так в этом уверены? – негромко, с большой силой сказал Роджер.
Рубин вскинул голову, потом снова опустил глаза.
– В Вашингтоне я разъяснил свою точку зрения всем, кого я там знаю. В конце концов они поймут, что мы с вами правы. Но время еще не пришло. Они не знают, что думать о вашем оружии. И вот что вам я скажу. Они встревожены и не понимают, из каких побуждений вы хотите от него отказаться.
– И по-вашему, мы должны с этим считаться? – вспыхнув, с вызовом воскликнула Кэро.
– По-моему, было бы неразумно с вашей стороны не считаться с этим, леди Кэролайн.
– Я не поручусь, что они глубоко разобрались в существующем положении. Но в настоящее время их ничуть не занимает, что именно вы делаете, лишь бы вы не устранились от холодной войны. Это единственное, чего они боятся. Таково настроение. Вот с этим настроением кое-кто из них присматривается сейчас к вам.
– Наслушались Бродзинского? – сердито спросил я.
– Не в нем суть, – сказал Рубин. – Он в какой-то мере повредил вам, но корень тут глубже.
– Да, – сказал Роджер, – корень глубже.
– Рад, что вы это понимаете. – Рубин повернулся к Кэро. – Как я уже сказал, леди Кэролайн, с вашей стороны было бы неразумно с этим не считаться. В нашей стране есть люди, которые воспринимают это весьма болезненно. В самых разных слоях общества. В том числе на самом верху. Толика этого болезненного восприятия неминуемо перекинется и через океан. Может быть, это уже произошло.
– Я бы не удивился, – заметил Роджер.
– Конечно, это огорчительно, когда вынужден отказываться от взятых на себя обязательств, – сказал Рубин. – Но факты вещь упрямая. Насколько я могу судить по обстановке здесь, в Англии, вам надо лишь запастись хладнокровием и отложить все это лет на пять – на десять. Если только мои сведения сколько-нибудь верны, к тому времени вы достигнете вершины. И вы будете плыть по течению, а не против. А Вашингтон будет тогда умолять вас делать именно то, чего вы не в силах сделать сейчас. – По губам Рубина скользнула едкая ироническая улыбка. – И вы единственный в этой стране, кто будет на это способен. Вы неоценимый человек. Не только для Британии, но для всех нас. Вот почему я сейчас вам докучаю. Мы не можем допустить, чтобы такой человек пропал зря. А я глубоко убежден, что, если вы сейчас не отступите, хотя бы на шаг, вы пропадете ни за грош.
Минуту мы все молчали. Роджер посмотрел через стол на жену.
– Ты слышала, что он говорит? – спросил он.
– Ты ведь тоже слышал, – сказала Кэро. В ее тоне не осталось и следа светского пустозвонства. Голос ее звучал одной только любовью и преданностью. Она говорила так, словно они остались наедине. Они обменялись всего несколькими словами, но этого было довольно. Роджер понимал ее мысли, понимал, что она думает и какой ответ хочет услышать. Их семейная жизнь уже дала трещину – по его вине, но они все еще понимали друг друга с полуслова. Ее желание было ясно и просто. Хоть Рубин этого и не знал, Кэро была на его стороне.
Все время, пока Роджер с боем добивался своего, она была ему верной союзницей. Никто от нее ничего другого и не ждал, и, однако, ясно было, что она не вполне искренна. Втайне она не могла отказаться от национального высокомерия. Недаром она напустилась на Дэвида Рубина, когда он напомнил, что могущество Англии отошло в прошлое. Так и сейчас она не могла примириться с тем, что дни величия Роджера остались позади. Она чувствовала так же сильно и непосредственно, как чувствовала бы на ее месте моя мать.
И все-таки не это толкнуло ее на сторону Рубина, не из-за этого у нее горели щеки и сверкали глаза, когда она отвечала Роджеру. Главное – Рубин сейчас обещал Роджеру что-то в будущем, дал ему надежду, а это была и ее надежда. Ей показалось бы нелепым жеманством, лицемерием и попросту чистоплюйством не добиваться, не желать, чтобы Роджер достиг вершины, самого высокого государственного поста. Если бы он этого не желал, зачем он тогда вообще занялся политикой, сказала бы она. Если бы она не желала этого для него, зачем тогда она стала его женой.
– Я согласен почти со всем, что вы говорили, – сказал Роджер Рубину. – Вы очень ясно высказались. Я вам чрезвычайно благодарен. – Он говорил мягко, рассудительно, почти смиренно. В эту минуту могло показаться, будто он готов к тому, чтобы его обратили в другую веру, а быть может, уже и обращен и спорит лишь самоуважения ради. – Знаете, – продолжал он с рассеянной улыбкой, – я и сам приходил к этим мыслям. Согласитесь, что это можно поставить мне в заслугу, не так ли?
Рубин улыбнулся.
– Конечно, – продолжал Роджер, – если хочешь в политике чего-то достичь, надо уметь ломиться в открытые двери. Если же вы непременно хотите ломиться в запертые двери, лучше выберите себе другую профессию. Вы именно это и хотели мне сказать, не так ли? Разумеется, вы правы. Я бы не удивился, если бы узнал, что в свое время и вы ломились в запертые двери. И потратили на это куда больше сил, чем я. Но, правда, вы – не политик.
Может быть, это была и насмешка, не знаю. Если и так, то ничуть не злая. Роджер говорил спокойно, мягко.
– Моя беда в том, что я не могу не думать, что сейчас положение несколько иное. Мне кажется, если мы не сделаем этот шаг сейчас, нам никогда уже это не удастся. А если и удастся, будет уже слишком поздно. Может быть, только этим и отличаются наши с вами позиции. А может быть, вы со мной и не согласитесь.
– Скажу вам честно: я и сам не знаю, – не сразу ответил Рубин.
– А по-вашему, все будет идти своим чередом и никто не в силах этому помешать?
– Не знаю.
– Почти все мы понимаем, каково положение. И никто из нас не может ничего изменить?
– Да много ли значит кто-то один, кто бы он ни был? И много ли сделаешь один?
– Вы мудрый человек, – сказал Роджер.
Наступило долгое молчание.
Потом Роджер вновь заговорил так свободно, почти задушевно, что странно было слышать его голос, голос привычного оратора.
– Вы говорите, все мы безнадежно увязли, – сказал он. – Весь мир. Позиция обоих лагерей определилась. И никто из нас ничего не может с этим поделать. Ведь именно это вы говорите, не так ли? Мы только и можем не отступать со своих позиций и смиренно признать, что мы, в сущности, бессильны и ровно ничего не можем поделать.
– Разве что в мелочах, – сказал Рубин.
– Ну, это немного. – Роджер дружески улыбнулся. – Вы очень мудрый человек. – Он снова чуть помолчал. – И все-таки, знаете ли, с этим очень трудно примириться. В таком случае вообще незачем стоять у власти. Сидеть и ждать, пока все подадут готовенькое, всякий может. Вряд ли я согласился бы вести такую жизнь, если бы только к этому и сводилась моя роль.
В голосе его прорвалась неподдельная страсть. Потом он вновь заговорил до удивления церемонно и учтиво: