
Рождение Венеры
– Мир вам, мужи Флоренции. Сегодня мы с вами встречаемся ради великого дела. Как Богоматерь проделала путь в Вифлеем, готовясь к приходу Спасителя, так и наш город совершает первые шаги по дороге, которая приведет его к искуплению. Возрадуйтесь, граждане Флоренции, ибо свет уже близок.
По толпе пробежал первый одобрительный шорох. – Наше странствие уже началось. Корабль спасения вышел в плавание. Я был в эти дни с Господом, ища у Него совета, прося Его о снисхождении. Он не покидал меня ни днем ни ночью. Ибо я простерся пред Ним ниц и ждал Его велений. «О Боже, – вопиял я. – Пускай Флоренция сама проведет себя по бурному морю, а мне позволь удалиться в свою одинокую гавань». – «Сие невозможно, – ответствовал мне Господь. – Ты – кормчий, и ветер уже дует в паруса. Теперь уже нет возврата». Вокруг прокатилась новая волна людского рокота, на этот раз громче, побуждая его продолжать, и я невольно представила себе Юлия Цезаря, который, раз за разом отказываясь примерить царский венец, раз за разом побуждал толпу вновь и вновь, с еще большим пылом, предлагать ему эту почесть. – «Господи, Господи, – сказал я Ему, – я стану проповедовать, коли в этом мой долг. Но к чему мне вмешиваться в дела правительства Флорентийского? Я ведь простой монах». И тогда отвечал мне Господь грозным голосом: «Будь бдителен, Джироламо! Если ты сделаешь Флоренцию святым градом, его благочестие да покоится на твердых устоях. Да правит там подлинная добродетель! Вот твоя задача. И да не убоишься ее, ибо я пребуду с тобой. Ты заговоришь – и Мои слова потекут с языка твоего. И так тьма озарится светом, и не останется вскоре места, где бы укрылись грешники».
«Но знай, что странствие сие будет суровым. Обшивка обветшала, изъедена червем похоти и алчности. Даже и тех, кто мнит себя праведниками, нужно привлечь к суду: те мужчины и женщины, что ходят в церковь, пьют кровь Мою из золотых и серебряных сосудов не ради Меня, а ради кубков этих, и вот их надлежит заново наставить, что есть смирение. Тем же, кто поклоняется ложным богам посредством языков языческих, рты надлежит запечатать. Те же, кто разжигает огонь плоти, – из них надлежит выжечь похоть… А те, что глядят на собственные лица прежде Моего лика, у тех зеркала разбить, дабы очи обратили внутрь – и узрели пятна скверны в собственных душах…»
«И встанут во главе этого великого начинания мужчины. Ибо поелику грехопадению мужчины предшествовало грехопадение женщины, то женскую суетность и слабость надлежит держать в крепкой узде. В истинно благочестивом государстве женщины сидят дома, взаперти, и спасение их – в послушании и молчании».
«Подобно тому, как цвет христианства отправляется на войну, отвоевывать Мою Святую землю, так и славные отроки Флоренции выйдут на улицы, чтобы сразиться с грехом. Это будет воинство праведных. Самая земля запоет у них под ногами. Слабые же – игроки, распутники и содомиты, все те, кто попирает Мои законы, – те познают Мой гнев». Так говорил ко мне Господь. И я повинуюсь Ему. Да святится имя Его. Яко на небеси и на земли. Да святится наш великий труд – возведение нового Иерусалима.
Я клянусь: если не Бог, тогда не знаю, кто говорил его устами, потому что в самом деле он был похож на одержимого. Я почувствовала, как по мне пробегает дрожь, и в тот же самый миг мне захотелось изорвать все мои рисунки и попросить у Господа прощения и просветления, хотя этот порыв больше объяснялся страхом, нежели радостными мыслями о спасении. Но едва я ощутила этот прилив покаяния, как все прихожане в один голос вознесли ему хвалу, напомнив мне о тех звуках, которые доносились с площади Санта Кроче в день, когда город устраивал там ежегодные состязания по игре в мяч, – так толпа мужчин ревет от восторга при всяком ловком движении игрока.
Я обернулась к Эриле, чтобы поглядеть, насколько взволнована она, и на мгновенье подняла голову, но в этот же миг мужчина, стоявший впереди меня, решил переменить позу, чтобы лучше видеть происходящее, – и боковым зрением заметил меня. Я тут же догадалась, что мы разоблачены. В нашу сторону уже побежал шепоток, и Эрила, лучше моего знавшая, с какой быстротой разгорается мужская злость, схватила меня и потащила через толпу, и вот мы наконец добрались до двери и выскочили наружу – невредимые, но дрожащие с головы до пят, и оказались в прохладе солнечного декабрьского утра в новом Иерусалиме.
24
Пока Савонарола проповедовал, мы с Эрилой с удовольствием бродили по улицам. Мысль о том, чтобы жить взаперти, проводя время в молитве, вселяла в меня ледяной страх. Даже не запятнанная мужниным грехом, я бы все равно не выдержала ни одного испытания, которым подверг бы меня Бог Савонаролы, да к тому же я и так пошла на слишком многое, чтобы теперь смириться и покорно забиться в темный угол.
Почти каждый день мы ходили на рынок. Пускай женщины на улицах и вводят в соблазн, кто-то же должен покупать еду и стряпать, а если покрывало на голове достаточно плотное, то благочестивую порой не отличить от просто любопытной. Не знаю, каков Меркато-Веккьо[15] сегодня, но в ту пору это было подлинное чудо – поистине забава для глаз и ушей! Как и во всем остальном городе, там царила суматоха, но ему она придавала живости и добавляла колорита. Посреди рыночной площади были сооружены изящные просторные аркады, и каждая была украшена в соответствии с ведущейся там торговлей. Так, под рельефными медальонами, изображавшими скотину, располагались мясные ряды, под морскими тварями стояли рыбники, а запахи их снеди состязались с ароматами, долетавшими из рядов булочников, кожевников, торговцев фруктами и от сотен других лавок, где можно было купить что угодно – от тушеного угря или жареной щуки, только что из реки, до ломтей свинины, приправленных розмарином, отрезанных от целой туши, шкварчащей здесь же на вертеле. Казалось, будто все запахи жизни, смерти и разложения витают здесь, смешиваясь в огромном чане. Я не знаю, что еще можно с этим сравнить, и в те первые сумрачные зимние дни после установления законов Божеских во Флоренции это место олицетворяло для меня все то, о чем я мечтала и что больше всего боялась утратить.
Все что-то продавали, а те, кому продать было нечего, торговали своим убожеством. У нищих своей аркады не было, но тем не менее и за ними закрепились особые места: они толкались на ступенях всех четырех церквей, что возвышались, как часовые, по четырем сторонам площади. По словам Эрилы, с тех пор, как Савонарола обрел власть, нищих стало больше. Трудно сказать, чем это объяснялось: тем ли, что лишений стало больше, или тем, что в народе возросло благочестие, а потому можно было рассчитывать на большую щедрость горожан. Один из них меня особенно поразил. Он стоял на ступеньке у западного входа на площадь, и его уже обступала толпа. Эрила сказала, что давно его знает: прежде чем стать попрошайкой, он зарабатывал на жизнь тем, что боролся со всеми желающими на илистом берегу реки. В те дни у него был помощник, который принимал за него ставки, и вокруг всегда собиралась толпа зрителей, окриками ободряющих драчунов, а те стонали и плюхались в черные зыбучие пески, так что потом оба выглядели как черти. Один раз Эрила видела, как этот богатырь так глубоко вдавил голову противника в грязь, что тот сумел подать знак о своем поражении, лишь замахав руками.
Но подобные забавы приравнивались к азартным играм, и в свете новых законов ему больше ничего не оставалось, кроме как искать другое применение своему великолепному телу. Он был обнажен по пояс, и от холода у него изо рта вылетал пар. Его тело больше напоминало звериное, нежели человеческое, – настолько рельефно выступали на нем крупные мышцы, а шея и вовсе была как бычья. Я вдруг представила себе Минотавра, который готовится напасть на отважного Тесея в глубине лабиринта. Его кожа блестела, натертая маслом, а по груди и вдоль рук тянулась нарисованная (хотя какая краска удержится на такой масляной поверхности?) огромная змея. И когда нищий поигрывал мышцами, заставляя их двигаться под кожей, толстые черно-зеленые извивы змеи переливались и, казалось, ползли по его предплечьям и туловищу. Зрелище чудовищное и волшебное одновременно, оно зачаровало меня до такой степени, что я пробилась в первый ряд и встала прямо напротив него.
Богатое платье, наверное, навело его на мысли о набитом кошельке, и он подался в мою сторону.
– Смотрите внимательно, юная госпожа, – сказал он. – Хотя, пожалуй, вам следует приподнять покрывало, если вы хотите рассмотреть это чудо хорошенько. – Я откинула муслиновую вуаль, и он усмехнулся, обнажив между передними зубами щель шириной с Арно, а потом поднял руки, протянув их ко мне, так что, когда змея зашевелилась снова, я могла бы пощупать ее. – Дьявол – тоже змей. Остерегайтесь тайных грехов, любуясь мужскими руками.
Эрила уже тянула меня за рукав, но я отмахнулась от нее
– Как ты сотворил такое со своим телом? – спросила я сгорая от любопытства. – Чем это нарисовано?
– Подкиньте-ка серебра мне в ящик, и я все вам расскажу. – Змея переползла на другое его плечо.
Я порылась в кошельке и бросила полфлорина в его ящик Он засверкал там среди тусклой меди. Эрила испустила театральный вздох, досадуя на мое легковерие, и, выхватив у меня из рук кошелек, затолкала для верности себе за лиф.
– Ну, так расскажи! – повторила я. – Это же не простая краска, которой пользуются живописцы. Значит, это какой-то особый краситель, верно?
– Краситель и кровь, – ответил он мрачно, усевшись на корточки и оказавшись так близко от меня, что при желании можно было его потрогать, разглядеть пленку пота и масла на его коже, ощутить кислый запах его тела. – Сначала делаешь на коже надрезы – маленькие такие надрезы: чик-чик-чик, а потом постепенно вбрызгиваешь туда краску.
– Ой! А больно было?
– Ха… Я верещал, как младенец, – ответил попрошайка. – Но, когда это началось, я уже не мог прервать работу. И вот, день за днем, моя змейка становится все краше и глаже. У Змея-Дьявола – женское лицо, ты знаешь об этом? Чтобы искушать мужчин. В следующий раз, когда я лягу под нож, велю сделать ему лицо, как у вас.
– Ба! – фыркнула Эрила. – Только послушайте этого льстеца! Ему просто захотелось еще одну монету.
Но я цыкнула на нее.
– Я знаю, кто это делал, – выпалила я. – Красильщики из квартала Санта Кроче. Ты тоже один из них, верно?
– Раньше был, – ответил он и всмотрелся в меня внимательнее. – А откуда вы знаете?
– Я видела, как у них разрисованы тела. Однажды в детстве я была там.
– Вместе с отцом! С торговцем тканями, – сказал он.
– а! Да!
– Я вас помню. Вы были маленькая, вели себя как госпожа и о все совали нос.
Я громко рассмеялась:
– Верно! Значит, ты в самом деле меня помнишь! Эрила ахнула:
– Ее кошелек уже у меня, дурачина! Больше серебра ты не получишь.
– Не нужны мне твои деньги, женщина! – огрызнулся попрошайка. – Я зарабатываю больше, вертя руками, чем ты, выходя на улицу в темноте, когда цвета твоей кожи не отличить от ночной мглы. – И он снова обратился ко мне: – Да, я вас помню. Вы были нарядно одеты, и у вас было некрасивое маленькое личико, но вы ничего не боялись.
Его слова кольнули меня, как нож. Я уже хотела уйди, но он сам вдруг приблизил ко мне лицо:
– Но я вам кое-что еще скажу. Мне вы не показались некрасивой. Нет, какое там! Вы показались мне вкусненькой!
И, произнеся это слово, он заставил свою змею скользнуть по его телу навстречу мне и одновременно облизнул губы, а потом высунул язык и поводил его кончиком из стороны в сторону. Это был жест столь неприкрытой похоти, что у меня внутри все перевернулось от тошнотворного волнения. Я быстро зашагала прочь и вскоре нагнала Эрилу, которая уже покинула толпу зевак. Удаляясь, я слышала, как вслед мне летит его заливистый смех.
Эрила так рассердилась на меня за легкомыслие, что вначале и разговаривать со мной не желала. Но, когда толпа вокруг нас поредела, она остановилась и повернулась ко мне:
– Ну, опомнились?
– Да, – ответила я, хотя чувствовала, что еще нет. – Да.
– Тогда, может быть, вы поняли наконец, почему дамы не ходят по улицам в одиночку. О нем не беспокойтесь – дни бедняги сочтены. Как только новое воинство его обнаружит то скрутит так, что его змея завянет от ужаса.
Но у меня все не шла из головы ни его красота, ни замечания в мой адрес.
– Эрила? – Я снова остановилась.
– Что еще?
– Я и впрямь так уродлива, что он узнал меня спустя столько лет?
Она фыркнула и, притянув к себе, быстро обняла.
– А-а! Да не внешность он вашу запомнил, а смелость. Не приведи Господь, она еще доведет нас до такой беды, до какой красота никогда не довела бы!
И она потащила меня по узким улицам домой.
Но в ту ночь рисунок на его коже все стоял у меня перед глазами. Я плохо спала, змея превращала все мои сны в кошмары, и я пробуждалась в поту, силясь высвободиться из змеиных колец. Мокрая от пота сорочка холодила тело. Я стянула ее и, спотыкаясь, пошла к сундуку с одеждой, чтобы вытащить другую рубашку. В тусклом свете факелов, горевших снаружи, я разглядела отражение верхней половины своего тела в маленьком полированном зеркале на обшитой резным деревом стене. Вид собственной наготы на мгновенье задержал меня. На лице у меня лежали тяжелые тени, а изгибы тела создавали ловушки для темноты. Мне вспомнилась моя сестра в день ее свадьбы, светившаяся уверенностью в собственной красоте, и мне вдруг показался невыносимым такой контраст. Попрошайка прав! Во мне нет ничего, что радовало бы глаз. Я настолько безобразна, что мужчины запоминают меня исключительно из-за уродства. Я настолько чудовищна, что противна даже мужу. Мне вспомнилось, как художник описывал Еву, убегающую из Рая: она вопит во мраке, впервые устыдившись собственной наготы. Ее тоже соблазнял змей, раздвоенным языком пронзая ее невинность и тесными кольцами выжимая жизненные соки из своей жертвы. Я снова забралась в постель и свернулась клубком. Вскоре мой палец начал пробираться к заветной ложбинке, дабы доставить телу то удовольствие, которого больше никто и никогда ему не доставит. Но мои пальцы убоялись греховной сладости, которую могли пробудить, так что вместо этого я предавалась рыданиям наедине со своим одиночеством, пока не уснула.
25
На несколько следующих недель улицы города стали ареной борьбы Бога с дьяволом. Савонарола произносил проповеди ежедневно, а поборники его учения преследовали флорентийцев за отсутствие должного благочестия и отсылали женщин домой – сидеть взаперти.
Зато уж моя сестра Плаутилла, всегда отличавшаяся способностями делать все «как положено», теперь превзошла самое себя. На рассвете рождественского утра Эрила разбудила меня и сообщила новость:
– Пришел гонец из дома вашей матери. Баша сестра этой ночью родила девочку. Мать сейчас у нее, а по дороге домой зайдет к нам.
Матушка! Я не видела ее со дня свадьбы – вот уже шесть недель. В моей жизни бывали времена, когда ее любовь казалась мне чересчур строгой и неумолимой, но никто лучше ее не понимал моего упрямства и не заботился так обо мне – невзирая на него или, напротив, как раз по его причине. Но теперь она стала для меня той женщиной, которую в прошлом что-то связывало с моим мужем, и матерью сына, который подстроил позорный брак собственной сестры. К тому часу, когда она должна была прибыть, я почти боялась встречи с ней. Мое волнение усугублялось тем, что муж ушел из дому накануне ночью и до сих пор не вернулся.
Как и подобает хорошей хозяйке, я встретила ее в парадном зале, хотя он казался холодным и неуютным по сравнению с тем, который моя мать обставила с таким изяществом. Когда она вошла, я поднялась, и мы заключили друг друга в объятья. Потом мы сели, и она оглядела меня своим всегдашним орлиным оком.
– Сестра передает тебе привет. Она горда, как павлин, и пребывает в отличном настроении. А младенец к тому же получился горластый.
– Благодарение Богу, – сказала я.
– Воистину! А ты как поживаешь, Алессандра? Выглядишь ты хорошо.
– У меня и вправду все хорошо.
– А как муж?
– У него тоже все хорошо.
– Жаль, что я не застала его.
– Да… Он должен вот-вот прийти. Она помолчала.
– Ну, значит, между вами всё…
– Великолепно, – договорила я твердо, желая дать ей отпор.
Она продолжила беседу:
– Тут в доме очень тихо. Как ты проводишь время?
– Молюсь, – ответила я. – Как вы меня учили. А чтобы фазу предупредить следующий вопрос, сообщаю вам, что я еще не беременна.
Она улыбнулась моей наивности:
– Ну, это еще не повод для беспокойства. В этом отношении твоя сестра оказалась проворнее многих.
– Роды легко прошли?
– Тебя я рожала тяжелей, – сказала она с нежностью в голосе, и я поняла, что это попытка смягчить мое сердце. Но я сейчас не собиралась идти на уступки.
– Сегодня Маурицио озолотится.
– Это правда. Хотя, я уверена, он предпочел бы сына.
– Может быть. Но он же поставил четыреста флоринов на девочку. Хоть и не наследник, зато хороший вклад в приданое. Надо поговорить с Кристофоро – может, и нам следует так поступить. Когда придет мое время.
Я осталась довольна произнесенной фразой – мне казалось, что именно так и подобает разговаривать настоящей жене. Мать внимательно посмотрела на меня:
– Алессандра?
– Что? – переспросила я безмятежно.
– У тебя все в порядке, дитя мое?
– Разумеется. Вы можете обо мне больше не беспокоиться. Я ведь замужем, не забывайте.
Она замолчала. Ей хотелось еще что-то сказать, но я видела, что привожу ее в замешательство своим нарочитым спокойствием. Я тоже не спешила нарушить молчание.
– Долго вы были при дворе, матушка?
– Что?
– Муж делился со мной воспоминаниями, рассказывал о поре правления Лоренцо Великолепного. Он говорил, весь двор восхищался тогда вашей красотой и умом.
Думаю, если бы я набросилась на нее с кулаками, то поразила бы ее меньше. Я никогда раньше не видела, чтобы мать с таким трудом подыскивала слова.
– Я… не бывала… никогда не была придворной. Я только появлялась там… несколько раз… в юности. Меня приглашал туда брат. Но…
– Значит, вы знали моего мужа?
– Нет. Нет… То есть, если он там тоже бывал, я могла видеть его, но я не знала его. Я… Все это было так давно.
– И все-таки я не могу понять, почему вы никогда не рассказывали об этом. Вы же сами внушили нам уважение к истории. Неужели вам кажется, что нам это было бы скучно?
– Это было очень давно, – повторила матушка. – Я была совсем молода… не старше, чем ты сейчас.
Но я-то сейчас чувствовала себя старой, совсем старой.
– А мой отец – он тоже бывал при дворе? Вы с ним там встретились? – Потому что мне казалось, что если бы и мой отец вращался в столь блестящем обществе, то мы, его дети, только об этом бы и слышали.
– Нет, – ответила мать, и когда она произнесла это слово, я услышала, что ее тон уже переменился: к ней вернулось самообладание. – Мы поженились позже. Знаешь, Алессандра, твоя страсть к прошлому заслуживает восхищения, но сейчас, мне кажется, нам лучше поговорить о настоящем. – Она остановилась. – Тебе следует знать, что твой отец неважно себя чувствует.
– Неважно? Что это значит?
– Он… он переутомился. Вторжение иноземцев, политические перемены во Флоренции – всё это плохо на нем сказалось.
– А я-то думала, он разбогател на этих переменах. Насколько я слышала, единственное, на что желали раскошеливаться французы, так это на наши ткани.
– Это так. Да вот только он не пожелал их продавать. – Услышав это, я прониклась к отцу еще большей любовью. – Как бы из-за этого отказа его не сочли инакомыслящим. Надеюсь, в будущем это не навлечет на нас беду.
– Ну, он же должен был понимать, что заседать в Синьорию его уже не позовут. Теперь наши правительственные палаты будут заполнены Плаксами, – сказала я, употребив уличное словечко, которым называли последователей Савонаролы. Мать встревожилась. – Не беспокойтесь, на людях я таких слов не произношу. Муж сообщает мне обо всех последних событиях в городе. Я, как и вы, слышала о новых законах: против азартных игр, против прелюбодеяний. – Я сделала паузу. – Против содомии.
И снова от моих слов у матери перехватило дух. Я почувствовала это. Самый воздух застыл. Нет, невозможно! Чтобы моя мать сознательно попустительствовала такому…
– Содомия, – повторила я. – Страшный грех, я лишь недавно поняла, что это такое. В моих познаниях обнаружился большой пробел!
– Что же, ведь подобные темы в приличных семьях обсуждать не принято, – ответила мать, и теперь ее язвительность не уступала моей. И передо мной обнаружилась вся глубина ее предательства; я сама все еще не могла в него до конца поверить, но ощутила такую ярость, что мне стало невыносимо дольше находиться с ней в одной комнате. Я встала, решив сослаться на неотложные домашние дела. Но мать не сдвинулась с места.
– Алессандра! – обратилась она ко мне. Я устремила на нее спокойный взгляд.
– Милое дитя, если ты несчастна…
– Несчастна? Почему? Что в моем браке такого, из-за чего я могу быть несчастна? – И я продолжала пристально глядеть на нее.
Не выдержав, она поднялась со стула.
– Знай, что отец будет рад, если ты навестишь его. Он последнее время удручен состоянием дел. Смута царит не только в нашем государстве, а политические распри плохо отражаются на торговле. Думаю, визит любимой дочери развеет и порадует его, – вкрадчиво сказала она. – И я тоже буду рада.
– Не сомневаюсь. Наверное, братья теперь все время сидят дома – с тех пор, как мы строже смотрим на юношеское безрассудство.
– Да, Лука, пожалуй, сильно переменился, – сказала мать. – Скажу больше, я даже боюсь, что Савонарола завоевал себе нового союзника в лице твоего брата. Так что имей это в виду, когда будешь с ним разговаривать. А Томмазо… – Она осеклась, и я снова уловила в ней какой-то трепет. – Томмазо мы сейчас редко видим. И это, пожалуй, угнетает отца не меньше. – Она опустила взгляд.
Мать уже подошла к двери, так и не услышав от меня никакого ответа, но вдруг обернулась:
– Ах, совсем забыла! Я тут принесла тебе кое-что. От художника.
– От художника? – И вновь у меня сладостно заныло в животе. В силу обстоятельств о художнике я в последнее время почти не вспоминала.
– Да. – Мать протянула мне белый муслиновый сверток. – Он передал мне вот это сегодня утром. Его подарок тебе на свадьбу. Кажется, он немного обиделся, что мы не поручили ему работу над твоим брачным сундуком, хотя отец и объяснил ему, что у нас не было времени.
– Как он поживает? Мать пожала плечами:
– Он приступил к фрескам. Но мы не увидим их, пока они не будут закончены. Днем он работает с помощниками, а ночью – один. Он выходит из дома только в церковь. Чудной юноша. За все время, что он у нас живет, мы с ним не обменялись и пятью десятками слов. Наверное, ему больше пристало жить в монастыре, чем в нашем суетном городе. Но твой отец все еще верит в него. Остается надеяться, его фрески окажутся столь же живыми, сколь и его вера.
Она замолчала, возможно еще надеясь разговорить меня. Но так как я упорствовала в своем молчании, она быстро обняла меня и вышла.
Зал стал еще холоднее, а я – еще более одинокой. Ни в коем случае нельзя думать о том, что только что узнала, не то погрузишься в бездонную пропасть страдания, откуда уже не выбраться. Лучше рассмотреть подарок художника.
Я бережно развернула муслин. Там, на деревянной доске величиной с большую напрестольную Библию, оказался образ Богоматери, написанный темперой. Картина переливалась всеми красками яркого флорентийского дня, на заднем плане виднелись узнаваемые приметы нашего города: огромный купол, кривые улочки с лоджиями, площади, множество церквей. Сверкающий нимб вокруг головы сидящей женской фигуры с кротко сложенными на коленях руками (великолепно выписанные пальцы!) говорил о том, что это – Матерь Божия.
Оставались, правда, сомнения относительно того, в какую пору жизни застиг ее художник. Она казалась еще совсем юной, а по тому, как упрямо она смотрела мимо зрителя, можно было догадаться, что она глядит на кого-то, но здесь не было и намека ни на ангела, который спешил бы к ней с радостным известием, ни на играющего или спящего младенца, который веселил бы ее. Лицо у нее было удлиненное и одновременно полное – слишком полное, чтобы счесть его красивым, и не отличалось изысканной бледностью, и все же в ее облике было нечто такое – какая-то серьезность, почти суровость, – что заставляло вновь и вновь всматриваться в этот образ.
При внимательном разглядывании обнаружилось еще кое-что. В Марии было больше любопытства, чем крототости: в ее глазах сквозил вопрос, словно она еще не вполне поняла или не до конца поверила в то, чего от нее хотят. И делалось ясно: пока она этого не поймет, не покорится.